У истоков отечественной цензуры
У истоков отечественной цензуры
Век Просвещения с его политическими и культурными новациями (в том числе появлением периодики и массового книгопечатания) породил целый ряд проблем, которые власть будет решать на протяжении последующих трехсот лет.
В 1731 году жена подполковника Авдотья Вишневская заехала в гости к полковнице Веревкиной в местечко на Полтавщине. Среди прочих новостей сплетницы обсудили и невесть как оказавшийся у Веревкиной перевод с некоего печатного «листа» или изданной на территории Речи Посполитой «газеты», в которой два чудесно явившихся «мужа» предсказали будущие потрясения: в 1733 году Константинополь ждало разорение; в 1736-м должна была «погибнуть Африка», а в 1737 году – «антихрист имеет притти на землю» с последующим в 1739 году Страшным судом.
Предсказание передавалось из рук в руки до тех пор, пока не стало известно генерал-губернатору, доложившему о нем самому Ушакову. В ходе следствия были выявлены по цепочке все распространители злополучного «листа». Крайним оказался монах Троицкого Густынского монастыря, сумевший скрыться, после чего следствие в 1734 году было прекращено, а арестованные читатели отпущены.[564]
В начале очередной войны с Турцией в 1736 году возникло дело о «султанском письме»: пойманный на краже подьячий Петр Максимов заявил «слово и дело» на схватившего его постойного солдата, указав, что у того есть письмо, «писанное от салтана турецкого». Найденный текст содержал угрозы «разорить» христиан, а их священников «псам на съедение отдать». Тайная контора немедленно начала выискивать источник распространения пасквиля. Под стражу были взяты девять человек, но и в этом случае следствие уперлось в тупик: ямщик Иван Красносельцев получил письмо от «неведомого человека». Впрочем, злодейского умысла здесь не оказалось: письмо (действительное или литературный вымысел) адресовалось султаном Махмедом австрийскому «Леопанде цесарю» – императору Священной Римской империи Леопольду I (1658–1705), много воевавшему с турками… на полвека раньше. Посему все задержанные были отпущены с вразумлением батогами за неподходящее чтение.[565]
После дворцового переворота 1741 года правительство Елизаветы решило «вычеркнуть» из истории всю информацию о ее венценосном предшественнике. Изымались из обращения монеты с изображением Ивана Антоновича, публично сжигались печатные листы с присягой ему; с 1743 года началось систематическое изъятие прочих официальных документов с упоминанием свергнутого императора и правительницы Анны Леопольдовны – манифестов, указов, церковных книг, паспортов, жалованных грамот.[566] Поскольку уничтожить годовую документацию всех государственных учреждений не представлялось возможным, то целые комплексы дел передавались на особое хранение в Сенат и Тайную канцелярию; ссылки на них давались без упоминания имен, а при необходимости обходились термином: «известная особа». Наследник Елизаветы Петр III после вступления на престол повелел после снятия необходимых копий уничтожить все дела «с известным титулом», но очередной переворот не позволил выполнить это распоряжение.
Только при Екатерине II Иван Антонович стал официально упоминаться, но не в качестве императора, а как «принц Иоанн».
С 1742 года держать у себя документы, монеты и другие артефакты с титулом и изображением Ивана Антоновича стало опасным – теперь это считалось преступлением, называемым в документах сыска «хранение на дому запрещенных указов, манифестов и протчего тому подобного». За него в 1755 году отставной асессор Михаил Семенов был сослан «в его деревни до кончины живота его никуда неисходно». В 1747 году пытали в застенке и сослали в Оренбург на вечное житье пуговичного подмастерья Каспера Шраде, в чьем бауле при таможенном досмотре в Нарве нашли пять монет с профилем Ивана Антоновича. В следующем году целовальник Недопекин поплатился за невнимательность – был взят в Тайную канцелярию за то, что при пересчете доставленных им из Пскова для сдачи в Соляное комиссарство двух бочек денег среди 3 899 рублевиков был обнаружен один с изображением Ивана Антоновича.[567]
С появлением прессы высочайший контроль прежде всего был направлен на публичные извещения о событиях при дворе. Академия наук в 1742 году получила выговор за сообщение в «Санкт-Петербургских ведомостях» о приеме во дворце «грузинских принцесс». В 1751 году сама Елизавета возмутилась публикацией о том, что она весь день «изволила забавляться псовою охотою».[568] Даже стремление к историческим знаниям могло быть истолковано в качестве угрозы государственной безопасности. Так, в 1760 году дворовый человек Степан Титов донес, что к его господину являлись сенатские канцеляристы из комиссии «о разборе императорских указов», продававшие ему тексты указов и письма Анны Иоанновны, Петра I, царевича Алексея, фельдмаршалов А. Д. Меншикова и Б. П. Шереметева, а также различные «трактаты», «шифры», «походные журналы».
Покупателем документов являлся Петр Никифорович Крекшин (1684–1763) – один из первых русских исследователей генеалогии. При Петре I он служил смотрителем работ на строительстве Кронштадта, был обвинен в растрате казенных денег, разжалован, но затем оправдан и назначен на должность комиссара для принятия казенных вещей по подрядам. В 1726 году Крекшин вышел в отставку и занялся изучением русской истории, для чего стал собирать все доступные ему материалы о петровском царствовании. В 1742 году он представил Елизавете Петровне первый том «Краткого описания блаженных дел великого государя-императора Петра Великого, самодержца Всероссийского» и получил разрешение пользоваться документами Кабинета Петра I и другими документами архивов. Историю деятельности Петра I исследователь освещал в «Журналах великославных дел великого государя-императора Петра Великого», которых, по его задумке, должно было выйти 45 томов – по числу лет царствования Петра I – с подробным, день за днем, изложением событий. Неутомимый Крекшин спорил с Г. Ф. Миллером и М. В. Ломоносовым (в 1750 году) по поводу происхождения Руси, составил «Родословную книгу разных фамилий российских дворян». Комиссар собрал немалое количество актов, в том числе рассредоточенных по разным местам бумаг Меншикова; но при этом он не стеснялся вставлять в свои сочинения вымышленные сведения. Он привлек внимание Тайной канцелярии – доноситель указал, что его хозяин приобрел у нелюбопытных, но корыстных чиновников столько документов, что набралось 30 переплетенных «книг». Но, кажется, следствие так и не началось: в мае 1760 года престарелый Крекшин был «взят» в Сенат и более по Тайной канцелярии не числился.[569]
К тому времени стали ощутимы другие последствия Петровских реформ – за сравнительно спокойные 1740-1750-е годы выросло поколение более просвещенных и независимых дворян, чем их отцы во времена «бироновщины». Исчез «рабский страх перед двором», подданные «отваживались публично и без всякого опасения говорить и судить, и рядить все дела и поступки государевы»,[570] что отмечали многие современники – армейский офицер Андрей Болотов, пастор Бюшинг, аристократка Екатерина Дашкова и иностранные дипломаты. Современные исследования позволяют говорить даже об особом «культурно-психологическом типе» елизаветинской эпохи. Историки российского Просвещения констатируют своеобразный «книжный бум» на рубеже 50-60-х годов XVIII столетия, когда подросли новые дворяне-читатели, получившие уже иное образование.[571] Но эта ситуация рано или поздно должна была породить опасные – по крайней мере нежелательные для власти – мысли и возможности их публичного выражения.
Формально вплоть до конца столетия иной цензуры, кроме духовной, проверявшей выходившие издания на предмет соответствия православному канону, в России не было. Однако на практике имели место случаи запрета публикации некоторых произведений и даже уничтожения уже отпечатанных тиражей. При отсутствии официальной государственной цензуры запрет мог быть наложен по инициативе какого-либо ведомства, должностного лица или самого венценосца. Показательна в этом отношении судьба историка-академика Миллера. В 1748 году цензурная правка откровенно идеологического характера была внесена в его «Историю Сибири», в 1749-м после публичного осуждения сожгли тираж его сочинения о происхождении русского народа, в 1757-м в редактировавшемся Миллером журнале «Ежемесячные сочинения» было запрещено печатать статью по истории школьного образования в России, а в 1761 году в том же журнале власти прервали публикацию сочинения о Смутном времени.[572]
Нарождавшееся гражданское общество (пока еще охватывавшее лишь часть благородного сословия, где на каждого мыслящего «сына Отечества» приходились свои Митрофанушки и Скалозубы) неизбежно вступало в противоречие с пониманием гражданских прав и свобод Екатериной II: «Вольность не может состоять ни в чем ином, как в возможности делать то, что каждому надлежит хотеть». Набирал силу процесс диверсификации, «цветущей сложности» культуры и ее эмансипации от государства, тем более что в то время в России появились частные типографии и первые объединения творческих людей.
Одним из самых известных «клиентов» Тайной экспедиции стал Александр Николаевич Радищев. Произведенный в 1790 году в коллежские советники и назначенный на видный пост управляющего Петербургской таможней, известный литератор и преуспевающий чиновник в июне того же года выпустил в свет «Путешествие из Петербурга в Москву». Тираж в 650 экземпляров был отпечатан в собственной типографии автора, из него разошлось не более ста книг. В этом сочинении Екатерина усмотрела призыв к бунту крестьян и оскорбление величества. 30 июня автор был доставлен в Петропавловскую крепость. Запрещалось пускать к Радищеву посетителей и передавать ему деньги. Следствие велось под руководством Шешковского, который не применил к Радищеву обычных пыток только потому, что был подкуплен свояченицей арестанта Елизаветой Васильевной Рубановской.
Восьмого, 9 и 10 июля 1790 года Радищев дал письменные показания по двадцати девяти вопросным пунктам, в которых раскаялся в написании «Путешествия», но не отказался от высказанных в книге взглядов на крепостное право. Следователь же желал знать, почему сочинитель «опорочивал» всё благородное сословие, и требовал указания конкретных «злодеев». Радищев отвечал, что «доказать не может, а писал по умствованию своему с слышанных им иногда в народной молве якобы произходивших по разным делам злоупотреблениях». Приводим отрывок из вопросных пунктов и его ответов.
«11. На стр. 124 вы старались доказать недостойное произведение в чины, то какую причину на сие имели? И на кого вы целили именно? – На 11. На сие отвечал: я виноват, потому что не могу судить, кто бы по недостоинству был произведен в чины, ибо сие до меня и не принадлежало, а писал так дерзко, могу истинную сказать, по сумасшествию на то время и сумасбродству своему и хотя тем показать свою смелость.
12. Начиная от стр. 130-й по 139-ю какая нужда была вводить вам произшествие в рассуждении учиненного господскими детьми над их девкою насилия, зная, что один пример на всех относиться не может? – На 12. На сие ответствовал: описывая сей дурной поступок, думал я, что он может воздержать иногда такого человека, которой бы захотел поступать так дурно; однако ж кто б это делал, того он доказать не может, а писал сие по сродной человеку слабости, чая от таких дурных поступков воздержать.
13. Какого вы наместника разумели, котораго описывали и делали ему разныя укоризны на стр. 140, 141 и 142? – На 13. Никакого я наместника лично в виду не имел, а писал в общем смысле, есть ли бы случилось где быть такому, которой бы наблюдал высочайших повелений. А между тем наслышалась в народной молве, будто б господа наместники употребляют данную им от ея императорскаго величества власть иногда по своим прихотям, не держась высочайших ея величества учреждений.
14. Почему он охуждал состояние помещищьих крестьян, зная, что лучшей судьбы российских крестьян у хорошева помещика нигде нет? – На 14. Охуждение мое было только на одно описанное тут происшествие; впрочем я и сам уверен, что у хорошева помещика крестьяне благоденствуют больше, нежели где либо. А писал сие из своей головы, чая, что между помещиков есть такие можно сказать уроды, которые, отступая от правил честности и благонравия, делают иногда такия предосудительныя деяния, и сим своим писанием думал дурнаго сорта людей от таких гнусных поступков отвратить.
15. В чем вы опорочиваете вступление дворян в службу? – На 15. Намерение мое клонилось не к опорочению службы, а только думал, что лучше начинать службу в совершенном возрасте. Впрочем признаюсь, что выражении мои на сих страницах были неумеренны и не кстати.
16. На 157 и 158 страницах изображено ваше огорчение неудовольствие на вельмож, какое вы противу их имеете? – На 16. Во всю мою жизнь иначе сказать не могу, как что был многими из них благоприятствован и благодетельствован и начальниками моими свидетельствуюсь, что я к ним всегда имел должное почтение».
Защищаясь, Радищев признал необходимость цензуры, поскольку «подлинно она спасет многих, подобных мне, заблужденно мыслящих от таковой погибели, в которую я себя ввергнул истинно от слабого своего разсудка», и пытался доказать, что высказанная им критика в адрес «царей» не имеет отношения к «самодержице, которая удивляет свет ея премудрым и человеколюбивым правлением».[573]
В самые тяжелые дни царствования (на юге шла тяжелая Русско-турецкая война; под Петербургом русский флот потерпел поражение от шведского, в Европе складывалась коалиция против России во главе с Англией и Пруссией) Екатерина II нашла время лично проштудировать «Путешествие» и поняла, что книга содержала более опасную крамолу, чем личные выпады. Статс-секретарь императрицы Александр Храповицкий отметил в дневнике мнение императрицы: «7 июля. Примечания на книгу Радищева посланы к Шешковскому. Сказывать изволила, что он бунтовщик, хуже Пугачева, показав мне, что в конце хвалит Франклина, как начинщика (американской революции. – И. К., Е. Н.) и себя таким же представляет».
«О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! Что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающую: я зрю сквозь целое столетие», – восклицал Радищев. По свидетельству Храповицкого, Екатерину поразила его риторика: «Говорено с жаром о чувствительности (автора. – И. К., Е. Н.)». Императрице, стремившейся создать сплоченное и устремленное к благу страны дворянство и просвещенное «третье сословие», объединить их в рамках «законной монархии» с непросвещенным и требовавшим руководства крестьянством, читать такие строки в конце долгого и славного царствования было тяжело. Сочинитель предсказывал надвигавшуюся катастрофу и новый мужицкий бунт. Екатерина недоумевала: «Желчь нетерпения разлилась повсюду на все установленное и произвела особое умствование, взятое, однако, из разных полу-мудрецов сего века… Не сделана ли мною ему какая обида?»
Преступление, с ее точки зрения, было очевидно, и дело Радищева рассматривалось не в Тайной экспедиции, а в Палате уголовного суда. Однако когда автора доставляли туда из крепости, из помещения удаляли канцелярских служителей, а допросы и чтение книги производились заседателями при закрытых дверях. Палата потребовала от него ответа на пять вопросов (какая у него была цель, есть ли сообщники, раскаивается ли он, сколько отпечатано экземпляров и сведения о его прежней службе) и 24 июля вынесла смертный приговор на основании тех же статей «Воинского устава» и «Морского регламента», которые использовались в практике политического сыска. Императрица заменила Радищеву смертную казнь ссылкой на 10 лет в Илимский острог Иркутской губернии.
Г. А. Потемкин предупреждал царственную подругу, что не следует уделять досадной книге и ее автору излишнего внимания: «Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушением очаковских стен отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на вас возводил какой-то поклеп. Верно и вы не понегодуете. Ваши деяния – ваш щит». Но Екатерина, до того не сталкивавшаяся со столь крамольными сочинениями, была очень рассержена.
Правда, за 65 лет до Радищева в Петропавловской крепости уже содержался до смерти предприниматель и экономист-самоучка Иван Посошков, автор «Книги о скудости и богатстве». Но он как раз видел в государстве главного организатора и инициатора «совершенствования общества»: призывал «страхованием» заставлять учиться детей, шире вводить фискальную службу, принуждать работать нищих и «тюремных сидельцев», вычислил сумму предполагаемого дохода в 200 тысяч рублей от труда заключенных и даже считал возможным царским указом утвердить курс рубля: «А наш великий император сам собою владеет и в своем государстве аще и копейку повелит за гривну имать, то так и может правитися».[574]
Конечно, некоторый опыт «профилактической работы» с распространителями «слухов и толков» из дворянского сословия у Тайной экспедиции имелся: «Ежели что открывалось важное, то докладывали императрице, и уже от нее зависело решение; но ежели только были дерзкие речи, наглые поступки, то тогда он (Шешковский. – И. К., Е. Н.) таковых секал розгами и брал подписки, чтоб никому о том не объявлять, да и кто скажет, понеся такое оскорбительное наказание. Иногда императрица узнавала вредные речи против правительства, в избежание судебного порядка, чрез которое могли бы пострадать многие, посылала его произвесть подобное тайное взыскание, равно и за шалости, развращающие нравственность, как-то: в Москве был «Евин клоб», составленный из знатных дам, как сказывали, что в оном происходило неслыханное похабство. Зато как скоро Шишков (тот же Шешковский. – И. К., Е. Н.) приезживал в Москву, то знали, что приезд его недаром, и так его боялись, что к кому в дом приезжал, хотя по личному знакомству или по родству, дамы падали в обморок. Конечно, скажут, что это было варварство, но если тайным малым телесным наказанием заменяет по законам лишение чинов и дворянства и ссылки, то, конечно, извинительно такого рода самовластие; тем более что во время Екатерины понапрасну никто не пострадал и довольно свободно судили о дворе и о ней; кто за оную черту переходил, то, вспомня о Шишкове, останавливался».[575]
Но в данной ситуации подобные воспитательные меры не годились. Книга Радищева была намного серьезнее, чем даже самые злобные «суждения о дворе»; она стала первой и оттого неожиданной попыткой революционной пропаганды в России и оставалась запрещенной до 1867 года. Зароненное ею семя дало всходы: в декабре 1796 года не просвещенный столичный чиновник, а отставной прапорщик из поповичей Иван Рожнов осмелился заявить, «что государи все тираны, злодеи и мучители, и что ни один совершенно добродетельный человек не согласится быть государем; что был на вахт-параде, смотрел на то, как на кукольную комедию; что люди по природе все равны и не имеют права наказывать других за проступки, коим сами подвержены ‹…›, что иконы суть идолы и что поклоняющиеся оным с отменным усердием все бесчестные люди, по его замечанию». За столь радикальное вольномыслие Рожнов был приговорен Петербургской уголовной палатой и Сенатом к лишению чинов и ссылке в Сибирь «в тяжкую работу».[576]
Не менее знаковой, чем дело Радищева, стала совсем бессудная расправа с одним из самых благородных людей той поры – Николаем Ивановичем Новиковым и его «Типографической компанией».
Новиков с друзьями-масонами ставили своей целью духовно-нравственное исправление личности на стезях христианского вероучения. Они реализовали масштабный просветительско-филантропический проект: за десять лет (1779–1789) аренды университетской типографии было издано около 900 книг – примерно четверть всей книжной продукции того времени, в том числе первые в России женские, детские, философские, агрономические журналы, учебники, словари. Ими были открыты при Московском университете педагогическая семинария для подготовки преподавателей гимназий и пансионов, первое студенческое общество («Собрание университетских питомцев»), больница и аптека с бесплатной раздачей лекарств бедным. Студенты организованной ими переводческой семинарии обучались на средства, собранные масонами. Позднее Пушкин писал: «Новиков был первый, кто сеял лучи просвещения в нашем отечестве». Размах независимой от властей общественной деятельности, настороживший Екатерину, в итоге не только привел к разгрому новиковского кружка и заключению самого просветителя в Шлиссельбург, но и подтолкнул правительство в 1786 году к осуществлению – с целью перехватить инициативу у общества – долго откладывавшейся школьной реформы.
Издания Новикова еще за несколько лет до его ареста вызывали опасения в Петербурге, «не скрывается ли в них умствований, не сходных с простыми и чистыми правилами веры нашей православной и гражданской должности»; от московских светских и духовных властей требовалось, чтобы «всякое суеверие, развращение и соблазн терпимы не были, чтоб для учения присвоены были книги, в других училищах употребляемые, преимущественно же изданные и впредь издаваемые от комиссии об установлении народных училищ».
Попытки установить контакт с наследником Павлом переполнили чашу терпения императрицы. В 1792 году она повелела начать расследование по делу просветителя. «Князь Александр Александрович! Реляции ваши мая от 5 и 6 чисел мы получили; что вы Новикова по повелению нашему не отдали под суд, весьма апробуем, видя из ваших реляций, что Новиков человек коварный и хитро старается скрыть порочные свои деяния, а сим самым наводит вам затруднения, отлучая вас от других порученных от нас вам дел, и сего ради повелеваем Новикова отослать в Слесельбургскую крепость», – писала она 10 мая московскому главнокомандующему Прозоровскому, приказав внимательно следить за арестантом – «остерегаться, чтоб он себя не повредил».
Вопросы, заданные Новикову на следствии, несли отпечаток представлений императрицы о масонстве (как он обогащался за счет обмана рядовых членов масонских лож; сколько золота было получено с помощью философского камня; насколько отступил он от православия; почему установил изменнические связи с Пруссией) и отражали ее глубокое убеждение в опасности масонской «секты» для общества: «Ведая, что всякое заведение новой секты или раскола и проповедания оного есть вреден государству и запрещен правительством, то вы и должны открыть теперь, какой имели повод в побуждение посвятить пагубному себя упражнению и когда ты к тому приступил, при каких обстоятельствах также и кто вас в сию секту загнал?»
Новиков безуспешно уверял следователей: «Ежели бы я ведал, или хотя бы подозревал, в масонстве быть секте или какому-нибудь расколу, противному государственным узаконениям или клонящимся хотя малейше к возмущению и бунту, какого бы то рода ни было, противу священной особы императорской, или к нарушению народного спокойствия, или даже к каким-нибудь коварствам и обманам, то никогда бы я не вступил в оное, во-первых, по искреннему и сердечному моему благоговению к священной особе императорской, вкорененному в меня из детства от покойного родителя моего и которое до днесь пребывает в моем сердце и сделалось моею натурою ‹…› по тихости и чувствительности моего нравственного характера из детства, что все знающие меня могут засвидетельствовать, что я в жизни моей ни с кем и никогда ни малейшей не имел ссоры, даже со служителями моими поступал так, что в самом гневе никак не мог решиться наказывать». Он не признал себя виновным в том, «чтобы против правительства какое злое имел намерение». Обвинения же, как видно из вопросов, большей частью носили риторический характер. Поэтому Екатерина II, не передавая дело Новикова в Сенат, сама сочла его виновным по шести пунктам обвинения. Ее собственноручным указом от 1 августа 1792 года просветитель был приговорен к 15-летнему заключению в Шлиссельбургской крепости.
Как только молодой священник и преподаватель Тобольской семинарии Петр Словцов в 1793 году заявил в проповеди по случаю бракосочетания великого князя Александра Павловича (будущего Александра I), что «тишина народная есть иногда молчание принужденное ‹…›, если в руках одной части захвачены имущества, отличия и удовольствия, тогда как прочим оставлены труды, тяжесть законов или одни несчастья», так сразу был арестован и отправлен на следствие в Санкт-Петербург. Начальник Тайной экспедиции Шешковский пытался узнать: «… для чего он известную проповедь, которая правилам не только богословия, но и философии, противна, говорить в церкви осмелился, ибо она наполнена совершенно возмущением народа против правительства». Словцову были поставлены в вину также найденные во время обыска в его бумагах резкие слова об… Александре Македонском. Словцов защищался умело, и следствию не удалось найти достаточного состава преступления для рассмотрения его дела гражданским судом. Но и оставить безнаказанной дерзость молодого священника было нельзя; решили, что «сие произошло от слабости его смысла, однако ж не из злого намерения», после чего отправили его «на смирение» в Валаамский монастырь на Ладожском озере. Судьба Словцова сложилась удачнее, чем у Новикова. В 1795 году он был освобожден по ходатайству тобольского епископа Варлаама и при покровительстве митрополита Санкт-Петербургского Гавриила. В дальнейшем он преподавал в Александро-Невской семинарии, где тогда работал учителем философии его старый друг М. М. Сперанский; затем стал чиновником по ведомству народного просвещения, создавал школы в Сибири и Поволжье, дослужился до генеральского чина и написал «Историческое обозрение Сибири», первый том которого вышел в свет в 1838 году.
Екатерина, как и Петр I, стремилась «совместить» европейское просвещение и цивилизацию с отечественным самодержавием и крепостным правом. Вводя в стране систему школьного образования, она следила за преподаванием такого идеологически важного предмета, как история. Поэтому иногда авторы учебников сразу стремились добиться высочайшего одобрения и простосердечно хвастались в предисловии, что удостоились его «с пожалованием ‹…› не малые цены золотой с брильянтами табакерки, полученной мной с достодолжным благоговением».
Не столь догадливых авторов поправляли иным путем. В 1779 году цензурной правке подвергся переводной учебник Г. Ахенваля, а в 1796 году Тайная экспедиция разбиралась с компиляцией М. Антоновского «Новейшее повествовательное описание всех четырех частей света» (CПб., 1795), содержавшей упоминания о придворной борьбе после смерти Петра I в 1725 году: «Большая часть народа желала иметь наследником Петра II, но сильнейшая сторона употребила к возведению на престол Екатерины, супруги Петра I».[577] Из этих книг были вычеркнуты все «нежелательные» сведения о дворцовых переворотах XVIII века.
Таким образом, «век златой» для интеллигенции закончился уходом наиболее деятельной ее части в оппозицию правительству. Императрица, кстати, в «Наказе» осудила преследования за убеждения. Как писал из Сибири изгнанник уже следующего столетия, декабрист Михаил Лунин, «от людей отделаться можно, от их идей нельзя». Поэтому в XIX столетии государство стало создавать самостоятельную и всеохватывающую систему цензурного надзора, которая только намечалась в Тайной канцелярии и экспедиции.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.