Фронт не линия на карте, а люди
Фронт не линия на карте, а люди
Я поставил перед собой задачу рассказать о жизни Ивана Ефимовича Петрова, поэтому не имею возможности подробно говорить о многих достойных людях, которые совершали подвиги в ходе этих боев. Петров обо всех героях знал. Он высоко ценил мужество и стойкость своих подчиненных и сам черпал силы в их стойкости и в своей вере в них. Это была одна из важных черт характера Петрова. Вот свидетельство Крылова, человека, очень хорошо знавшего Ивана Ефимовича:
«В самые трудные дни Севастопольской обороны Иван Ефимович возвращался из частей воодушевленным. Стойкость, мужество бойцов и командиров заряжали его новой энергией. И, должно быть, часто помогали как бы иными глазами взглянуть на оперативную карту, когда обстановка на ней сама по себе выглядела малоутешительно. Фронт для него всегда был не линией на карте, а прежде всего сплошной массой живых людей. В командарме, которого под Севастополем редкий солдат не знал в лицо, как бы концентрировалась их воля, твердость духа, общая решимость одолеть врага».
В 1954 году я окончил московский Литературный институт имени А. М. Горького. И в один из осенних дней навестил Петрова. Он тогда жил в Москве и занимал должность начальника одного из главных управлений Министерства обороны.
Хочу обратить внимание читателей на эту должность и на то, что именно Петров на нее был назначен. В послевоенные годы я работал в Генеральном штабе и знаю – шло обобщение опыта Великой Отечественной войны, создавались новые уставы Советской Армии. Не успели их создать и внедрить в боевую подготовку, появилось атомное оружие. Не было ни теории, ни практики его применения. Необходимо было создавать совершенно новые стратегию, оперативное искусство и тактику.
Об этой огромной и ответственной его работе я расскажу позднее, а сейчас возвращаюсь к намерению показать, что источник силы и вдохновения для Петрова был в солдатах и офицерах, которыми он командовал.
Петров в тот день расспросил меня об учебе в институте. Я рассказал о науках, которые мы изучали, о том, что в первый год моим творческим руководителем был Константин Федин, затем три года Константин Паустовский, а на выпускном курсе – Александр Чаковский, что защищал я диплом перед комиссией, возглавляемой Леонидом Соболевым.
Петров слушал меня не только внимательно, а с какой-то нескрываемой восторженностью, я чувствовал: имена писателей, которые называю, студенческая жизнь в стенах Литературного института звучали для него прямо как музыка. И это действительно было так. Иван Ефимович очень много читал, знал литературу глубоко, любил ее. Он сказал мне тогда искренно:
– Как я тебе завидую, Володя! Ты молодой и уже прошел большой путь, одна война чего стоит! Такой запас наблюдений и впечатлений очень полезен для писателя. Я вот не сумел реализовать в своей жизни небольшой, правда, но все же отпущенный мне природой дар – дар живописца. Пишу для отдыха, для души. Живопись – мое увлечение, отдохновение и радость. Жаль, что для этого приятнейшего дела у меня совсем нет времени.
Я видел картины Ивана Ефимовича, они написаны маслом и акварелью, больше пейзажи. Написаны умело, почти профессионально, что даже породило легенду, будто он учился в Строгановском училище. Однако это не подтверждается ни разговорами, которые мне довелось с ним вести, ни его автобиографией.
Тогда, в том разговоре, Петров и высказал запомнившееся мне соображение, из-за чего я, собственно, и забегаю в 1954 год:
– Не помню точно слов Льва Толстого, но смысл их в том, что русский человек особенно ярко проявляется в обстоятельствах критических, он не падает духом даже в безвыходных ситуациях, находя в себе силы преодолеть их. В боях за Одессу и Севастополь, да и в других боях, я убедился в справедливости этого наблюдения Толстого. Обрати, Володя, внимание на эту очень важную, на мой взгляд, особенность нашего национального характера. Именно в труднейших испытаниях, когда у других опускаются руки и смертная обреченность сковывает способность действовать и мыслить, у русского, а теперь советского воина словно второе дыхание открывается, он бьется до последнего вздоха и, даже погибая, своим бесстрашием наносит поражение врагу, потому что, видя эту несгибаемость, враг теряет уверенность в себе в дальнейших боях. Если ты когда-нибудь будешь писать про севастопольцев, то найдешь сотни ярких примеров, подтверждающих это. Вот хотя бы история защитников одиннадцатого дзота, или батареи Пьянзина, которая била из зениток по танкам, или вот загадочный взрыв складов, который погубил много фашистов и техники. Об этом взрыве до сих пор еще подробно не рассказано. – Иван Ефимович добро посмотрел на меня. – Я всегда помнил, фронт – это не линия на карте, а живые люди, каждый со своими особенностями, мечтами и судьбой. Тебя, Володя, на войне смерть не коснулась, но погибших не забывай, пиши о наших замечательных солдатах и офицерах, они должны навсегда остаться живыми в памяти нашего народа.
Работая над этой книгой, я разыскал слова Толстого, о которых вспоминал Иван Ефимович. Любопытно, что запомнившееся Петрову суждение содержится не в художественных текстах, а в дневнике Льва Толстого, значит, Петров знакомился с творчеством великого писателя не только по широко известным произведениям, но читал и дневники его.
В тот день генерал Петров в разговоре со мной привел три примера героизма севастопольцев. Я понимаю – он мог бы назвать еще многие другие, но, поскольку он упомянул эти, я решил разыскать живые свидетельства именно о них.
Работая в Севастополе, собирая материалы, общаясь с людьми, я постоянно ощущал «быстрое обращение крови в жилах», которое, как сказал Лев Толстой, охватывает каждого ступившего на эту священную землю. И действительно, имел я дело с людьми необыкновенными, с подвигами – прекрасными.
11-й дзот находился на высоте западнее деревни Камышлы. Теперь от дзота осталось только основание – котлован, облицованный камнями. Рядом стоит белый обелиск, на который нанесены имена защитников этого дзота. Одно имя стерто – Григорий Доля оказался жив. Вот его я и разыскал. Мы с ним приехали на это место, и я стал расспрашивать Долю о бое, который тут шел, его товарищах. Сначала я попросил его обрисовать, как выглядел дзот.
– Дзот был деревянным, сложенным из бревен, с перекрытием, имел три амбразуры – левую, центральную и правую. В центральной стоял станковый пулемет, а через боковые амбразуры мы наблюдали и вели огонь из автоматов. Нас было семь матросов: командир дзота Сергей Раенко, Дмитрий Погорелов – пулеметчик, Алексей Калюжный – тоже пулеметчик, Володя Радченко, Василий Мудрик, Иван Четвертаков, ну и я.
– Вы единственный, кто знает не только их фамилии, но и видел их живыми. Расскажите, пожалуйста, как они выглядели, опишите их внешность.
– Сергей Раенко был среднего роста, волосы светлые, голубоглазый, веселый такой парень. Очень ему морская форма шла. Дмитрий Погорелов – плотный, здоровый. Он и до войны еще был связан с морем, строил корабли в Николаеве. Алексей Калюжный высокого роста. Он кировоградский, отец его и сейчас живет в Кировограде, а сам Алексей до войны работал трактористом в колхозе. Василий Мудрик был совсем молодой, тоже высокого роста, симпатичный паренек, украинец из Горловки. Иван Четвертаков оттуда же, с Украины, приветливый, открытый, душевный парень. Радченко – веселый, подвижный, неугомонный, очень энергичный. Глаза, помню, у него были голубые. Он шахтер по профессии. Мы очень сдружились в боях, полюбили друг друга, хотя, конечно, об этом не говорили. Называли друг друга братишка. «Братишка, сделай то! Братишка, помоги, пожалуйста!» Вот так мы в этом дзоте и жили одной семьей.
– А кто был ваш самый близкий друг?
– Самым близким был Дмитрий Погорелов. Он был старше меня на год. Мы с ним особенно сошлись, никуда друг без друга. Существовал у нас такой порядок: каждый по очереди на сутки назначался бачковым. Бачковой – это тот, кто должен был в эти сутки обеспечивать дзот водой. Дело в том, что здесь, на сопке, воды-то не было и надо было ходить вниз, к ручью. А идти вниз – это значит: и на засаду можно напороться, и обстреляют тебя. Поэтому нужно было прикрывать друг друга. И вот когда я был бачковым, то всегда со мной ходил Дмитрий Погорелов. И я знал, он прикроет меня так, как это нужно. И он меня ни разу не подвел. Так же, как и я его.
– Расскажите, пожалуйста, о том, как вы отбивали генеральное наступление фашистов семнадцатого декабря.
– Мы знали, нас предупредили, что оно должно начаться в эти дни. Все подготовили заранее: воду для пулеметов, для себя, продукты, НЗ пополнили. В общем, ждали. И вот началась артиллерийская и авиационная обработка. Били беспощадно. Я начал было считать, сколько снарядов поблизости от нас разорвалось. Насчитал четыреста пятьдесят разрывов самых близких и бросил. А вообще тут все гудело, и земля не успевала осыпаться вниз после того, как ее вскидывали разрывы вверх. Ну, мы вели наблюдение через амбразуры. Ждали, что вот-вот кинутся гитлеровцы. Так оно и случилось. Мы-то не очень их боялись, поэтому подпустили поближе, чтобы бить наверняка. И когда уже их было отчетливо видно, тут и чесанули из пулемета и автоматов. Они лезли отчаянно. И вот в то время, когда мы отбивали их с фронта, они где-то справа от нас просочились по кустам и подошли вплотную. Близко подошли, стали забрасывать нас гранатами. Выскочили из блиндажа Раенко, Мудрик, Калюжный и я. Из автоматов начали отбивать наседающих фашистов. А Погорелов остался у пулемета. Он отбивал тех, которые спереди на нас лезли. Когда мы отбивались в траншее, нас все время гранатами забрасывали, мы успевали некоторые назад выбросить, а некоторые не успевали. И вот разрывами ранило Васю Мудрика в голову, потом Погорелов высунулся, хотел узнать, как у нас дела, – и его ранило. Калюжного ранило. Видим, много в кустах накопилось гитлеровцев. Погорелов вынес пулемет «максим» на открытую площадку. Ну и как следует мы из «максима» все эти кусты прочистили. В общем, удержались до ночи. По сути дела, из всего нашего отделения остались только я да Погорелов более или менее здоровыми, остальные все были ранены. Ночью мы все время прочесывали местность, и я бросал гранаты. Я здорово бросал – на пятьдесят – шестьдесят метров мог забросить. Я еще ходил по траншее и из разных мест стрелял из винтовки, чтобы показать, вроде нас много. Несмотря на ранения, никто из ребят из дзота не ушел. Так мы продержались до девятнадцатого декабря. Были уже не по одному разу ранены. Фашисты кричали нам из кустов: «Рус, сдавайся!» Но мы ж моряки, у нас закон боя – никто живым не сдается! Мы уже и ориентировку потеряли, то ли день, то ли ночь, все время взрывы, треск стрельбы. Казалось, что все время было темно. Когда подошло к тому, что мы уже понимали – наверное, нам отсюда не уйти, Алексей Калюжный вот тогда и написал записку. Теперь эта записка известна всей стране. А тогда он так в стороночке в блиндаже примостился и на обрывке бумаги своей кровью написал.
– Вы помните слова этой записки?
– Конечно, я никогда их не забуду: «Родина моя, земля русская, я сын Ленинского комсомола, его воспитанник, дрался так, как подсказывало мое сердце… Моряки-черноморцы, держитесь крепче, уничтожайте фашистских бешеных собак. Клятву воина я сдержал». И подписал: «Калюжный». В общем, мы не отошли с одиннадцатого дзота ни шагу. Все ребята погибли. Вот теперь их имена на обелиске, а они сами здесь, под этим обелиском, похоронены.
– А как вам удалось уцелеть?
– Случайно, просто чудом, можно сказать. Потом наш дзот опять обложили со всех сторон гитлеровцы и забрасывали гранатами. Некоторые гранаты попадали и в амбразуру. Ну, я и Погорелов, мы еще более или менее держались на ногах, выбрасывали назад в амбразуру эти гранаты. Но вот я одну выбросил, и вдруг влетает еще одна, такая, знаете, с длинной деревянной ручкой, она ударилась о колесо пулемета и закрутилась. Я кинулся к ней, а в это время еще одна влетела в амбразуру – и прямо на пол. Вот эту-то я схватить не успел – рвануло! Мне руку здорово повредило. Погорелов, помню, только спросил: «Что, брат, крепко тебя?» Я говорю: «Да, крепко». Быстро, как смогли, сделали мне перевязку, а кровь шла очень сильно. Многие уже к тому времени умерли. Скоро и друг мой Дмитрий скончался, я сам его и похоронил здесь вот, неподалеку. Вот в это самое время и пришли на помощь матросы из Семьдесят девятой бригады Потапова, которая прибыла десантом на кораблях. Очень вовремя! Ну, отправили меня в госпиталь, лечился я. После излечения опять в Севастополь попал. Сам просился. Прибыл сюда в апреле месяце. Друзей своих уже никого в живых, конечно, не нашел. Теперь я часто прихожу сюда, к моим братьям. Я буду их помнить всю жизнь, и народ наш их никогда не забудет.
В те минуты, когда Доля, участник и свидетель тех легендарных дел, рассказывал мне о них, я испытывал особое волнение. Есть выражение «прикосновение к истории» – вот это и был тот случай.
…На одной из высот, уже в непосредственной близости к городу, стоит еще один обелиск. Это память о подвиге людей, которые здесь сражались. Сделан он из зенитных пушек батареи старшего лейтенанта Ивана Семеновича Пьянзина. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Я разыскал командира дивизиона, в который входила 365-я батарея ныне полковника в отставке Евгения Андреевича Игнатовича. Мы приехали с Игнатовичем на огневые позиции, обошли их, осмотрели. На большой плоской высоте, поросшей кустарником и травой, темнеют остатки блиндажей, огневых позиций – все это оплыло от дождей и теперь не похоже на грозный для врагов бастион.
– Здесь стояла артиллерийская батарея Ивана Семеновича до третьего, решающего штурма Севастополя. Восьмого июня батарея со всех сторон была окружена фашистами.
– А как располагалась батарея? – спросил я.
– Вот видите остатки окопов – это огневые позиции: одна, вторая, третья, четвертая. Это места, где находились орудия. – Евгений Андреевич показал на сохранившиеся очертания круглой площадки для зенитных пушек. – А вот большой котлован – здесь находился командный пункт, в котором располагался старший лейтенант Пьянзин. Вход был вот отсюда: в этот проем. Надо сказать, что до восьмого июня, до того момента, как батарея была окружена, Пьянзин еще не был командиром батареи. Ею командовал тоже очень смелый и храбрый офицер Герой Советского Союза Николай Андреевич Воробьев. Восьмого июня он был ранен осколком снаряда. Вместо него батареей стал командовать лейтенант Е. М. Матвеев, но и его вскоре тяжело ранило. Вот тогда-то я, как командир дивизиона, и назначил Пьянзина командиром батареи. Назначить-то назначил, но он находился рядом со мной, а батарея его в окружении. Так я ему и сказал: «Вот ты, командир, здесь, а батарея твоя там, давай пробивайся к своим подчиненным». Дал ему двух матросов для помощи. В ночь на одиннадцатое июня он туда пробился и по радио мне доложил: «На батарею прибыл, в командование вступил. Пьянзин». На рассвете их сильно бомбила авиация, обстреливала артиллерия, потом гитлеровцы пошли в атаку – примерно батальон. Они эту атаку отразили. У Пьянзина были хорошие, смелые помощники: командир орудия Иван Стрельцов, пулеметчики Пустынцев и Танич, старшина батареи Шкода. В общем, до двенадцати часов они отражали атаки, и немцы остановились, стали окапываться на скатах высоты метрах в трехстах – четырехстах отсюда. Воспользовавшись небольшой передышкой, Пьянзин и политрук этой батареи Уваров, его называли комиссаром батареи, провели партийно-комсомольское собрание. Тогда уже были большие потери на батарее, поэтому собрались вместе коммунисты и комсомольцы. Они, как это было в то время во многих подразделениях, приняли решение-клятву. Я и сейчас помню слова этого решения-клятвы: «Будем держаться до последнего снаряда, до последнего патрона, не будет патронов – будем уничтожать фашистов в рукопашном бою. Погибнем все, но защитим Родину и не пустим фашистов в родной Севастополь». Тринадцатого июня фашисты, подтянув новые силы, бросили на эту высоту десять танков, свежий батальон и остатки того, который наступал прежде. А на батарее осталось около тридцати человек, израненных, обессилевших. И все же они сдержали превосходящего врага. Из зенитных орудий артиллеристы били по танкам прямой наводкой. Было подожжено несколько вражеских машин. Однако в середине дня фашистам удалось ворваться сюда, на огневую позицию. Завязалась рукопашная. Вот тогда я получил по радио от Пьянзина такую радиограмму: «На батарее полно фашистов и фашистские танки. Веду огонь по танкам из противотанкового ружья. Отбиваться нечем и некем. Открывайте огонь по нашей батарее. Вызываем огонь на себя».
– Это был ваш последний разговор с Пьянзиным?
– Нет, это был мой предпоследний с ним разговор. Я спросил его по радио: «Не спешишь ли ты, Ваня?» Он ответил: «Нет, не спешу, открывайте огонь немедленно!» Трудно было решиться на это – стрелять туда, где свои, но мы понимали, какое у них безвыходное положение, и открыли огонь двумя батареями по этой высоте. Мы уничтожили этим огнем много фашистов, но конечно же нас не покидала мысль и о том, что наши снаряды могут попасть и по умирающим боевым товарищам. Мы считали, что они погибли. И вот через тридцать минут я вдруг опять слышу голос Пьянзина по радио, это уже были его последние слова: «Прощайте, товарищи. Добывайте победу без нас. Погибаем за Родину, за партию. Пьянзин». Было ему тогда всего двадцать три года. Родился он на Урале, окончил Севастопольское зенитно-артиллерийское училище. Сбил огнем из своего орудия один из первых фашистских самолетов, появившихся над Севастополем утром двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года. Высокий, стройный, русоволосый, хороший спортсмен. Человек отзывчивый и добрый к своим боевым друзьям, беспощадный и несгибаемый по отношению к врагам. Таким навсегда он останется в моей памяти.
Помнил Пьянзина, как я уже говорил, и генерал Петров.
* * *
…Я разыскал в Севастополе еще одного удивительного человека, упомянутого Иваном Ефимовичем. Он совершил свой подвиг в последние часы обороны Севастополя. Теперь все экскурсоводы рассказывают о нем туристам, приезжающим в Севастополь.
По дороге от города к Инкерману есть гора, осевшая будто от сильнейшего землетрясения, ее называют скалой Саенко. Обычно имя, которое носит корабль, или институт, или вот эта скала, воспринимается нами как имя человека, уже ушедшего в прошлое, ставшего историей. И вдруг я узнаю – Саенко жив! Живет здесь, на окраине Севастополя. Добыв его адрес, еду знакомиться.
Через Северную бухту я переправился на небольшом катере. Он здесь вроде трамвайчика, перевозит жителей Северной стороны в Севастополь и обратно. Бухта эта та самая, к которой многие месяцы рвался Манштейн, не считаясь с потерями. На Северной стороне я сел в автобус и поехал в поселок Бартеньевка, нашел нужный дом с садиком и открыл калитку. За калиткой я сразу же остановился от неожиданности. Под оплетенным виноградом навесом, освещенный солнцем, стоял и смотрел на меня живой Лев Толстой: седая борода до пояса, белые усы, кустистые брови. Только этот Толстой был в майке без рукавов и телом покрепче, помощнее и глаза у него были не суровые, а голубые, добрые. Так мы познакомились с Прокофием Павловичем Саенко.
Я рассказал ему, зачем приехал. Тут же, в винограднике, мы присели к столу. Прокофий Павлович срезал с кустов крупные гроздья спелого винограда и положил на блюдо. Я смотрел на него, и мне все не верилось, что это тот самый человек, о котором в сорок втором году уже ходили легенды. Помнят Саенко не только соотечественники. Даже много повидавший и повоевавший фельдмаршал Манштейн написал позже в своих воспоминаниях такие слова:
«Здесь произошла трагедия, показавшая, с каким фанатизмом боролись большевики… Когда наши войска ворвались в населенный пункт Инкерман, вся скала за населенным пунктом задрожала от чудовищной силы взрыва. Стена высотой примерно 30 метров обрушилась на протяжении примерно 300 метров».
Да, в том далеком теперь 1942 году даже до Манштейна (а мы знаем, как далеко находился его КП!) донесся гром этого взрыва. Только Манштейн не написал правду, что же именно тогда произошло. А случилось вот что. От взрыва колоссальной силы погибло много фашистов, танков, орудий, автомобилей, которые были завалены огромной рухнувшей стеной на протяжении более трехсот метров.
И сделал это Саенко.
Прокофий Павлович, как многие сильные люди, человек обстоятельный, неторопливый. Он и разговор повел не спеша, издалека, с самого начала:
– В годы гражданской войны, как вы знаете, косил народ сыпной тиф, вот и мои мать и отец почти разом один за другим умерли от тифа. Было мне тогда одиннадцать лет. С той поры я стал самостоятельным, сам пахал, косил, молотил. Жил я на Херсонщине и, как только стали создаваться первые колхозы, сразу же вступил в колхоз, стал колхозным конюхом. В тысяча девятьсот двадцать девятом году пришло мне время идти служить в армию. Попал я на флот. Служил краснофлотцем на крейсере «Красный Кавказ». Служилось мне хорошо, радостно. Для сироты дружная семья моряков стала настоящим домом. И когда я закончил свою срочную службу, а служили в те годы на флоте долго, пять лет, мне не захотелось увольняться. Остался я на сверхсрочную. Грамотешка у меня была небольшая, но на флоте кое-чему научился. А тут наш командир, желая помочь, послал меня учиться на курсы командиров. В тысяча девятьсот тридцать девятом году я закончил эти курсы, и мне было присвоено звание воентехника. Получил я назначение в Севастополь, в артиллерийское управление, стал начальником отдела хранения артиллерийских боеприпасов. Склады были в Сухарной балке. Находились боеприпасы не только в подземных хранилищах, но штабелями лежали на площадках на поверхности. Когда произошло нападение фашистов на нашу страну, начались налеты фашистской авиации, надо было боеприпасы, которые хранились открыто, куда-то спрятать. Стали искать место. Наиболее подходящими оказались штольни. Это недалеко от Инкермана. Штольни давние. Здесь добывали белый камень. Из такого камня построены очень многие красивые дома в Константинополе, Афинах, Риме, Неаполе. Да и наш Севастополь почти весь выстроен из этого камня. Вот в эти пустые штольни и стали свозить боеприпасы. А потом, когда уже фашисты подступали к Севастополю и было ясно, что будет долгая битва за город, нам привозили запасы, и мы их тоже складывали в штольни. Я был начальником хранилища. Свезли сюда очень много – больше пятисот вагонов. Машины с боеприпасами заходили прямо в штольни, и мы их тут же разгружали. Работа была адская, ящики с боеприпасами сами знаете какие тяжелые. Работали мы день и ночь, до полного изнеможения.
– Вам надо было, наверное, не только разгружать и складывать, но и охранять? Ведь фашисты знали, наверное, о таком большом складе боеприпасов? – спросил я Прокофия Павловича.
– Конечно же знали, они пытались даже нас захватить. Я вам об этом еще расскажу. Так вот, в июне бои приблизились к нам уже вплотную. Фашисты подступили к Инкерману. Перед отплытием из Севастополя меня вызвал контр-адмирал Заяц, мой бывший командир на крейсере «Красный Кавказ», а в ту пору он был уже контр-адмиралом и начальником тыла флота. Он сказал: «По решению Военного совета, товарищ Саенко, придется ваше хранилище и боеприпасы взорвать. У тебя почти пятьсот вагонов боеприпасов и пороха. И если они попадут в руки фашистов, все это будет обращено против нас же. Понимаешь?» Я, конечно, понимал. И сказал, что ни в коем случае не допущу, чтобы боезапасы попали в руки противника. Адмирал посмотрел на меня очень участливо. Мы же с ним старые знакомые, он всегда меня хорошо помнил. И он стал мне подсказывать: «Взорвать такое количество боезапасов не так просто – ты же и сам можешь погибнуть. Нужно все как следует рассчитать. Взрыв будет очень большой силы – успеешь ли ты унести ноги, Прокофий Павлович?» Ну, я заверил адмирала, что дело не во мне, а в том, чтобы не допустить захвата такого огромного количества боезапасов. На прощание адмирал обнял меня, попрощался.
– Одна из трудностей защитников Севастополя была в недостатке боеприпасов, а у вас в штольнях пятьсот вагонов. Что-то тут не вяжется, Прокофий Павлович.
– Так у нас не те калибры, что нужны сухопутным частям, снаряды для корабельной артиллерии, бомбы авиационные. Даже от первой империалистической войны оставшиеся порох и боеприпасы хранились.
– Что произошло дальше?
– Я все время прислушивался к бою: где он происходит. И вот взрывы и треск автоматов и пулеметов постепенно приближались. И настал день, когда мы уже стали слышать стрельбу позади нас. Связи телефонной с частями уже не было. Послал я красноармейца узнать: есть ли еще кто впереди нас? Но красноармеец не вернулся, видно, погиб, а может быть, и попал в лапы фашистов. Послал я другого разведчика, он вернулся и говорит, что впереди никого нет.
После этого я сам пошел в Инкерман, где находился, как я знал, штаб Двадцать пятой дивизии, командовал ею Коломиец. Когда я зашел в блиндаж, командир дивизии сидел за столом, держась руками за голову. Я спросил его: «Как обстоят дела?» Он сказал коротко: «Все погибли, в живых почти никого не осталось, но будем держаться сколько сможем». Дивизия держалась еще четыре дня. До этого, зажигая определенные отрезки бикфордова шнура, я проверил, сколько времени они горят. Уже все было подготовлено к взрыву, во все штольни проведен бикфордов шнур, присоединен к толовым шашкам и ящикам с порохом. Если по какой-то случайности шнуры погаснут, я, чтобы взрыв произошел наверняка, заложил в боеприпасы мины с часовым механизмом. И вот настал момент, когда мы уже сами увидели фашистов. Большая их колонна остановилась вдоль речки Черной, и солдаты выпрыгнули из автомобилей и танков, пили воду, умывались, плескались. А справа от нашей высоты вдоль ската стояла колонна танков.
Я не хотел рисковать всем личным составом и поэтому спросил: «Кто остается со мной добровольно?»
Из тех, кто вышел вперед, я оставил старшего техника-лейтенанта Палея и рядовых Кондрашова, Брюшко и Гаврилюка. Вот впятером мы и остались, чтобы произвести взрыв, а весь остальной личный состав с капитаном Зудиным стал пробиваться к своим. Я говорю «пробиваться» потому, что к тому времени нас уже со всех сторон окружили немцы. Когда все ушли, я посмотрел на оставшихся товарищей и спросил, понимают ли они, что при взрыве мы можем погибнуть, не успеем далеко убежать. Они были согласны на такси крайний исход и ответили: «Погибнем все, но боеприпасы фашистам не дадим!» – «Ну, тогда давайте начинать». Мы подожгли шнуры и побежали прочь от штолен через балку, на другую сторону. Мы успели отползти метров на триста – четыреста. И вдруг раздался такой ужасный взрыв и так задрожала земля, что мне показалось, что она вообще перевернулась. Я упал и потерял сознание. Не знаю, сколько я пролежал, но очнулся оттого, что меня трясли за плечи и Кондратов спрашивал: «Товарищ начальник, вы живы?» Я посмотрел вокруг и сначала не понял, что же произошло: все было вокруг бело, как будто выпал снег. И только потом я осознал, что это взрывом выбросило на поверхность белый камень, который превратился в пыль, и вот он осел, и все стало белым.
Помогая друг другу, потому что все были контужены, мы побрели в сторону города и там стали пробираться к морю. Город был разрушен, всюду валялись убитые. Около одной из развалин я обнаружил знакомого мне директора завода шампанских вин Петренко, он был ранен. Я его взвалил на себя и вынес. В одном месте нас свои приняли за немцев и чуть не обстреляли. Ну, в общем, с большим трудом мы добрались до берега моря. Здесь отходили последние катера, баржи. Брали главным образом раненых. Я прыгнул на один из последних отходящих катеров, но не достал до борта и упал между катером и набережной. Меня выловили матросы и втащили на катер. Как потом выяснилось, я ушел вовремя: гитлеровцы объявили розыск меня… Да, после ущерба, который принес взрыв гитлеровцам, они с ног сбились в поисках виновника. Гестаповцы осматривали всех, кто оказался у них в плену. Они даже нашли похожего на меня человека…
Надо сказать, что Прокофий Павлович был рыжий, и вот они нашли похожего на него здоровяка, одели его во флотскую форму и привозили в места, где были сосредоточены наши пленные и гражданское население, показывали этого двойника и спрашивали: «Не видел ли кто-нибудь морского лейтенанта, похожего на этого человека?» Была обещана награда тому, кто его обнаружит. Но Саенко обнаружить конечно же не удалось, потому что в это время он уже был далеко.
– Как дальше сложилась ваша судьба, Прокофий Павлович?
– Я служил в других частях по своей специальности, по хранению и выдаче боеприпасов. Когда Севастополь был освобожден, я тут же вернулся в родной город.
Но на этом не кончаются испытания в жизни Прокофия Павловича Саенко. Судьба его сложилась трудно не только в годы войны. Вот уж, казалось, после увольнения настала пора отдохнуть от всего пережитого. Но не получилось так у Прокофия Павловича. В 1957 году он тяжело заболел, стало отказывать сердце. Может быть, это началось со стресса, когда он считал секунды над горящим бикфордовым шнуром, эти секунды тогда отсчитывало и его замиравшее сердце. В общем, случилось так, что он лег в постель и пять лет пролежал без движения. Иногда он по двое суток не приходил в сознание. Сердце делало очень мало ударов в минуту. Он задыхался, и никто ничем не мог ему помочь. Нет лекарств от этой болезни. Однажды, когда он находился в госпитале, начальник отделения показал ему свежий номер журнала «Огонек», в нем была статья о работах академика Бакулева. Врач сказал: «Вот единственный человек, который может тебе помочь. Но он далеко, в Москве. Пока у него все это экспериментальная работа». В госпитале Прокофия Павловича окружали больные-военнослужащие, которые знали о совершенном им подвиге в годы войны, они относились к нему с большим уважением, хотели помочь. И вот у кого-то возникла мысль: давайте напишем академику Бакулеву. И они написали коллективное письмо, рассказали о подвиге Саенко, о том, каким уважением он пользуется среди жителей Севастополя.
В декабре 1962 года, когда Саенко лежал уже шестой год в постели, вдруг пришел вызов из Москвы. Прокофия Павловича на носилках повезли к академику брат и жена. Привезли в Москву, в 1-ю Городскую больницу. Пришел Бакулев, весело приветствовал Саенко: «А, севастополец прибыл? Нигде не застрял, как и в штольнях тогда не застрял». Саенко с грустной улыбкой ответил: «Ну, вот теперь-то уж, видно, я застрял окончательно». Академик подбодрил его: «Ничего, вызволим, не дадим тебе умереть, теперь медицина сильнее стала. Выберешься!»
В больнице Саенко тщательно обследовали. Не раз с ним беседовали и Бакулев и профессор Савельев. Они разъяснили ему, что с ним происходит. Александр Николаевич Бакулев сказал ему примерно так: «В сердце, как и моторе, есть зажигание, которое дает ритм, подхлестывает, заставляет работать сердце. Это так называемый синусовый узел. И вот если этот узел ослаб, то восстановить его нельзя никакими лекарствами. Есть только одна возможность: создать дополнительную искусственную систему зажигания. У нас однажды был такой больной, и мы сделали ему операцию. Так что не беспокойтесь, Прокофий Павлович, мы и вам поможем».
Академик подбодрил моряка, но помочь ему было конечно же не так просто. Начались разработка и усовершенствование специального электростимулятора. Над ним работали и сам Бакулев и Савельев и специалисты-электронщики. И вот этот прибор, стимулятор, был создан. Он был небольшого размера, но внутри – целая электростанция, состоящая из нескольких батареек и генератора. Весил он 120 граммов и рассчитан был на три с половиной года работы. Саенко сделали сложную операцию и подсоединили датчик к его сердцу. Операцию делали Бакулев и Савельев.
– Как вы себя чувствовали во время операции? Ощущали какие-то изменения после операции? – спросил я Прокофия Павловича.
– К операции готовили меня три месяца. Бакулеву все не нравился прибор, что-то в нем, по его мнению, было еще ненадежно. Ну, вот пришел срок, когда все отрегулировали. Меня привезли в операционную, дали наркоз. Уснул я одним человеком, а проснулся совсем другим. Я просто не верил тому, что произошло. У меня было нормальное дыхание, я не задыхался, чувствовал прилив сил и даже боли в швах, которые остались от вскрытия грудной клетки, я не ощущал – до того мне было хорошо. Сердце мое билось ровно, дышал я равномерно. Пришел меня навестить Бакулев, спрашивает: «Ну как?» Я говорю: «Я бы тех, кто сделал этот стимулятор, на руках носил, дорогой Александр Николаевич!» Все трудные дни после операции меня выхаживала моя жена, дорогая Вера Павловна. И вообще, если бы не она, я давно бы уже, конечно, помер. Ведь шесть лет, пока я лежал в постели, она от меня не отходила.
Я попросил Прокофия Павловича рассказать подробнее о Вере Павловне. Он немного подумал. В глазах его появилось не только какое-то особое тепло, но, как мне показалось, даже слезы. Бывает такое у пожилых людей.
– Познакомились мы в тысяча девятьсот тридцать пятом году. Пошел я как-то на берег в увольнение. Вот и встретились, разговорились. Хорошая она была девушка, но беда у нее случилась. Работала она в госпитале, в прачечной. И вот попала у нее рука в машину, и оторвало несколько пальцев. В общем, случилось так, что сначала я пожалел девушку, а потом и полюбил ее всей душой. И вот с тех пор мы вместе, не расстаемся. Не знаю, много ль я ей помог, но мне без нее не жить бы, она меня выхаживала не раз.
Слушал я Прокофия Павловича, смотрел на этого и сейчас еще большого и сильного человека, на его седую бороду, и казался он мне каким-то былинным героем.
Вот уже шестнадцать лет живет Прокофий Павлович с батарейкой-стимулятором. После первой операции он с женой вернулся в Севастополь, и жизнь у них пошла веселее. Прокофий Павлович работал в саду, окапывал деревья, возился с огородом, обрезал виноград. Но счастье это длилось недолго: через полтора года стимулятор ослаб, и снова надо было делать операцию. Саенко поехал в Москву, там его ожидали. Они уже знали, что пора менять батарейки. Сделали ему еще операцию, заменили стимулятор. И вот опять началась спокойная жизнь дома.
– В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году я последний раз видел Бакулева, – грустно сказал Прокофий Павлович. – И в этот раз он меня осмотрел. Ну что же, говорит, моряк, очень хорошо, в понедельник я займусь тобой. А ночью его самого привезли с инфарктом! Это у него уже был, оказывается, не первый. Через несколько месяцев Александра Николаевича Бакулева не стало. Вот я, видите, живу, а какое у меня было положение? Абсолютно безнадежное. Меня он вытащил, спас, а его никто вызволить не смог. Профессор Савельев тогда сделал мне еще одну операцию? Поставил новую батарейку. С ней я дожил до тысяча девятьсот семьдесят первого года, а в семьдесят первом году еще одна операция и опять – новая батарейка, с которой я живу вот и посегодня.
У академика Бакулева в его рабочем кабинете под стеклом на столе лежало то самое письмо, которое когда-то написали моряки-севастопольцы с просьбой помочь Прокофию Павловичу Саенко. Бакулев всегда с гордостью показывал это письмо многочисленным гостям, и особенно зарубежным. Он гордился этим письмом и говорил: «Вот, смотрите, без печати, не служебный бланк, а простое обращение людей, в котором выразилась живущая в народе любовь к герою Отечественной войны, ветерану. Вот эта народная любовь помогла нам бороться за жизнь Саенко».
В Севастополе «кровь быстрее обращалась в жилах» не только от чувства гордости и ощущения близости к героической земле. Волнение охватывало и оттого, что в удивительное, счастливое время довелось мне быть на этой земле, когда еще живы герои, вершившие здесь подвиги! Очень памятное знакомство произошло на Сапун-горе. Только в наши дни можно встретить такого необыкновенного экскурсовода! Здесь работает в экскурсионном бюро Николай Евдокимович Ехлаков. Он бывший кадровый офицер, член партии с 1932 года. В Красной Армии служил с 1934 года, участвовал в боях на озере Хасан, где был награжден орденом Красного Знамени. В период обороны Севастополя с августа 1941 года был комиссаром 7-й бригады морской пехоты, которую по фамилии командира называли жидиловской. Это он, когда ранило командира бригады, принял на себя командование, а Петров сказал, узнав об этом: «Не надо подбирать комбрига. Ехлаков справится». Знал и уважал боевого комиссара командарм! И Николай Евдокимович оправдал его доверие: четыре раза был он ранен в тех боях, но не ушел с передовой, оставаясь со своими бойцами до последнего. Только когда он в пятый раз был тяжело ранен, его вывезли из Севастополя на подводной лодке и отправили в госпиталь. После излечения он участвовал в боях до победы над фашистами и закончил войну штурмом Кенигсберга.
Я видел, с каким вниманием слушают его люди – и стар и млад, приезжающие сюда на экскурсии. Ехлаков рассказывает им такие подробности и так описывает участников боев, как никто другой этого не сделает. Слушал и я его рассказ, смотрел прекрасную диораму «Штурм Сапун-горы». Ехлаков говорил о тех, кто был здесь изображен, как о хорошо ему известных, близких боевых товарищах. Показывая на картину, он говорил не только о том моменте, который был запечатлен здесь; он знал жизнь этих людей, их привычки, увлечения – в общем, из его повествования вставали перед нами живые люди. Это и Дзигунский, закрывающий собой амбразуру дзота, и старший лейтенант Жуков, который ведет в атаку свою роту, и рядовой Якуненко, водрузивший штурмовой флаг на вершине Сапун-горы, и Илья Поликахин, поднявший советский флаг над освобожденным Севастополем.
Вот такие или похожие на них прекрасные, мужественные люди окружали Петрова в те дни, и он любил их искренне, всей душой. Замышляя любую операцию, Иван Ефимович всегда думал, как бы поменьше потерять людей при ее осуществлении, а теряя их, что на войне неизбежно, тяжело переживал эти утраты. И переживания эти были всегда для него дополнительным грузом к тем тяготам, которые приносит война. Слава генерала, который ищет пути к победе с наименьшими потерями, шла за Петровым всю войну и сохранилась по сей день. Все, кто воевал под его командованием, единодушно подчеркивают это. Некоторые, не понимая бережности Петрова по отношению к людям, называли его мастером только обороны. Это неверно, Петров умел и наступать. Это особенно наглядно проявится в боях за Кавказ и в Карпатах. Только наступал он, всегда думая о том, чтобы побольше сохранить людей. Линия фронта для него всегда состояла из живых людей, многих из которых он знал в лицо.
Что же касается звания мастера обороны, заслуженного Петровым в 1941—1942 годах, то для всех, знающих боевые события тех лет, понятно, что это звание – одно из высочайших, и удостоились его в те дни очень немногие полководцы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.