Ночной арест

Ночной арест

Он был очень маленького роста. У одних вызывал жалость, других его крошечный рост и лицо старого карлика ужасали. В 1933 году Николая Ивановича утвердили председателем центральной комиссии по чистке партии. Затем он сменил Кагановича на посту председателя Комиссии партийного контроля.

24 ноября 1934 года Лиля Брик, в которую был влюблен Маяковский, отправила письмо Сталину. Она писала, что о Маяковском пытаются забыть, а это несправедливо.

Сталин написал на письме резолюцию, адресованную Ежову:

«Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти — преступление… Сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов».

Сталин попросил заняться этим делом Ежова, потому что точно знал: Николай Иванович сделает все мыслимое и немыслимое.

И Ежов не подвел: принятых им решений о почитании Маяковского хватило до самой перестройки.

1 февраля 1935 года Ежова избрали секретарем ЦК. Отныне он ведал всеми партийными делами. Чаще Сталин принимал только Молотова, главу правительства и второго человека в стране. Сталин ценил его надежность, безотказность и преданность.

Николай Иванович не обманул его ожиданий. На посту наркома внутренних дел Ежов развернулся. В 1934–1935 годах, при Ягоде, арестовали четверть миллиона человек. А в 1936–1937 годах, при Ежове, — уже полтора миллиона человек и половину из них расстреляли. Началась подлинная вакханалия преступлений.

Поначалу многое зависело от местного партийного руководителя и начальника управления НКВД: кто усердствовал, а кто действовал осторожнее. Когда Ягоду сменил Ежов, началась плановая работа по уничтожению людей.

Ежов сразу изложил свои намерения:

— Стрелять придется довольно внушительное количество. Лично я думаю, что на это надо пойти и раз навсегда покончить с этой мразью.

18 марта 1937 года новый нарком Ежов, выступая перед руководящими сотрудниками НКВД, сказал, что Ягода был агентом царской охранки, вором и растратчиком. 4 апреля его арестовали. Ордер на арест Ягоды подписал его сменщик Ежов.

Камеру Ягода делил с популярным в тридцатые годы драматургом Владимиром Михайловичем Киршоном, которого потом тоже расстреляют. У него было несколько пьес. Они шли по всей стране, самая известная из них — комедия «Чудесный сплав».

С Киршоном дружил мой дедушка Владимир Михайлович Млечин, театральный критик, писал о его пьесах. После XX съезда Киршона реабилитировали, издали сборник его пьес. Мой дедушка часто вспоминал о Киршоне, но, конечно же, не подозревал о том, как прошли последние недели его жизни.

От несчастного Киршона потребовали доносить, о чем говорит в камере бывший наркомвнудел. Наверное, Киршон надеялся на снисхождение. С Ягодой они были знакомы — нарком любил общаться с творческими людьми.

Рапорты Киршона сохранились:

«Майору государственной безопасности тов. Журбенко.

Ягода заявил мне: “Я знаю, что вас ко мне подсадили. Не сомневаюсь, что все, что я вам скажу или сказал бы, будет передано. А то, что вы мне будете говорить, будет вам подсказано. А кроме того, наш разговор записывают в тетрадку у дверей те, кто вас подослал”. Поэтому он говорил со мной мало, преимущественно о личном. “На процессе, — говорит Ягода, — я, наверное, буду рыдать, что еще хуже, чем если б я от всего отказался”. Однажды, в полу-бредовом состоянии он заявил: “Если все равно умирать, так лучше заявить на процессе, что не убивал, нет сил признаться в этом открыто”. Потом добавил: “Но это значит объединить вокруг себя контрреволюцию, это невозможно”. Ягода часто говорит о том, как хорошо было бы умереть до процесса. Речь идет не о самоубийстве, а о болезни. Ягода убежден, что он психически болен. Плачет он много раз в день, часто говорит, что задыхается, хочет кричать, вообще раскис и опустился позорно…»

23 февраля 1937 года в Москве начал работу печально известный февральско-мартовский пленум ЦК ВКП(б).

— За несколько месяцев, — зловещим голосом сказал с трибуны Ежов, — не помню случая, чтобы кто-нибудь из хозяйственников и руководителей наркоматов по своей инициативе позвонил бы и сказал: «Товарищ Ежов, что-то мне подозрителен такой-то человек, что-то там неблагополучно, займитесь этим человеком». Таких фактов не было. Чаще всего, когда ставишь вопрос об аресте вредителя, троцкиста, некоторые товарищи, наоборот, пытаются защищать этих людей.

Сталин выступил с докладом «О недостатках партийной работы и мерах по ликвидации троцкистских и иных двурушников». Троцкистов он назвал «оголтелой и беспринципной бандой вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, действующих по заданиям разведывательных органов иностранных государств».

Сталин подвел идеологическую базу под террор:

— Чем больше мы будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее они будут идти на острые формы борьбы, тем больше они будут пакостить советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы, как последнее средство обреченных.

В резолюции пленума говорилось: «Продолжить и завершить реорганизацию аппарата Наркомвнудела, в особенности аппарата Главного управления государственной безопасности, сделав его подлинно боевым органом, способным обеспечить возложенные на него партией и советским правительством задачи по обеспечению государственной и общественной безопасности в нашей стране».

Заместитель наркома внутренних дел Казахстана Михаил Павлович Шрейдер вспоминал, как, собрав руководящий состав наркомата, Ежов сказал:

— Вы не смотрите, что я маленького роста. Руки у меня крепкие — сталинские, — при этом он протянул вперед обе руки, как бы демонстрируя их сидящим. — У меня хватит сил и энергии, чтобы покончить со всеми троцкистами, зиновьевцами, бухаринцами…

Он угрожающе сжал кулаки. Затем, подозрительно вглядываясь в лица присутствующих, продолжал:

— Ив первую очередь мы должны очистить наши органы от вражеских элементов, которые по имеющимся у меня сведениям смазывают борьбу с врагами народа…

Сделав выразительную паузу, он с угрозой закончил:

— Предупреждаю, что буду сажать и расстреливать всех, невзирая на чины и ранги, кто посмеет тормозить дело борьбы с врагами народа.

В марте 1937 года на пленуме ЦК Ежов выступил с докладом, в котором жестоко обрушился на работу собственного наркомата, говорил о провалах в следственной и агентурной работе. Ежов начал с массовой чистки аппарата госбезопасности. Он привел туда новых людей, которые взялись за дело не менее рьяно, чем сам нарком.

Ежов убрал из органов госбезопасности пять тысяч человек, столько же взял. А всего тогда, по сообщению историков Александра Кокурина и Никиты Петрова, в аппарате государственной безопасности трудилось двадцать пять тысяч оперативных работников. Высшее образование имел один процент, семьдесят с лишним процентов — низшее.

В начале июня ЦК нацреспублик, обкомы и крайкомы получили из ЦК телеграмму за подписью Сталина, в которой говорилось, что кулаки, которые возвращаются в родные места после ссылки, «являются главными зачинщиками всякого рода антисоветских и диверсионных выступлений».

ЦК предлагал поставить всех бывших кулаков на учет для того, чтобы «наиболее враждебные из них были немедленно арестованы и расстреляны в порядке административного проведения их дел через тройки». Остальных предлагалось подготовить к высылке. Для проведения операции ЦК требовал образовать во всех областях тройки из секретаря партийного комитета, начальника управления НКВД и прокурора.

Так начался большой террор. Зачем Сталин его затеял?

Профессор Наумов:

— Он видел, что его решения вовсе не воспринимаются в стране так уж безоговорочно. Ему нужно было вселить во всех страх. Без страха система не работала. Как только приоткроешь дверь, сразу начинается разрушение режима.

Николай Иванович в те месяцы бывал в кабинете Сталина чаще любого другого руководителя страны.

В июле 1937 года все партийные комитеты, органы НКВД и прокуратуры получили инструкцию, подписанную Сталиным, Ежовым и Вышинским, «О порядке проведения и масштабности акций по изъятию остатков враждебных классов бывших кулаков, активных антисоветских элементов и уголовников».

Ежов подписал приказ № 00447 о начале 5 августа 1937 года операции, которую следовало провести в течение четырех месяцев. Все края и области получили разнарядку: сколько людей им следовало арестовать. Арестованных делили на две категории. По первой категории немедленно расстреливали, по второй — отправляли в лагерь на срок от восьми до десяти лет.

Прокурор СССР Андрей Януарьевич Вышинский отправил шифротелеграмму прокурорам по всей стране: «Ознакомьтесь в НКВД с оперативным приказом Ежова от 30 июля 1937 г. за номером 00447… Соблюдение процессуальных норм и предварительные санкции на арест не требуются».

Расстрелять по всей стране предполагалось почти семьдесят шесть тысяч человек, отправить в лагеря — около двухсот тысяч. Приказ о чистке вызвал невиданный энтузиазм на местах — областные руководители просили ЦК разрешить им расстрелять и посадить побольше людей. Увеличение лимита по первой категории утверждал лично Сталин. Он никому не отказывал.

Помимо этого составлялись списки высокопоставленных «врагов народа», которые подлежали суду военного трибунала. Приговор объявлялся заранее: расстрел. Списки Ежов посылал на утверждение Сталину, Молотову и другим членам политбюро. Выглядели они так:

«Товарищу Сталину

Посылаю на утверждение 4 списка лиц, подлежащих суду: на 313, на 208, на 15 жен врагов народа, на военных работников — 200 человек.

Прошу санкции осудить всех к расстрелу.

20 августа 1938 г.

Ежов».

Найдено 383 таких списка. Сталин заставлял всех членов политбюро подписывать расстрельные списки. Он знал цену круговой поруке. Чистеньким никто не остался.

Сталин хотел освободиться от тех людей, которые помогли ему одолеть оппозицию. Никакой благодарности. Не любит диктатор, когда рядом стоит человек, который ему помог. Вокруг Сталина уже появились молодые работники, которые воспринимали его как полубога, так что он осуществил смену поколений, причем по всей стране, до последнего сельского райкома.

15 августа Ежов подписал приказ № 00486 о начале операции по аресту «жен изменников Родины, членов правотроцкистских, шпионско-диверсионных организаций, осужденных Военной коллегией и военными трибуналами по первой и второй категориям». Детей ждала печальная судьба: тех, кто постарше, отправляли в исправительно-трудовые колонии, маленьких отдавали в детские дома.

Зачем Сталину понадобилось так жестоко расправляться с семьями репрессированных? Он не хотел, чтобы жены и дети арестованных оставались на свободе, жаловались соседям и коллегам и рассказывали о том, что их мужья и отцы невиновны. Зачем позволять им сеять сомнения в правильности сталинских решений?

Молотова впоследствии спрашивали: почему репрессии распространялись на женщин и детей?

— Что значит — почему? — удивился Вячеслав Михайлович. — Они должны быть в какой-то мере изолированы. А так, конечно, они были бы распространителями жалоб всяких… И разложения в известной степени.

Историки приходят к выводу, что главной целью этой чистки было уничтожение потенциальной пятой колонны в преддверии войны. Чистили по анкетным данным, по картотекам бывших врагов.

Гражданская война, чистки партии, аресты оппозиционеров, раскулачивание и коллективизация — все это затронуло миллионы людей. В число обиженных попала значительная часть населения страны. Их боялись. Сталин и его окружение помнили, что в Гражданскую их власть висела на волоске. Они хотели наперед обезопасить себя.

Вождю, должно быть, дико досаждали просьбы кого-то освободить, помиловать. Неужели его приближенные не понимали, что так надо? Что весь смысл репрессий, всесоюзной зачистки, говоря современным языком, заключается в тотальности? Никаких исключений! Дела есть на всех, скажем, на всех членов политбюро, в любой момент каждый из них может быть арестован. И нелепо задавать вопрос: почему именно он?

Генеральный секретарь исполкома Коминтерна болгарский революционер Георгий Димитров 7 ноября 1937 года записал в дневнике, что на обеде у Ворошилова после праздничной демонстрации Сталин сказал:

— Мы не только уничтожим всех врагов, но и семьи их уничтожим, весь их род до последнего колена…

Анастас Микоян вспоминал, что без разрешения Сталина нельзя было звонить в НКВД. Приняли решение, запрещающее членам политбюро вмешиваться в работу наркомата внутренних дел. Имелось в виду, что члены политбюро не смеют ни за кого вступаться. Молотов приказал своим помощникам письма репрессированных не включать в перечень поступивших бумаг. Он не считал нужным кого-то миловать. Ведь массовые репрессии не были для него ошибкой. Это была политика, нужная стране…

Я не могу не процитировать свидетельство, которому очень доверяю.

«Тот день 1937 года считаю переломным в своей жизни. Вечером вместе с женой приехал к близкому товарищу, заведовавшему отделом в “важнеющем” учреждении. А буквально через пять минут пришел гость в петличках вместе с дворником, начался обыск — до утра. Хозяина увезли вместе со стенограммами съездов партии, а нас отпустили домой. Утром я был в МК партии с покаянным заявлением: прозевал “врага народа”. Там уже был донос: Млечин скрывает связи с разоблаченным врагом народа…»

Это я прочитал в неопубликованных записках моего дедушки. Владимир Михайлович Млечин в восемнадцать лет ушел добровольцем в Красную армию, на Южном фронте — против Врангеля — вступил в партию большевиков. В тридцатые годы он руководил театрально-зрелищной цензурой в Москве. Ни один спектакль, ни одно представление — в театре, цирке, на эстраде — не выходили без его разрешения:

Я стоял на заметной вышке, где и в хорошую погоду кругом сквозило, знал кое-что “запретное”, а догадывался о многом.

Человек боится неведомого. Это и есть страх. Людей, не знающих страха, не существует вовсе. В неведении о своем завтрашнем дне прожил я по крайней мере года полтора, когда на рассвете вновь стали исчезать мои товарищи.

Тогда, в 1937-м я приходил домой только под утро, предпочитая до поздней ночи оставаться на людях — в редакции “Известий”, где сотрудничал в отделе литературы и искусства, или в Клубе мастеров искусств в подвальчике — было такое злачное местечко в подвальчике на Старопименовском. Здесь собирались боги тогдашнего театрального и литературного Олимпа, знаменитые живописцы, прославленные летчики и тщеславные военачальники…

Не могу забыть, как однажды в клубе мы сидели с Хенкиным, Качаловым, Смирновым-Сокольским.

(Для более молодого читателя надо уточнить. Имя народного артиста Василия Ивановича Качалова, выдающегося актера МХАТа, вошло в историю отечественного театрального искусства. Николай Павлович Смирнов-Сокольский, народный артист России, был артистом эстрады и известным собирателем книг. Народный артист России Хенкин играл в театре Сатиры, он был фантастически популярным комиком, каким потом станет Аркадий Райкин. — Л. М.)

Подошел официант и шепнул Хенкину, который жил в том же доме:

— Выйдите, Владимир Яковлевич, за вами пришли.

Хенкин побледнел и с минуту не мог подняться. Он выполз, мы переглянулись. Я спросил официанта:

— А кто пришел?

Оказалось, Леночка, подруга актера…

Когда я думаю об этих ночах, память услужливо шепчет слова Некрасова о временах, наступивших после гибели декабристов, когда “свободно рыскал зверь, а человек бродил пугливо”. Да, именно пугливо. Это — не страх, это пугливость — свойство душ робких, заячье, оленье свойство. Страх это другое… А под утро я подходил к Печатникову переулку со стороны Колокольникова, смотрел: не ждут ли, и только потом шел домой. И каждый стук в дверь отдавался судорогой в сердце.

В тридцатых годах был у меня приятель, старый чекист в больших чинах. Человек доброжелательный, интересовался театром, в двадцатых годах был даже членом реперткома. Не очень, правда, мне нравилась его жена — красивая женщина. Мне казалось, что ромбы (воинские знаки различия. — Л. М.) мужа слишком ее обременяют. Может быть, это только мерещилось — мы ведь всегда более чувствительны к чужим недостаткам.

У четы этой был ребенок, девочка. Я видел ее всего раза два и поразился редкой и трогательной красоте трехлетнего ребенка. Излучала девочка обаяние невыразимое. Бывают такие дети, они покоряют на всю жизнь. И вот — взяли отца. Ну что ж, думал я тогда, значит, провинился. Скоро узнаю: забрали жену и ребенка. И ехали они зимой в товарных вагонах через стылую Сибирь вместе с другими женами и детьми. И матери телами своими обогревали детей.

Этого я не мог ни понять, ни тем более одобрить. Это было за пределами человеческого понимания вообще. Не могли ведь арестовать женщину за ограниченность, за высокомерие? Я был уверен, что к делам мужа она отношения не имела. Он старый коммунист, человек умный, станет ли в сомнительные, а то и заведомо преступные дела вовлекать жену, играть судьбой ребенка? Что-то не так, думал я. Червь сомнения точил меня, а мысль о невинном ребенке угнетала меня. А вскоре стало ясно, что это не единичный факт, а чудовищная система.

Взяли брата жены. Арестовали мужа младшей сестры, замечательного парня, простого белорусского крестьянина, который к началу революции и грамоты толком не знал, а стал героем Гражданской войны, а затем образованным партийным работником. Это был самый мягкий, самый обаятельный человек, которого я знал когда-либо. И сколько их было таких “разоблаченных врагов народа” среди товарищей моих, знакомых и даже подчиненных!

Но ничего не потрясло меня так, как та ноябрьская ночь… Когда арестовали моего товарища, я заглянул в бездну. И, как часто происходит с людьми, пережившими смертельную опасность, я иными глазами посмотрел на происходящее.

И хотя гроза как будто пронеслась мимо меня, все же сам я стал иным.

Я никак не мог вести себя с той непринужденностью, с тем чувством внутренней свободы, с каким вел себя в предшествующие годы, “с младых ногтей своих”, как говаривал Горький. Что-то оборвалось во мне».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.