Вторая инаугурационная речь Линкольна

Вторая инаугурационная речь Линкольна

I

День 4 марта 1865 года в Вашингтоне оказался дождливым, а поскольку дождь шел уже который день, а улицы столицы США далеко не везде были замощены, то грязной глины во многих местах было буквально по колено[1].

В городе было полно людей, приехавших издалека, все отели были набиты до отказа – вплоть до того, что в бильярдных ставили временные раскладные койки. Церемония инаугурации новой администрации президента Линкольна и вице-президента Эндрю Джонсона должна была начаться в полдень, но, поскольку народ начал собираться еще с десяти, все изрядно промокли. Хуже всего пришлось дамам – женская одежда того времени мало подходила к прогулкам по глубокой грязи и под дождем.

Первым приносить присягу должен был вице-президент. Он, собственно, не хотел приезжать и очень надеялся, что все можно будет организовать заочно. Эндрю Джонсон был занят в Теннесси установлением нового правительствa штата, лояльного Союзу, но Линкольн настоял на его прибытии.

Наверное, президент пожалел об этом, потому что Джонсон, поклявшись в верности Конституции, дальше понес нечто совершенно невообразимое.

Он бесконечно долго превозносил свое плебейское происхождение и объяснял всем присутствующим – и членам кабинета, и членам Верховного суда, и конгрессменам, и сенаторам, и даже иностранным дипломатам – что все они, «…со всеми их пышными перьями и позолотой…», всего лишь «…твари, созданные народом…» – «they were but creatures of the people».

Как выяснилось впоследствии, Джонсон приехал в Вашингтон, толком не оправившись после болезни, ехал он долго и утомительно, очень устал и решил перед выступлением «…хватить немного виски для успокоения нервов…».

В общем, вышло нехорошо.

Линкольн сидел с отрешенным лицом. Мужественный человек, он выслушал речь своего вице-президента до конца – и только потом подозвал к себе распорядителя церемонии и велел ему увести Эндрю Джонсона куда-нибудь подальше от толпы.

Дальше должен был говорить сам президент. При его появлении на воздвигнутой перед восточным фасадом Капитолия платформе в публике началось подлинное воодушевление – его приветствовали громкими криками и аплодисментами. Даже облака как бы немного разошлись – по крайней мере, так записал в своих мемуарах Сэлмон Чейз. Он присутствовал на церемонии, и не как бывший член кабинета Линкольна, а в качестве главы Верховного суда.

Чейз попал на этот пост в декабре 1864 года, по рекомендации президента.

Они не любили друг друга. По меньшей мере дважды Чейз пытался, что называется, отодвинуть Линкольна в тень, и в итоге тот устроил так, что Чейзу пришлось подать в отставку, но чувства мало что весят при принятии политических решений.

Линкольн предвидел, что его решения об отмене рабства вызовут впоследствии бесконечные споры, которые в конечном счете будет решать Верховный суд. И он хотел сделать так, чтобы судьи по возможности были сторонниками аболиционистов. Сэлмон Чейз был человек, Линкольну неприятный, но в отношении его к вопросу о рабстве Линкольн не сомневался, Чейз был одним из республиканцев-радикалов.

Значит, он будет судить правильно, так, как президенту хотелось бы.

Конечно, в своем роде это была рискованная ставка – судьи Верховного суда независимы и точно так же, как и сам президент, не могут быть смещены иначе как по решению конгресса об импичменте[2]. Так что Чейз в дальнейшем мог повести себя совсем не так, как Линкольн надеялся. Однако президент все-таки полагал, что его расчеты верны, и Сэлмон Чейз в качестве главы Верховного суда окажется надежным сторонником эмансипации. А пока Линкольну следовало оставить заботы о будущем и перейти к настоящему – его уже ждали.

Он поднялся на возвышение и обратился к публике с речью.

II

По сей день она осталась как одна из самых коротких из всех, которые президенты США произносили, принимая присягу – в ней всего 703 слова. Линкольн начал с того, что обратился к своим слушателям не как к «гражданам», а как к «соотечественникам» и сказал, что сейчас, в отличие от его первой инаугурации, ему нет нужды говорить много:

«…Во время моего второго появления для принесения президентской присяги существует меньше оснований для длинной речи, чем в первый раз. Тогда довольно детальное изложение будущего курса казалось уместным и подходящим. A теперь, когда прошло четыре года, во время которых публичные декларации провозглашались постоянно на каждом этапе и при каждой фазе большого противостояния, которое до сих пор поглощает внимание и ресурсы всей нации, мало есть нового, что было бы достойно разговора…»

И сразу после этого добавил следующее:

«…Достижения наших вооруженных сил, от которых главным образом зависит все остальное, хорошо известны как общественности, так и мне; эти достижения, хотелось бы верить, удовлетворяют и обнадеживают всех…»

В английском есть понятие – «power of understatement», которое не так-то легко перевести на русский. «Сила недоговоренности»? «Мощь недосказанного»? «Мимоходом о важном»?

Так вот, 4 марта 1865 года Линкольн использовал эту скрытую мощь недоговоренности во всю ее силу, потому что успехи вооруженных сил, которых он коснулся так, мимоходом, были огромны.

Армия Шермана не осталась в Саванне, а двинулась дальше, в Южную Каролину. Командование южан считало это невозможным, на пути наступающих были болота и непроходимые поймы рек – но к началу 1865 года военные инженеры северян уже многому научились, и у них под рукой оказалось сколько угодно рабочей силы. Вести об «…отце Аврааме, пришедшем нас освободить…» дошли и до негров «глубокого Юга» – у саперных командиров Шермана не было отбоя в добровольцах, желавших им помочь. Через болота были уложены гати, которые выдерживали даже вес пушек – и в итоге федеральные войска уже 15 февраля 1865 года подошли вплотную к Чарльстону.

Город сдался через три дня без всякого сопрoтивления.

Линкольну действительно не надо было ничего говорить своим слушателям об успехах, они и так знали, что штат Южная Каролина, первый из всех штатов Юга, решившийся на отделение от Союза, разорен и разгромлен так, что и разрушения в Джорджии казались по сравнению с этим детской игрой. А город, откуда был сделан первый выстрел по форту Самтер, сдался на милость победителя.

Война заканчивалась, это было очевидно для всех.

Kогда Линкольн в своей речи сказал, что «будем полагаться на будущее и не будем ничего загадывать наперед…», было понятно, что и в самом деле не стоит гадать, когда придет победа, через месяц или через два – это было уже довольно безразлично, надо было думать не о войне, а о будущем. И вот как раз в размышлении о будущем Линкольн и продолжил свою речь.

Он сказал своим слушателям, что войны не хотели ни Юг, ни Север.

III

С незапамятных времен, везде и всегда, люди в своих войнах призывали себе на помощь Господа и Провидение и никогда не сомнвались в том, что Бог на их стороне. Победа всегда и неизменно приписывалась воле Божьей, а неудача и поражение принимались со смирением, как Божья Кара.

Линкольн в своей речи сделал потрясающее, удивительное отступление от этого правила.

Он думал, что Гражданская война была карой и для Юга, и для Севера, что корнем зла было рабовладение, которое просуществовало так долго только потому, что на Юге из него извлекали выгоду, а на Севере с этим мирились. И война, однажды начавшись, приобрела такую глубину и размах, которых никто не мог и ожидать:

«…Каждая сторона искала легкой победы с результатом менее фундаментальным и ошеломляющим. Обе пользовались одной и той же Библией и верили в одного и того же Бога, и каждая надеялась на Его помощь в своей борьбе…

…Молитвы каждой из сторон не были услышаны. По крайней мере они не исполнились до конца. У Всемогущего свой замысел:

«Горе миру от соблазн. Нужда бо есть приити соблазном, обаче горе человеку тому, имже соблазн приходит!»

Если предположить, что рабство в Америке является одним из тех соблазнов, который, по Божьей воле, должен был прийти, но который по окончании предназначенного времени Он теперь намерен уничтожить, и что Он насылает на Север и Юг эту страшную войну в качестве горя для тех, через кого этот соблазн пришел, то нужно ли нам усматривать в этом какой-либо отход от тех божественных атрибутов, которые, верные живому Богу, Ему приписывают?..»

И дальше Линкольн говорит, что нет нужды спрашивать, когда закончится война.

Она закончится только тогда, когда «…каждая капля крови, выбитая кнутом, будет отплачена каплей крови, пролитой мечом…», ибо это «…должно свидетельствовать, что наказания Господни праведны и справедливы…».

Президент закончил свою речь словами, которые сейчас в США неизменно повторяют в школах на уроках истории:

«…Не испытывая ни к кому злобы, с милосердием ко всем, с непоколебимой верой в добро, как Господь учит нас его видеть, приложим же все усилия, чтобы закончить начатую работу, перевязать раны нации, позаботимся о тех, на кого легло бремя битвы, об их вдовах и их сиротах, сделаем все, чтобы получить и сохранить справедливый и продолжительный мир как среди нас, так и со всеми другими странами…»

Бремя тяжкой ответственности за пролитые реки крови лежало на плечах президента и тяготило его несказанно. Он был в формальном смысле не слишком образованным человеком, но Шекспира искренне любил. Так вот, в «Гамлете» вершиной пьесы он считал не известнейший монолог принца датского «To be or not tо be…» – «Быть или не быть…», а слова, с которыми король Клавдий обращается к Богу, oсобенно первую строчку.

Есть добрая дюжина ее переводов на русский – вот несколько примеров:

«Удушлив смрад злодейства моего» (Пастернак).

«О, мерзок грех мой, к небу он смердит» (Лозинский).

«Моих деяний смрад восходит к небу» (Цветков).

Но в английском оригинале король Клавдий говорит: «O my offence is rank, it smells to heaven». Слово «rank» имеет два разных значения. Оно может означать «ранг» или, в применении к королю, даже и «сан». А может означать резкий, неприятный запах, который на русском обозначался бы словом «вонь».

Шекспира бывает нелегко понять – жил он давно, язык с тех пор изменился, и вообще автор он был лукавый и любил играть словами. Так что первая строка из монолога короля Клавдия в буквальном, дословном переводе может означать следующее:

«Мое преступление – мой сан, и смрад его идет до неба».

А может значить и то, что преступлением является сама вонь, идущая от короля, смердящего в неотмываемой грязи его грехов. И как-то исторически сложилось, что все переводчики единодушно упускают слова о сане, который и есть преступление, а говорят исключительно о смраде.

Они правы по общему смыслу великих строк Шекспира, но, по-видимому, это не то, что видел в них Линкольн. Он не был обязан своим «саном» ни убийству, ни предательству, каяться ему было не в чем – но, когда президенту доложили о женщине, пять сыновей которой были убиты на войне, он долгое время не мог спать. Как верховный главнокомандующий всеми вооруженными силами США, он нес ответственность за все жизни, потерянные в этой бесконечной войне. Он хотел закончить ее как можно скорее – но настаивал не на «скорейшем мире…», а на «полной победе…». Kто знает, может быть, это он и считал своим грехом?

Теперь, когда победа была близка, Линкольн очень надеялся на лучшее будущее.

Примечания

1. Lincoln, by David H.Donald, Simon & Schuster, New York/London, 1995. Р. 565. Глубина грязи на улицах Вашингтона оценивалась в 10 дюймов, то есть побольше 25 сантиметров.

2. Импичмент (англ. impeachment – обвинение, от лат. impedivi – «воспрепятствовал, пресек») – процедура отстранения от должности высокопоставленного государственного чиновника, вплоть до главы государства, судом парламента по тяжкому уголовному обвинению.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.