6

6

В Вене моросящий дождь поливал процессию кающихся грешников, умолявших Бога отвести от них свой гнев. В толпе шел и император, меся ногами грязь, по его шее струилась ледяная вода[819]. Но его мольбы не были услышаны. На обращения в Рим ему разъяснили: папа не считает войну религиозной[820]. Письма в Мадрид подтвердили лишь то, что он уже знал: ресурсы Испании, по крайней мере на данный момент, исчерпаны. Посольство, направленное в Варшаву, получило такой же неутешительный ответ[821].

Фердинанду ничего не оставалось, кроме как снова призывать на помощь Валленштейна. Друзья генерала еще с весны[822] подсказывали императору, чтобы он вернул его, но Фердинанд колебался. Главнокомандующим очень хотел стать сын, младший Фердинанд[823], но даже любящий отец понимал, что его назначение не решит главную проблему — финансовую. Кормить, одевать и платить войскам жалованье мог только человек, успешно делавший это и раньше. Трижды в ноябре и декабре 1631 года император отправлял Валленштейну послания с просьбой вернуться, последний раз даже составил письмо собственноручно[824]. 10 декабря к нему ездило посольство — не предлагать условия, а выяснять, какие условия устроят генерала[825]. Валленштейн тянул с ответом до самого последнего дня уходящего года, а потом лишь заявил, что наберет новую армию не раньше марта.

Испанцы на Рейне оказались даже в более тяжелом положении, чем Фердинанд в Вене. Майнц и Мангейм потеряны; войска в остальных гарнизонах не получают жалованья, голодают и бунтуют; земли, откуда они получали пропитание, захвачены протестантами. Мало того, швейцарцы по настоянию Густава Адольфа закрыли проходы[826]; голландцы предложили ему субсидии и на следующий год[827]; на левом берегу Рейна французы без объявления войны начали угрожающие маневры.

Предлог им дал Карл Лотарингский. Этот безответственный и беззастенчивый молодой человек, сторонник Габсбургов, только и искал повода, чтобы напакостить Бурбонам. В 1631 году интриги королевы-матери против Ришелье завершились окончательным утверждением во власти кардинала и бегством вдовствующей королевы в Брюссель, в то время как ее младший сын Гастон Орлеанский скрылся в Лотарингии. Мотивы бегства были ясны: недовольство побудило их отдать себя в руки Габсбургам и их союзникам в ущерб собственной династии. Карл Лотарингский с радостью принял участие в их судьбе. При первых же известиях о Брейтенфельде даже Максимилиан Баварский запаниковал[828]. Но герцог был еще человеком и оптимистичным. 3 января 1632 года он назло Ришелье выдал свою сестру Маргариту за влюбленного в нее Гастона. Однако страх у этого жирного герцога Орлеанского оказался сильнее страсти, и, когда французская армия двинулась к Нанси, он сбежал от молодой жены в первую же брачную ночь в Брюссель. 6 января герцог Лотарингский, не имея сил противостоять интервентам, сдал пограничные укрепления, подписав позорный Викский мир. Его вмешательство привело лишь к тому, что испанские гарнизоны на Рейне попали в западню между армиями Густава Адольфа и Ришелье.

Хуже того, курфюрсты Трира и Кёльна, католические князья на Рейне, спасая свою шкуру, попросили Францию взять их под свое покровительство. Курфюрст Кёльна пошел еще дальше: отказался пропустить войска, посланные в помощь Испанским Нидерландам[829].

Для династии Габсбургов вновь наступили тяжелые времена. Брюссель не только не отвоевал северные нидерландские провинции, но и лишился поддержки с моря и финансовых вливаний. Испанцы еще никогда не были столь непопулярны во Фландрии и в народе, и среди дворянства. На улицах Брюсселя все чаще раздавались возгласы «Да здравствует принц Оранский!»[830], к внешним невзгодам добавились и внутренние неурядицы.

Надвигающаяся угроза объединения в одну мощную коалицию сил Франции, Голландии и протестантов севера заставила две ветви династии Габсбургов заключить наступательно-оборонительный договор[831]. Под нажимом определенной части католического сообщества пошел на уступки и папа. «Его Святейшество, случайно, не католик?» — ехидно спрашивал сочинитель одного пасквиля и сам себе отвечал: «Успокойтесь! Он самый христианнейший»[832]. Урбан VIII в конце концов раскошелился и пожаловал немного денег для церковных земель в Испании, которые должны были помогать германским католикам[833].

Несмотря на беды, обрушившиеся на Габсбургов, в Париже не особенно ликовали по этому поводу. Ришелье был недоволен своим шведским союзником. Последние сто лет политика Франции в отношении Германии строилась на том, что она выступает в роли «заступницы германских свобод», а альянс с князьями ей нужен для того, чтобы укрощать императора. Шведский король пренебрег расчетами не только Саксонии, но и Франции, взяв на себя миссию главного распорядителя судьбы Германии.

Положение Ришелье было незавидное. Хотя кардинал и рыл яму Габсбургам, он все же был католиком, и для него было исключительно важно сохранять добрые отношения между лигой Максимилиана и французским двором. Густав Адольф уже дважды скомпрометировал кардинала: сначала растрезвонил на весь мир об альянсе, заключенном в Бервальде, а затем прошел по епископствам Центральной Германии, не меняя, правда, их вероисповедание, но вытесняя епископов, кромсая земли и беспечно раздавая их своим маршалам. Не случайно Максимилиан набросился на кардинала, требуя разъяснить, какие цели преследовал Ришелье, субсидируя короля Швеции.

Ришелье срочно отправил одного посла успокаивать Максимилиана[834], а другого — вразумлять шведского короля. Первое поручение исполнить было трудно, второе — невозможно. Брезе, зять кардинала, имел инструкции добиться нейтралитета для лиги. Взамен лига должна стать союзником Франции и уступить ей ключевые крепости на Рейне[835]. Инструкции Брезе еще раз показали то, как Ришелье ошибался в Густаве Адольфе. Чувствуя себя арбитром Германии, шведский король не мог позволить себе отказаться от полного контроля над Рейном и своих завоеваний. Когда Брезе в отчаянии намекнул, что Густав Адольф может владеть всей Северной Германией, если уступит Рейн Франции, король рассвирепел и гневно заявил послу: он защитник, а не предатель интересов Германии. Во Франкфурт спешно приехал Эркюль де Шарнасе, готовивший прежний договоре королем, чтобы умиротворить разбушевавшегося союзника[836]. Однако все попытки уломать его закончились тем, что он согласился гарантировать частичный нейтралитет только для курфюрста Трира[837], и Брезе пришлось утешиться подарком в виде золотой ленты к шляпе стоимостью шестнадцать тысяч талеров[838].

Поведение Густава Адольфа ставило в тупик не только Ришелье, но и германских князей. Несмотря на подходы императора и испанского посла[839], невзирая на переговоры, которые уже начал вести Валленштейн с Арнимом[840], Иоганн Георг не осмеливался заключать сепаратный мир. Курфюрст предлагал королю воспользоваться тем, что он сейчас фактически господствует в Германии, и начать мирное урегулирование, но Густав Адольф не стал и слушать, негодуя и презирая своего союзника. Больше того, он заподозрил тайный сговор как между Арнимом и Валленштейном, так и между Иоганном Георгом и его давним соперником королем Дании. Однажды шведский монарх, не выдержав домогательств саксонского посла, выпроводил его, сердито заявив, что «он начал это великое дело с Божьего благословения, с Божьей помощью его и закончит»[841].

Адлер Сальвиус, агент короля, со времени похода по Центральной Германии ублажал курфюрста Бранденбурга разговорами о том, как хорошо было бы выдать за его старшего сына единственную дочь и наследницу Густава Адольфа[842]. Но когда послы курфюрста во Франкфурте поинтересовались мнением шведского короля насчет мира, он сказал им, что в интересах самой протестантской Германии не может даже и думать об этом. Протестантские князья исходили из того, что новые завоевания лишь озлобят католическую партию, породят больше врагов, и лучше бы остановиться и удовольствоваться тем, что достигнуто. Однако Густав Адольф мыслил масштабами империи, он перестраивал жизнь на завоеванных землях, подстегивал торговлю и предпринимательство, наметил объединить кальвинистов и лютеран[843], нацеливаясь на то, чтобы разрушить прежнюю хаотичную империю и создать новую. В долгосрочном плане его помыслы, возможно, и содержали здравое зерно, но на ближайшую перспективу желания князей, озабоченных бедственным состоянием страны, казались более разумными.

Какое место в этой новой империи собирался занять сам Густав Адольф, неизвестно. Официально он говорил о себе как о заступнике протестантов, хотя однажды обронил в разговоре с герцогом Мекленбурга: «Если бы я был императором…»[844] Формально в этом не было бы ничего необычного. Теоретически империя не являлась национальным германским государством, она скорее представляла собой многонациональное образование, от которого превратности судьбы сохранили германоязычный фрагмент. На императорский трон в разное время рассматривались кандидатуры французского и даже английского королей, итальянцев, испанцев, датского короля. Густав Адольф со своими балтийскими наклонностями, протестантской верой и превосходным знанием немецкого языка был бы императором не хуже Фердинанда с его испанскими обязательствами, итальянскими интересами и католицизмом. Для севера он был бы даже более подходящей кандидатурой. Кроме того, у него имелась только одна дочь, супруга вряд ли могла принести еще детей, и если бы дочь, как и намечалось, вышла замуж за наследника Бранденбурга, то началась бы германизация шведской династии и самой Швеции с неизбежным ее вхождением в более развитое и населенное содружество германских государств.

Тем не менее идея замены Фердинанда Густавом Адольфом вряд ли могла импонировать ведущим германским князьям. Располагая собственной внушительной армией и огромным опытом завоеваний, он потенциально мог стать еще большим деспотом, чем Фердинанд. Угроза раскола между севером и югом Германии еще не исчезла, и для любого германского государственного человека даже со средними умственными способностями было очевидно, что восхождение на императорский трон Густава Адольфа вызовет дальнейшее обострение конфликта, подтолкнет католических князей к единению между собой и с Фердинандом. В любом случае все зависело от доброй воли германских правителей, а у них, за небольшим исключением, ее не было. Наверно, о них Густав Адольф говорил: «Я боюсь глупости и предательства больше, чем силы»[845]. Создавая впечатление, будто он стремится заполучить императорскую корону, и раздавая германские земли своим маршалам[846], Густав Адольф подрубал сук, на который хотел сесть.

В феврале во Франкфурт приехал Фридрих Богемский, и шведский король принял его с особыми почестями. Возмущая конституционалистов, Густав Адольф подчеркивал его первенство, чествовал не как курфюрста, а как правящего монарха, настаивая на перечислении всех его титулов, без каких-либо изъятий[847]. Обхождение было поистине великодушным и уважительным, и даже сам свергнутый государь засомневался в их искренности. Фридрих признался бранденбургскому послу: он не видит причин для продолжения войны, кроме трудностей, связанных с «удовлетворением запросов короля Швеции»[848]. Узнав позже, что Густав Адольф намерен возвратить его в Пфальц в качестве вассала шведской короны, Фридрих вспомнил о собственном достоинстве и наотрез отказался[849]. Одно дело иметь союзника, другое — господина. Позиция непрактичная, но единственно возможная в то время для германского князя.

В неудобном положении оказался и зять Иоганна Георга ландграф Гессен-Дармштадтский. Все лето он посредничал между тестем и императором, а когда осенью его принудили стать союзником Густава Адольфа, ландграф попытался склонить к миру завоевателя[850]. Король заподозрил, что ландграф куплен императором. Когда ландграф пожаловался на дисциплину солдат, расквартированных в Рюссельхайме, король язвительно спросил: не продался ли он императору? Густав Адольф при всех называл его «миротворцем на побегушках у Священной Римской империи»[851].

Чуть ли не ссора разгорелась во время разговора после ужина 25 февраля 1632 года. Густав Адольф, как обычно, разглагольствовал о том, что он сражается за немцев только по доброте своего сердца. «Пусть император за мной не гоняется, и я не буду гоняться за ним», — сказал вдруг король и, повернувшись к ландграфу Гессен-Дармштадтскому, добавил: «Ваше высочество, передайте ему это. Я знаю, что вы хороший империалист». Ландграф хотел было запротестовать, но Густав Адольф не дал ему и рта открыть: «Тот, кто получает тридцать тысяч талеров, должен быть хорошим империалистом». Побелевший от негодования князь все-таки промолчал[852], а Густав Адольф продолжал рассуждать о неизбежности войны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.