Трагические парадоксы реформы

Трагические парадоксы реформы

Пока травка подрастёт, лошадка с голоду помрёт.

Поговорка

«Хлебная стачка» нарушила хрупкое равновесие в стране — если оно, это равновесие, вообще существовало. Два года назад при хорошем урожае игра на рынке сорвала планы хлебозаготовок и экспортную программу — но это оказалось первым звоночком, мелкими неприятностями. В 1927/1928 заготовительном году, по урожаю очень благополучном, СССР не только не вывез зерна, но даже закупил 15 млн. пудов. Правда, цифра смехотворная, да и закупки эти были связаны с гибелью озимых на Украине и Северном Кавказе и необходимостью пересева — но таким образом Советский Союз продемонстрировал всему миру, что до сих пор, несмотря на все победные реляции, вообще не имеет резервов зерна. На западных хлебных биржах это вызвало сенсацию с далеко идущими прогнозами.

Но всё это мелочи по сравнению с тем, что творилось внутри СССР. В 1927 году при хорошем, а кое-где и «небывалом» урожае исключительно благодаря рыночным шрам страна едва не рухнула в очередной голод. Колхозы и совхозы были спасением во всех отношениях, но коллективизация безнадежно запаздывала, сдвинувшись с места лишь после XV съезда, когда «хлебная война» между государством и верхушкой деревни уже вовсю разгорелась. И идти коллективизации предстояло если и не пятнадцать лет, по Бухарину, то и явно не год-два. Это время надо было как-то продержаться — не угробить товарное производство на селе и не дать «хлебной войне» сорваться в беспредел. Правительству предстояло в очередной раз пройти по лезвию бритвы.

«Хлебная стачка» отозвалась очередным нажимом на кулака — мерой, которая вызвала шквал жалоб во все инстанции, панических криков экономистов: «Что же вы делаете?!» и гневных приговоров современных историков. Удар был жестоким, но в нем имелся если не резон, то, по крайней мере, некая сермяжная справедливость. Кто начал-то войну, в конце концов?

В первую очередь нажим выразился в налоговой политике и коснулся не только кулака, но и середняка. Первоначальный принцип «налог должны платить все» окончательно заменился прагматическим: «платить должен тот, кто может что-то дать». В сезон 1927/1928 гг. число освобожденных от платежей по сельхозналогу еще выросло и теперь составляло уже не 27 %, как в прошлом сезоне, а 38 % хозяйств. Зайцев тем самым было убито сразу двое: один крупный, другой мелкий. Крупный заключался в том, что государство располагало к себе бедняка — а именно на него должна опереться будущая коллективизация, и требовалось подпитать кредит доверия. Впрочем, и мелкий был полезен: новый принцип избавлял налоговиков от необходимости собирать копейки с мелких плательщиков. Прибыль для бюджета с них грошовая, зато мороки! А налоговые службы, избавившись от необходимости торговать поношенными юбками и мятыми самоварами, смогут сосредоточиться на том, чтобы заняться настоящими платежами.

Маломощных середняков тоже щадили: 33 % хозяйств с доходом до 150 руб. заплатили всего 6 % общей суммы взимаемых налогов[253]. Как видим, и в 1928 году 70 % крестьян фактически принадлежали к бедноте.

Колхозы тоже облагали слабо — в 2–2,5 раза меньше в расчёте на едока, чем единоличников. С учётом контингента, который туда собирался, можно было и вообще освободить…

Зато количество зажиточных хозяйств, которые облагались по повышенным ставкам, увеличилось до 6 % против 0,5 % годом ранее. В 1927/1928 гг. дворы с доходом от 500 руб заплатили 32,69 % общей суммы налога, причем больше половины из них попали под так называемое индивидуальное обложение, учитывавшее не только земледельческие, но и все доходы хозяйства.

По правилам, в индивидуальном порядке должны были облагаться 2–3 % дворов, в реальности под него попало чуть больше — 890 тысяч (3,5 %). По инструкциям, это должны были быть хозяйства, сочетающие высокий уровень доходов и их нетрудовой характер. Но при этом право решать, кто именно подлежит, предоставлялось волостным и районным налоговым комиссиям, а как они читали и понимали инструкции — это отдельный разговор. То, что, не глядя и не думая, а исходя лишь из величины надела, облагали индивидуально большие семьи, — это само собой, даже и говорить не о чем. Но бывали случаи и похлеще.

Из письма М. И. Калинину:

«Мое хозяйство было всегда и считается до настоящего времени середняцким, а весной н. г. был поднят в сельсовете вопрос о причислении меня к группе бедняков. Но вдруг получаю окладной лист № 212, где на меня наложено налога в инд. порядке 139р. 65 к… Конечно, никогда не смел и думать пользоваться наёмным трудом, я сам до последнего времени был в батраках. Семьи имею 8 едоков, трудоспособный единственный сын Кузьма — в Красной Армии, а более трудоспособных нет. Я стар. А почему лее на мое бедняцкое и красноармейское хозяйство наложили налог, на уплату которого нужно продать все хозяйство? Причину этого сказал член комиссии: „Он в церковь ходит, нужно его проучить“».

Воспитатели, мать вашу! Ну и как с такими работать? А ведь работать приходится именно с такими, других-то нет…

Несколько усилилось и обложение середняка (имевшего от 150 до 500 руб. дохода на двор), хотя повышение было в процентном отношении намного меньше, и сами налоги куда менее обременительны. В 1928/1929 гг. одно кулацкое хозяйство в среднем платило 267 руб. налога против 100 руб. за год до того, а середняцкое — 28 руб. против 17 руб. (т. е. в среднем все те же 10 % дохода). Для богатых хозяйств в 1928/1929 гг. максимальная ставка была повышена с 25 до 30 % и введена надбавка к налогу в 5–25 %, то есть процент напрямую приближался к запретительной черте.

Что можно сказать о таких налогах? Прогрессивные ставки приняты во многих странах, причем вполне капиталистических, так что ничего сугубо социалистического здесь нет. Тяжело, да — но не смертельно и уж всяко не хуже, чем тому же середняку, не говоря уже о бедняке, уровень доходов которого при всех льготах даже и близко не подходит к тому, что остается у кулака в кармане после всех выплат. Кроме того, речь ведь идет о показанных доходах — а все ли они показаны? Едва ли справные деревенские хозяева сообщали в налоговые органы о своих прибылях от хлеботорговли и сложной системы деревенского ростовщичества.

Все же, прикинув вектор развития, кулаки начали свертывать производство. За последующие годы посевная площадь самых крупных хозяйств снизилась. В 1927 году наиболее мощные из них (с посевом больше 17,6 га) засеяли 8150 тыс. га, в 1928-м — 6350 тыс., а в 1929-м — 4704 га[254]. Едва ли это означает капитуляцию перед правительством и намерение на самом деле сделаться середняками — скорее уж либо состоялись семейные разделы, выводившие крупные хозяйства из категории зажиточных, либо постепенное перемещение кулаков, по примеру торговцев, в теневой, необлагаемый сектор.

Но в целом обвала, который предсказывали наиболее панически настроенные экономисты, не произошло. Кулаки сократили производство, зато его расширили колхозы и совхозы. Разве что немного упала урожайность, поскольку кулацкие хозяйства все же являлись более производительными, чем социалистические.

…Налогообложение было мерой чисто экономической, направленной скорее против производителей товарного хлеба как таковых, чтобы не играли впредь в азартные игры с государством. А как же быть с настоящими кулаками-мироедами, которые могли и вообще хлеба не сеять? Тут все обстояло гораздо сложнее, хотя и по ним нанесли несколько ударов, отчасти подрывающих их господство на селе. Например, 18 июля 1928 года были установлены новые правила аренды земли, закрепленные и дополненные принятыми в декабре 1928 года «Общими началами землепользования и землеустройства». Предельный срок аренды сокращался с девяти до шести лет, запрещалась субаренда как чисто посредническая операция. Признавалась незаконной аренда земли кулаками или аренда на кабальных условиях, причем в случае такой сделки земля изымалась. Наемный труд разрешался только как вспомогательный, при условии, что члены семьи нанимателя тоже трудятся. Все это несколько ограничило власть кулаков в деревне — но только отчасти. Система ростовщических связей осталась практически нетронутой. Справиться с ней можно было, только подняв уровень бедных хозяйств настолько, что они перестанут нуждаться в услугах сельского ростовщика. На традиционных путях подъема сельского хозяйства эта задача не решалась никак, на колхозных — решалась, но не сразу.

Зато последовали наконец и первые меры против «лодырей». Теперь если хозяйство, несмотря на предоставляемую государственную помощь, все равно не обрабатывало свой надел, а сдавало его в аренду, оно лишалось права пользования сдаваемой землей. Куда крестьянину податься? Это тоже было продумано: одновременно появилось решение о массовом создании совхозов, да и новые стройки требовали рабочих рук. Началась политика постепенного вытеснения из деревни не только кулака, но и самых бедных крестьян.

За два года кулацкие посевы в среднем по стране уменьшились на 15 % и по регионам тоже крутились вокруг этой цифры, за исключением Северного Кавказа, где падение составило 26 %. Постепенно уменьшалось число скота и инвентаря в кулацких дворах, количество хозяев, нанимающих рабочую силу, сократилось на треть, а нанимающих батраков на срок более 50 дней — втрое. Все это, как ни странно, не так уж и подорвало советский аграрный сектор. Валовой сбор зерна несколько уменьшился в 1928 году, но уже в 1929-м выровнялся. Коллапса не произошло.

Зато неожиданно чувствительным оказался удар по культуре производства, поскольку самые богатые хозяйства были одновременно и самыми культурными. Осенью 1928 года председатель организационно-планового бюро Госплана РСФСР П. Парфенов, изучив происходящее на Севером Кавказе, направил в ЦК докладную записку, где сообщил о резком уменьшении интереса крестьян к повышению культуры производства после новой избирательной инструкции, ужесточившей категории «лишенцев». В начале 1928 года в деревне не имели избирательных прав 3 % совершеннолетних жителей (около 2 млн. человек). На местах, как водится, радостно проявили инициативу: стали лишать прав за хождение на отхожие промыслы, посещение церкви, разовое использование наемного труда и т. п. — и плевали они на все постановления и инструкции по отдельности и вместе взятые. Как говорится, «на месте виднее».

Парфёнов пишет:

«Как можно требовать сейчас от мужика, чтобы он культурно вел хозяйство, культурно обрабатывал землю, культурно ухаживал за скотом и за жильем, когда каждый грамотный (да и не только грамотный) мужик знает тысячи конкретных фактов, режущиx глаза и нервы, которые утверждают его в обратном, что этим теперь заниматься весьма рискованно: запишут в кулаки, поставят вне закона, выгонят детей из школы»[255].

Но один из трагических парадоксов советского сельского хозяйства заключался не в том, что «культурников» признавали кулаками, а в том, что они, как правило, кулаками являлись или очень быстро ими становились. Одно с другим было связано неразрывно. Поэтому любые меры борьбы с кулаком били наотмашь по товарности и культурности аграрного сектора. Но непринятие этих мер вело к подрыву продовольственной безопасности страны, которой и так не было, — какая там безопасность, продержаться бы от урожая до урожая!

Парфенов возмущенно писал, что тысячи крестьянских хозяйств были разорены «только за то, что они завели себе машины, хороших жеребцов и племенных коров, дома покрыли железом, мыли полы и ели на тарелках». Хотя едва ли только за это — ну да ладно…

Беда была в том, что не эти хозяйства определяли лицо деревни.

Роясь в Интернете совсем по другому поводу, я натолкнулась на письмо, которое в 90-е годы написала в газету учительница Павлика Морозова — того самого мальчика, которого дед-кулак убил, как считается, за предательство отца, а на самом деле в ходе внутрисемейной разборки — за то, что невестка посмела выступить против его сына. Сынок, надо сказать, та еще скотина… Но дело не в этом. В письме бывшая сельская учительница дает описание обстановки, с которой она столкнулась, семнадцатилетней девчонкой оказавшись в 1929 году в деревне Герасимовке Тавдинского района Уральской, ныне Свердловской области. В 1907 году туда приехали сорок семей столыпинских переселенцев из Белоруссии — в глушь, в тайгу, без дорог и поселений.

Из письма Л. П. Исаковой, опубликованного в журнале «Человек и закон»:

«Вначале поселили меня у зажиточного мужика Арсения Кулаканова… Говорили, что он убил в тайге заезжих коробейников и на этом разбогател. Во всяком случае, был он действительно богатым, дом имел пятистенный, много скота и земли, но потом разделился со старшими сыновьями, поэтому кулаком не считался. Однако жадный был и злой, за свою собственность мог с живого шкуру содрать. Старика Морозова, деда Павлика, тоже хорошо помню. Сам он после раздела с сыновьями жил средне, но перед богатыми на задних лапах ходил, особенно перед зятьями своими Кулакановым и Силиным. Третью же дочь, Устинью, которая вышла за бедняка Дениса Потупчика, в грош не ставил.

Сейчас пишут некоторые, что бедняки были лодыри, работать не хотели, оттого и бедствовали. Ложь это! Скажите, как тому же Потупчику было из нужды выбраться? Заболели у него жена и дети, пришлось лошадь продать. А это крах. Попал в кабалу к Кулаканову. Работал у него за лошадь по десять месяцев в году. Кулаканов ему лошадь давал, но тогда, когда все отсеется. Какой урожай мог Денис собрать? Мизерный. Хлеба еле до заморозков хватало. А потом опять в батраки. Дети его, вечно голодные, по деревне куски собирали. (При живом и не бедном деде и при отце, который был в батраках у родственника. Семейка, однако… — Е. П.)

Трофим Морозов, которого сейчас жертвой изображают, тоже как живой перед глазами стоит. Угрюмый, неразговорчивый. Сколько ни стараюсь вспомнить о Трофиме что-нибудь положительное, ничего в памяти отыскать не могу… Человек невзрачный и двуличный. Председателем сельсовета его выбрали только потому, что он единственный мог кое-как писать и считать. Но видели бы вы, каким он после этого стал! Как же — самая большая власть на деревне, главнее его никого нет! За столом в сельсовете сидел надутый, словно барин. На словах был за народ, а на деле — совсем напротив. Беднякам, вдовам, сиротам ничем не помогал, школе тоже, а зажиточным делал всякие поблажки.

Школа, которой заведовала, работала в две смены. О радио, электричестве мы тогда и понятия не имели, вечерами сидели при лучине, керосин берегли. Чернил, и то не было, писали свекольным соком. Бедность вообще была ужасающая. Когда мы, учителя, начали ходить по домам, записывать детей в школу, выяснилось, что у многих никакой одежонки нет. Дети на полатях сидели голые, укрывались кое-каким тряпьём. Малыши залезали в печь и там грелись в золе».

Этот тоскливый ужас по-прежнему оставался бытом теперь уже советской деревни. Десять месяцев отработки за лошадь, единственный полуграмотный мужик на всю деревню, голые дети на полатях… И — «справные мужики», чье благополучие зиждется на этом ужасе и этой грязи. Они могут быть тупыми и злобными, как герои истории Павлика Морозова, или, наоборот, вполне нормальными мужиками, гордыми в меру зажиточности, беда не в этом, а в том, что они стоят сапогами на головах лежащих в грязи односельчан. Чисто экономически. В этом основа их власти и их мощный групповой интерес. А вы думаете, почему они так вскинулись против колхозов? Что кулаку за дело до кооперации бедняков?

А кроме того, на местах знали еще и другие факты, «режущие глаза и нервы», — что не только кулаки, но и зажиточные крестьяне в целом взвинчивали цены на хлеб, а значит, являлись виновниками голода. Это был не групповой сговор, с которым можно бороться с помощью Уголовного кодекса, а опять же групповой интерес. А с групповым интересом иных мер борьбы, кроме экономических, не существует. Что делать, было известно — но время, время…

Это ещё один трагический парадокс советской аграрной реформы. Экономические методы требовали постепенности и добровольности кооперирования крестьян. Но чем постепенней и чем добровольней будет проходить коллективизация, тем больше горя и бедствий обрушится на голову все тех же крестьян — и напрямую, поскольку ясно было, что «хлебная война» не ограничится одним годом, и из-за задержки индустриализации, и по причине продолжения этой нечеловеческой жизни…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.