ЧТО ВЫТЕКАЕТ

ЧТО ВЫТЕКАЕТ

ЧТО ВЫТЕКАЕТ

Послесловие ко всей книге

На презентации второго тома этой книги Юлий Ким припомнил такую байку.

То ли на каком-то приеме в Кремле, то ли в театральной ложе подскочил к Сталину какой-то порученец и довольно долго что-то шептал ему на ухо. Сталин внимательно слушал, а дослушав, произнес всего два слова:

— Нэ вытекает.

Рассказав эту незатейливую историю, Юлий обернулся ко мне и спросил:

— Так что же все-таки вытекает из вашей книги, Бенедикт Михайлович? Что вытекает?

Вопрос застал меня врасплох. Да и книга была не кончена, мне предстояло написать еще два тома.

В общем, произнес я тогда нечто маловразумительное.

И вот — книга кончена. И теперь я, надеюсь, смогу уже более внятно ответить на этот непростой вопрос.

Итак: ЧТО ВЫТЕКАЕТ?

* * *

Этот отрывок из послесловия Л.Н. Толстого к рассказу Чехова «Душечка» я уже приводил однажды:

? Есть глубокий по смыслу рассказ в «Книге Числ» о том, как Валак, царь Моавитский, пригласил к себе Валаама для того, чтобы проклясть приблизившийся к его пределам народ израильский. Валак обещал Валааму за это много даров, и Валаам, соблазнившись, поехал к Валаку, но на пути был остановлен ангелом, которого видела ослица, но не видел Валаам. Несмотря на эту остановку, Валаам приехал к Валаку и взошел с ним на гору, где был приготовлен жертвенник с убитыми тельцами и овцами для проклятия. Валак ждал проклятия, но Валаам вместо проклятия благословил народ израильский...

И так и ушел Валаам, не получив даров, потому что вместо проклятья благословил врагов Валака.

«11. И сказал Валак Валааму «Что ты сделал со мной! Я привел тебя сюда, чтобы ты проклял врагов моих, а ты вот благословляешь?»

12. И отвечал Валак и сказал: «Не должен ли я в полности говорить то, что влагает Господь в уста мои?..»

То, что случилось с Валаамом, очень часто случается с настоящими поэтами-художниками. Соблазняясь ли обещаниями Валака — популярностью или своим ложным, навеянным взглядом, поэт не видит даже того ангела, который останавливает его... и хочет проклинать, и вот благословляет.

(Л. Толстой. Полное собрание сочинений., Т. 41. М., 1957, стр.374).

Этим коротким своим замечанием Л.Н. Толстой затронул (в сущности, даже открыл) едва ли не главный закон художественного творчества.

Настоящий художник никогда не знает заранее, ЧТО в конечном счете скажется в произведении, которое он замыслил. И очень часто выходит так, что говорит он этим своим произведением совсем не то, что хотел, а иногда даже и прямо противоположное тому, что собирался сказать.

Но в этой своей короткой заметке Лев Николаевич не упомянул, что припомнившийся ему тут библейский рассказ про Валака и Валаама может служить еще и моделью вечного, неизменного и неразрешимого конфликта между художником и властью.

Продолжу цитату из «Книги Числ» с того места, на котором она оборвана у Толстого:

? 13. Тогда Валак ему сказал: «Пойдем на другое место, с которого ты увидишь этот народ... Прокляни их оттуда!»

14. Валак привел Валаама на холмы стражей, на вершину горы Фасти, построил там семь алтарей, и принёс жертвы, заколов на каждом алтаре по быку и по барану...

26. «Не говорил ли я тебе, что могу делать только то, что Господь повелит мне!»— ответил Валаам.

27. Тогда Валак сказал Валааму: «Тогда пойдём со мной на другое место, может быть, Господу будет угодно разрешить тебе проклясть их с другого места».

28. И вот Валак повел Валаама на вершину горы Фегор, обращенной к пустыне...

24. Гл (1). И тут сошёл на Валаама Дух Божий, и Валаам сказал такие слова: «Говорит Валаам, сын Веора, я говорю о том, что ясно вижу... Народ Иакова, шатры твои прекрасны! Народ Израиля, дома твои прекрасны...»

10. Валак воспылал гневом на Валаама и сказал ему: «Я позвал тебя проклясть моих врагов, ты же их уже три раза благословил! Отправляйся домой! Я сказал, что щедро заплачу тебе, но Господь лишил тебя вознаграждения».

12. Ты послал за мной, — сказал Валаам, — и те люди просили меня прийти. Я сказал им: «Валак может дать мне полный дом серебра и золота, свой самый красивый дом, а я всё равно могу говорить лишь то, что велит мне Господь, я сам ничего не могу сделать ни плохого, ни хорошего, а должен говорить только то, что повелел мне Господь».

(Библия. Современный перевод библейских текстов. М., 1993. Стр. 158-159).

Валак наивно полагает, что если он приведет Валаама в другое место, возведет его на другую гору, «точка зрения» его изменится, и он выполнит то, что ему приказано. Но перемена места, с которого глядит пророк, ничего не меняет. И с этой второй, а потом и с третьей горы он видит то же, что увидал в первый раз.

Эту ошибку библейского царя повторяли все властители грядущих времен.

Писатель написал не то, что от него требовалось. И властителю представляется, что все дело в том, что он смотрел НЕ ОТТУДА, откуда надо было смотреть, и потому увидел НЕ ТО, что ему приказано было увидеть.

Именно такую претензию предъявил в свое время Николай Павлович Романов Михаилу Юрьевичу Лермонтову.

? ИЗ ПИСЬМА НИКОЛАЯ ПЕРВОГО

ИМПЕРАТРИЦЕ

Такими романами портят нравы и ожесточают характер... Люди и так слишком склонны становиться ипохондриками или мизантропами, так зачем же подобными писаниями возбуждать или развивать такие наклонности!.. Характер капитана набросан удачно. Приступая к повести, я надеялся и радовался тому, что он-то и будет героем наших дней, потому что в этом разряде людей встречаются куда более настоящие, чем те, которые так неразборчиво награждаются этим эпитетом. Несомненно Кавказский корпус насчитывает их немало, но редко кто умеет их разглядеть. Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и неосуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности — чтобы не вызывать отвращения. Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана

(Николай I — императрице. В кн.: М.Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1972. Стр. 394-395).

Капитан — это Максим Максимович. Именно он, а не ипохондрик и мизантроп Печорин должен был, по мнению императора, быть выбран автором романа на роль героя нашего времени.

Реплика — «Счастливый путь, господин Лермонтов!» — звучала довольно-таки зловеще. Но Николай Павлович, — надо отдать ему должное, — не исключал, что там, куда по его волеизъявлению отправится строптивый поручик, он «прочистит себе голову» и найдет для своего пера достойную натуру.

Сто лет спустя с таким же советом обратился к другому писателю другой самодержец.

? ИЗ ПИСЬМА В.И. ЛЕНИНА А.М. ГОРЬКОМУ

31/VII 1919

Питер — один из наиболее больных пунктов за последнее время... Если наблюдать, надо наблюдать внизу, где можно обозреть работу нового строения жизни, в рабочем поселке провинции или в деревне... Вместо этого Вы поставили себя в... положение, в котором наблюдать нового строения новой жизни нельзя, положение, в котором все силы ухлопываются на больное брюзжание больной интеллигенции... В такое время приковать себя к самому больному пункту... Ни нового в армии, ни нового в деревне, ни нового на фабрике Вы здесь, как художник, наблюдатель изучать не можете...

Страна живет лихорадкой борьбы против буржуазии всего мира, мстящей бешено за ее свержение. Естественно. За первую Советскую республику — первые удары отовсюду. Естественно. Тут жить надо либо активным политиком, а если не лежит к политике душа, то как художнику наблюдать, как строят жизнь по-новому там, где нет центра бешеной атаки на столицу, бешеной борьбы с заговорами, бешеной злобы столичной интеллигенции, в деревне или на провинциальной фабрике (или на фронте). Там легко простым наблюдением отделить разложение старого от ростков нового...

Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство.

(В. И. Ленин. О литературе и искусстве. М., 1957. Стр. 300-302).

Ответ на все проклятые вопросы, которыми мучился Горький, был, таким образом, прост и кристально ясен: писатель видит НЕ ТО, потому что он смотрит НЕ ОТТУДА, откуда надо смотреть.

Ленин, конечно, был большой новатор. Но в данном случае он, — как и Николай Павлович, — лишь повторил то, что говорил Валааму библейский Валак. То есть — то, что всегда в подобных случаях, во все времена говорила художнику власть.

В сходстве (в сущности, тождестве) этих суждений столь несхожих меж собою людей, если вдуматься, нет ничего удивительного. В конце концов, и Владимира Ильича, и Николая Павловича можно понять. Они мыслили так, как только и могли мыслить. Но оба они — и Владимир Ильич, и Николай Павлович — не знали, что советы их, — даже если бы те, к кому эти советы были обращены, искренне захотели ими воспользоваться, — все равно не привели бы к желаемому (для них, для Ленина и царя желаемому) результату. Потому что результат зависит вовсе не от того, ОТКУДА И КУДА смотрит художник, а от ОСОБОГО СВОЙСТВА ЕГО ЗРЕНИЯ.

Само устройство глаз художника (разумеется, если это настоящий художник) таково, что, куда бы он ни смотрел, в какую бы сторону ни обращал свой взор, как бы ни старался увидеть то, что ему велят (или советуют, или упрашивают увидеть), он все равно видит СВОЁ.

ЧЕЛОВЕК ВЛАСТИ по самой природе своей, по коренному свойству своего мышления, по самому складу своей личности НЕСПОСОБЕН ПОНЯТЬ ХУДОЖНИКА.

Да он и не хочет его понимать, как, впрочем, и всю эту странную, загадочную, не имеющую с его точки зрения ни цели, ни смысла, сферу деятельности, имя которой — искусство.

С точки зрения человека власти логичнее, правильнее, чем терпеть ее, а тем более нянькаться с нею, было бы просто ее УПРАЗДНИТЬ.

? — Я, знаете, в искусстве не силен, — сказал Ленин... — искусство для меня — это что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его — дзык, дзык! — вырежем. За ненужностью.

(Ю. Анненков. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. К, 1991. Стр. 247).

Этот разговор Анненкова с Лениным об искусстве возник при следующих обстоятельствах:

? В 1921 году советская власть заказала мне портрет Ленина, и мне пришлось явиться в Кремль. Когда все очень несложные формальности были исполнены, меня привели в кабинет Ленина.

То, чего я инстинктивно ожидал, не произошло: Ленин не сидел за столом, углубившись в бумаги. Ленин не сделал обычной в таких случаях паузы, как бы с трудом отрываясь от дел и почти случайно заметив вошедшего. Напротив: как только я показался в дверях кабинета, Ленин быстро и учтиво встал с кресла, направляясь ко мне навстречу...

Мы сели друг против друга.

— Я — жертва нашей партии, — продолжал Ленин, — она заставляет меня позировать художникам. Скажите, в чем будут мои обязанности и как вы хотите меня изобразить?

В двух словах я рассказал, что Ленин олицетворяет собой движение и волю революции и что именно это я вижу необходимым отразить в портрете.

Ленин (улыбаясь). Но, простите, я ведь только скромный журналист. Я предполагал, что на вашем портрете я буду изображен просто сидящим за письменным столом. Когда я увижу ваш холст осуществленным так, как вы его мне представляете, то я непременно залезу под стол от смущения.

Я. Право и привилегия художника — создавать образы и даже легенды. Если наши произведения оказываются в противоречии с правдой, то будущее наказывает за это прежде всего нас самих. Но лишать себя этого права мы, художники, не можем и не должны. О Ленине-журналисте, простите меня, я не задумывался, а писать портрет обывателя с бородкой я считаю сейчас несвоевременным.

После короткого молчания (я сказал, конечно, много лишнего) Ленин улыбнулся и произнес:

— Хорошо. Я нахожу недопустимым навязывать художнику чужую волю. Оставим это право буржуазным заказчикам. Поступайте так, как вам кажется наиболее правильным. Я в вашем распоряжении, приказывайте, я буду повиноваться. Но сначала договоримся честно: я подчиняюсь партийной дисциплине, я исполняю волю партии, но я — не ваш сообщник.

(Там же. Стр. 245—246).

Итак, Ленин хотел бы, чтобы художник изобразил его таким, каким он был в натуре: скромным журналистом с лысиной и бородкой, сидящим за письменным столом. Но художник хотел, чтобы человек, изображенный на его портрете, «олицетворял собой движение и волю революции», и Ленин, считая «недопустимым навязывать художнику чужую волю», а также «подчиняясь партийной дисциплине», согласился на предложенные ему условия.

Сталин, как мы знаем, был верным учеником Ленина Но в этом вопросе, как, впрочем, и в некоторых других, он решительно расходился с Учителем.

Он смотрел на это дело прямо противоположным образом

* * *

На портретах и в скульптурных изображениях он хотел выглядеть не таким, каким был в натуре (рябым, низкорослым, низколобым), а именно олицетворять собой — нет, не «движение и волю революции», но — величие и мощь государства.

Некоторую роль тут, конечно, играло и простое человеческое желание выглядеть на портрете (не только живописном, но даже фотографическом) лучше, благообразнее, импозантнее, чем в жизни.

Не только на фотографиях и портретах, но и в жизни Сталин стремился выглядеть импозантнее, величественнее, чем это позволяла ему его внешность.

В 30-х годах состоял при нем некто Карл Паукер. Родом он был из Львова (тогда это была Австро-Венгрия), в молодости работал парикмахером в парикмахерской своего отца. Во время Первой мировой войны попал в русский плен. Стал коммунистом. Потом — чекистом. В конце жизни занимал весьма крупные чекистские должности. И был не просто вхож к Сталину, но даже как бы состоял при нем, уж не знаю, в каком статусе, ранге и качестве. Знаю только, что Сталин позволял ему себя брить. А это, как вы понимаете, была очень высокая степень доверия. (Что потом — в 37-м году — не помешало Сталину его расстрелять.)

Так вот, этот Паукер придумал Сталину такую форму одежды: сапоги на какой-то особой толстой подошве и скрытых, незаметных глазу каблуках, и длинная, долгополая, чуть ли не до пят, шинель, которая тоже создавала видимость более высокого роста вождя.

Что же касается искусства — портретов, скульптурных изображений, монументов и прочего, — то здесь Сталин не только был не прочь, но даже настаивал на том, чтобы его образ, изображаемый художниками, был совсем уже далек от реальности.

В отличие от Ленина Сталин не только был не против создания парадного образа вождя (мундир генералиссимуса, «царский» — во весь рост — портрет на здании Моссовета: левая ножка вперед, в руках — перчатки), он на этом парадном и даже легендарном образе настаивал Отчасти даже сам был его создателем, во всяком случае, — вдохновителем.

Но не это было главным расхождением Сталина с Лениным в понимании роли и назначении искусства.

В противоположность Ленину Сталин не только не помышлял упразднить искусство, со временем вырезать его «за ненужностью», как некую «слепую кишку».

Напротив, он придавал искусству, а литературе особенно, огромное, поистине исключительное значение.

Он не любил, когда ему давали советы, а тем более рекомендации. Но один совет, одно обращенное к нему пожелание он выполнил беспрекословно:

Я хочу,

                     Чтоб к штыку

              Приравняли перо.

С чугуном чтоб

           и с выделкой стали

о работе стихов,

                  от Политбюро,

чтобы делал

               доклады Сталин.

Мог ведь и поморщиться: ишь, мол, чего захотел. Больно много на себя берешь. Поэт? Вот и сиди в своей поэтической лавочке, исправно плати фининспектору налоги и радуйся, что тебя не раскулачили.

Но то ли формула Маяковского пришлась ему по душе, то ли он сам до этого додумался, но постоянное обсуждение литературных новинок он и в самом деле вынес на Политбюро. И лично руководил этими обсуждениями, прямо давая понять соратникам, что дела литературные для него, — а значит, для Государства, — не менее, а может быть, даже и более важны, чем выплавка чугуна и стали.

Но не всякая литература была ему нужна, а - УПРАВЛЯЕМАЯ.

Управлять литературным процессом, как и всеми другими процессами, происходящими в стране, он хотел сам, лично. Держать их, так сказать, под своим личным контролем.

Дело это было непростое.

Художника нельзя подкупить, соблазнить лестью или дарами, как пытался сделать это библейский Валак с Валаамом. И некоторые властители это понимали и даже готовы были с этим считаться:

Не мне управлять песнопевца душою,

Он высшую силу признал над собою! —

говорит император в балладе Шиллера. (Перевод В.А. Жуковского.)

И о том же - у Пушкина:

Волхвы не боятся могучих владык,

И княжеский дар им не нужен.

Правдив и свободен их вещий язык

И с волей небесною дружен.

Попробуй, поуправляй такими!

Но Сталин в эту мистическую чушь не верил. Он исходил из того, что нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять, и был не так уж далек от истины. Так, во всяком случае, ему казалось.

* * *

Ленин искусство чувствовал и природу его понимал:

? Как-то пришел к нему и </title>вижу: на столе лежит том «Войны и мира».

— Да, Толстой! Захотелось прочитать сцену охоты... Улыбаясь, прижмурив глаза, он с наслаждением вытянулся в кресле и, понизив голос, быстро продолжал:

— Какая глыба, а? Какой матерый человечище! Вот это, батенька, художник...

(М. Горький. В.И. Ленин. В кн.: М. Горький. Полное собрание сочинений. Том. 12. М., 1974. Стр. 41).

Остро ощущая силу воздействия художественной прозы Толстого и опасаясь распространения его реакционных идей, он понял, что эту глыбу — не обойти и не объехать. Пришлось потратить драгоценное время и написать статью «Лев Толстой как зеркало русской революции», чтобы хоть как-то себя обезопасить, встроив эту глыбу в систему своей идеологии.

Но такими полумерами можно было обойтись не всегда.

Вот ЧТО, например, было ему делать с Бетховеном?

? Как-то вечером, в Москве, на квартире Е.П. Пешковой, Ленин, слушая сонаты Бетховена в исполнении Исая Добровейн, сказал:

— Ничего не знаю лучше «Appassionata», готов слушать ее каждый день. Изумительная, нечеловеческая музыка...

И, прищурясь, усмехаясь, он прибавил невесело:

— Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей... А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно...

(Там же. Стр. 42).

Эта ослабляющая, размягчающая, гуманизирующая сила искусства была, по его представлениям, опасна для кровавого и жестокого «дела пролетариата». Отсюда и эта ленинская мысль, что искусство со временем придется — дзык! дзык! — вырезать, как слепую кишку.

Сталин в отличие от Ленина искусство не воспринимал.

...Встал, воплотивши трезвый век,

Суровый, жесткий человек,

Не понимавший Пастернака.

Эти знаменитые строки Н. Коржавина не следует истолковывать так, что Сталин не понимал именно Пастернака, не понимал из-за особой его поэтической сложности, как, скажем, человек, поэтический вкус которого был воспитан на более простых образцах: Пушкине или Некрасове.

Пастернак тут — символ поэзии вообще, поэзии как таковой.

«Не понимавший Пастернака» — это значит, не понимающий поэзии, не нуждающийся в ней, органически не способный ее воспринимать.

Симонов, добросовестно записывая все высказывания Сталина на литературные темы, замечает, что у него были «провалы вкуса».

Но это были не провалы вкуса и даже не отсутствие вкуса. Это было отсутствие того органа, который делает человека способным воспринимать искусство.

Сталин не зря звонил Пастернаку и настойчиво спрашивал у него:

— Но он мастер? Мастер?

Сам не знал.

И точно так же он спрашивал про выдвинутую на Сталинскую премию повесть Янки Брыля «В Заболотье светает», которую хвалили и говорили, что повесть хорошая:

— А как художественно? Хорошая это книга?

Сам не знал.

Казалось бы, это отсутствие воспринимающего устройства должно было сильно облегчить Сталину выполнение поставленной им перед собой задачи.

В его распоряжении была тьма-тьмущая писателей и поэтов, которыми совсем нетрудно было бы управлять. Павленко, Панферов, Вирта, Бубеннов, Бабаевский, Суров, Долматовский, Ошанин, Лебедев-Кумач... Да мало ли еще, имя же им — легион... Вот из них и создавай управляемую литературу. Чего уж проще?

Но Сталин так не хотел

Он хотел управлять НАСТОЯЩИМИ ПИСАТЕЛЯМИ. И понимал, что настоящих назначенцами заменить нельзя. Недаром же сказал Поликарпову:

— Других писателей для тебя у меня нет. А другого Поликарпова для наших писателей мы найдем

И прогнал его с волчьим билетом, запретив даже близко подпускать к руководству литературой.

Разницы между настоящими и ненастоящими он, как уже было сказано, не ощущал. Но он хорошо — поименно — знал всех, кого СЧИТАЮТ НАСТОЯЩИМИ. Не только у нас в стране, но и в мире.

По его замыслу у него все должно было быть САМОГО ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. Лучшие в мире музыканты (Гилельс, Ойстрах). Лучшие в мире шахматисты (Ботвинник, Таль). Это была ВИТРИНА возглавляемого им государства. И писатели у него должны были быть самые лучшие, признанные и чтимые таковыми всей мировой общественностью. Послал же он на Парижский конгресс писателей Бабеля и Пастернака. Не сразу, правда, а после того, как этого потребовали Мальро и Андре Жид, — но все-таки послал.

Вот и создаваемая им УПРАВЛЯЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА должна была состоять из признанных всем миром, всем, как тогда говорили, прогрессивным человечеством. А этого Агитпропу (всем этим Щербаковым, Стецким, Поликарповым) не поручишь, не доверишь. Тут был нужен индивидуальный подход. И с каждым приходилось возиться самому.

Некоторых при этом пришлось убить (Горького, Бабеля, Пильняка, Мандельштама, Артема Веселого, Ивана Катаева). Но с некоторыми приходилось работать: звонить им, пугать, успокаивать, поощрять, обнадеживать, но при этом держать в постоянном напряжении.

Что говорить, работа тонкая, хлопотливая. Но никому другому доверить ее он не мог.

* * *

После той презентации, на которой Юлий Ким спросил меня: «Что же все-таки вытекает из Вашей книги, Бенедикт Михайлович?», у меня был разговор на эту тему с одним очень неглупым мои приятелем.

— Что, собственно, он от меня хотел? — пожаловался я ему на Кима. — Ведь единственный правдивый ответ, который я мог бы дать ему на этот вопрос, был бы похож на знаменитый ответ Льва Николаевича о том, что он хотел сказать своим романом «Анна Каренина»: «Ежели бы я пожелал правдиво ответить на этот вопрос, — сказал он, — я должен бы был написать заново весь свой роман, от начала до последней строчки».

— Да нет, — возразил мой умный приятель. — Ты просто не понял, что он имел в виду. Он хотел сказать: «Посмотрите, Бенедикт Михайлович, что у Вас получается. В книге Вашей — все наши гении, весь цвет нашей литературы: Горький, А.Н. Толстой, Замятин, Платонов, Бабель, Пастернак, Мандельштам, Пастернак, Ахматова.. И всеми ими он, Сталин, вертит, как какой-нибудь Карабас Барабас своими куклами... Управляется с ними, как хочет, со своей плеткой треххвосткой. И все они — покорны, послушны его воле. Какая же грандиозная фигура этот Ваш Сталин, если он играет не только «услугами полулюдей», как сказал о нем Мандельштам, но и услугами ЛЮДЕЙ. И каких людей! Лучших из лучших!»

Выслушав это, я, признаться, был слегка обескуражен. Неужели и впрямь могло у меня получиться нечто подобное? (У писателя, как я уже говорил, сплошь и рядом выходит совсем не то, что он хотел написать. Так почему бы и со мной не могло случиться такое?)

Но вспомнив и мысленно пробежав все свои сюжеты, я успокоился.

Нет! Ничего такого у меня не получается. Получается совсем другое.

* * *

Горький, соблазнившись дарами Валака, честно пытается исполнить то, что ему велено: благословить Хозяина. Обложившись присланными ему по его требованиями материалами, пытается написать его биографию. Но дальше двух-трех страниц о географии и истории Грузии дело не идет. И начальные страницы так и не написанной биографии отправляются в корзину.

По тому же приказу он пытается сочинить пьесу, разоблачающую старых интеллигентов, якобы ставших вредителями. Но опытная рука мастера не может справиться с этим простейшим заданием. Пьеса получается худосочная, бледная, фальшивая, и он сам отказывается продолжать ее.

Запуганный, затравленный Мандельштам пытается сочинить «Оду» Сталину, надеясь спасти этим свою жизнь. Но рука не подчиняется ему, и результат оказывается немногим выше, а местами даже и ниже того, что мог бы сочинить на эту тему Лебедев-Кумач.

Обласканный Сталиным за «Бурю» Эренбург сочиняет продолжение: пухлый роман «Девятый вал». Но роман оказывается таким беспомощным и убогим, что автор и сам мучительно стыдится его, в чем честно признается.

Булгаков, пытаясь выбраться из тупика, в котором оказался, пишет прославляющую Сталина пьесу «Батум». Пьеса эта не идет ни в какое сравнение с другими пьесами этого автора. Чтобы сочинить ее, — не надо быть Булгаковым. Но для Сталина и она оказывается недостаточно фальшивой, и он ее запрещает.

А.Н. Толстой особенно падок на щедрые дары Валака. Он любит комфорт, богатую, барскую жизнь. И когда Сталин заказывает ему роман о Гражданской войне с собою в главной роли, он охотно соглашается. Но роман в результате оказывается таким ничтожным, что, понимай Сталин чуть больше в том, что такое истинный художественный дар, немедленно приказал бы расстрелять автора за откровенную незатейливую халтуру.

Николай Тихонов, начинавший ярко и талантливо, превращается в беспомощного и унылого графомана.

Ахматова, пытаясь спасти сидящего в лагере заложника-сына, сочиняет цикл стихов о Сталине, но уровень этих стихов оказывается таким жалким, что друг ее Борис Викторович Томашевский отваживается сделать попытку хоть слегка улучшить их, подправить.

Николай Эрдман, блистательно вступивший на поприще драматурга пьесами «Мандат» и «Самоубийца», кончает бездарными заказными вестернами.

Фадеев по приказу Сталина портит, бесконечно ухудшает свой не бог весть какой, но все-таки искренний, на реальном, живом материале написанный роман «Молодая гвардия».

Катаев по тому же приказу уродует, калечит свою черноморскую эпопею.

Замятин, написавший Сталину душераздирающее письмо о невозможности жить и творить на родине, великодушно отпущен за границу, но и там ничего не пишет, умолкает.

Так же умолкает никуда не уехавший и далее не мечтающий об отъезде блистательно начинавший Юрий Олеша.

И только два строптивца, не считаясь ни с чем, еще пытаются писать что-то свое: Платонов, который, может быть, и хотел бы, да просто не может иначе, и Пастернак, который переводит «Макбета», актуализируя шекспировские реплики трехсотлетней давности (которые, впрочем, и без того до изумления актуальны), и начинает писать (пока — в стол, для себя) «Доктора Живаго»...

С кем же остался Сталин?

Все с теми же Павленко и Виртой, Бубенновым и Бабаевским, Софроновым и Суровым, Ошаниным и Грибачевым.

Только с ними и мог он теперь создавать свою «управляемую литературу».

Повторилась старая история, ставшая сюжетом пушкинской «Сказки о рыбаке и рыбке». И повторилась не на внешнем, фабульном, а на более глубоком, содержательном, можно сказать, философском уровне.

Кротко, безропотно, беспрекословно выполняет рыбка все требования обезумевшей старухи, начиная с самого ничтожного («Не печалься, ступай себе с богом, будет вам новое корыто») и кончая тем, что может казаться последним пределом человеческих желаний («Не печалься, ступай себе с богом, будет твоя старуха царицей».)

Мечта о неограниченной царской власти уравнена здесь с мечтой иметь новое корыто. Стилевой повтор указывает на то, что мечта о царских бармах недалеко ушла от мечты о новом корыте или новой избе, что все эти желания, при всей их несоизмеримости, лежат в одной плоскости, принадлежат к одному и тому же роду земных благ.

Рыбка отказывается выполнить лишь то желание, которое посягает на ее тайную свободу:

Чтоб служила мне рыбка золотая

И была бы у меня на посылках...

Вернее даже, рыбка не отказывается выполнить и это требование старухи:

Ничего не сказала рыбка,

Лишь хвостом по воде плеснула

И ушла в глубокое море.

Похоже на то, что случайная пленница бедного рыбака не то чтобы не хочет, а просто не может выполнить это последнее его желание.

Так оно, в сущности, и есть.

Последнее желание старухи оказалось невыполненным, потому что оно по самой природе своей было невыполнимо.

Старуха оказалась у разбитого корыта не потому, что ее претензии были несоразмерны ее способностям или заслугам. В этом смысле разрыв между предпоследним ее желанием (стать царицей) и последним, несбывшимся (быть владычицей морскою), даже не так велик, как между желанием иметь новое корыто и стремлением к царской власти. Право владеть земным царством она заслужила так же мало, как и право владеть морской стихией. Однако же это, первое, право было ей почему-то дано.

Старуха поплатилась не за непомерную свою жадность, а за то, что посягнула на нечто такое, на что не вправе посягать никто из смертных. Она посмела перейти некий предел Она захотела несбыточного: изменить своей земной природе, переселиться в другую стихию: «Чтобы жить мне в океяне-море...»

В пределах земных желаний человеку доступно все. Сын сапожника может стать неограниченным властелином полумира. Но никому не дано перейти предел, положенный Богом. Никому не дано проникнуть в таинственную стихию, находящуюся во власти иных, высших сил.

Поэзия, как и море, — Божья стихия. А с Божьей стихией, говорил Пушкин, царям не совладать.

Поэт — пророк высших сил. Его душа неподвластна земным владыкам, потому что она находится в номенклатуре непосредственно у Господа Бога. Поэт может забыть об этом, он может поддаться лести, подкупу или уступить грубой силе, — все равно из этого ничего не выйдет. Он не может сам, по собственному усмотрению располагать своим поэтическим (пророческим) даром, потому что этот дар — не его собственность, он принадлежит не ему.

Как пушкинская старуха, Сталин пожелал, чтобы золотая рыбка искусства была у него на посылках.

И, как пушкинская старуха, остался у разбитого корыта.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.