Сюжет третий «А ХОЗЯИН ВАМИ ИНТЕРЕСУЕТСЯ...»

Сюжет третий

«А ХОЗЯИН ВАМИ ИНТЕРЕСУЕТСЯ...»

Это — реплика Фадеева из его телефонного разговора с Бабелем.

О том, что такой разговор был, и о содержании этого разговора стало известно совсем недавно.

Биограф Бабеля Сергей Поварцов занялся разысканием неизвестных ранее подробностей ареста Бабеля. И вот что в ходе этих разысканий он установил.

? Подробности того майского утра 1939 года воссозданы в воспоминаниях жены писателя А.Н. Пирожковой. К моменту опубликования мемуаров (1972 г.) из свидетелей ареста, кроме Антонины Николаевны, была жива киевская писательница и давний друг семьи Татьяна Осиповна Стах (1902—1988). О ней речь впереди, а пока несколько пояснений.

Читая в «Новом мире» (1961, № 9, кн. 3, гл 15) мемуары И. Эренбурга «Люди, годы, жизнь», она близко к сердцу приняла страницы, посвященные судьбе погибшего Бабеля. Эренбург, в частности, рассказал о сохранившемся конармейском дневнике автора «Конармии», который сберегла «одна киевлянка»... Я обратился к Стах. Очень быстро она откликнулась. В своём первом письме Татьяна Осиповна сообщила, что «написала И. Эренбургу обо всей этой истории...»

(С. Поварцов. Арест Бабеля: расследование не закончено. Вопросы литературы. М., 2010, № 3. Стр. 401).

Это письмо Татьяны Осиповны Эренбург передал вдове Бабеля — Антонине Николаевне Пирожковой, — а она, уезжая в Америку, передала его С. Поварцову. И вот теперь он его опубликовал.

Приведу здесь только самое начало этого ее письма, — для моей темы тут особенно важно именно оно.

? Дня за четыре до этого события мы с мужем моим покойным сидели у Бабеля. Вечером, часов в восемь, ему позвонил Александр Фадеев, и между ними произошел такой разговор.

— Как живете, Исаак Эммануилович? А Хозяин вами интересуется. Просил меня позвонить вам, не нужно ли чего, может быть, вы хотите куда-нибудь поехать, м.б. куда-нибудь вас откомандировать, м.б. за границу съездите? А почему, интересуется Хозяин, книг новых нет? Все ли у вас в порядке? М.б. что-нибудь нужно, так вы скажите.

И.Э. отвечал односложно, коротко, поблагодарил и сказал, что работает и пока ехать никуда не собирается.

— Ну, вы на коне, — сказал А.А.

Эту фразу я хорошо запомнила, т.к. Бабель, положив трубку, сказал «Не очень мне нравится этот звонок, а на коне ли я, это большой вопрос».

Дважды я слышала нечто подобное от него: первый раз он сказал это свое «не нравится» по поводу назначения Берия.

(Там же. Стр. 402-403).

Это был любимый прием Сталина. Его стиль. Его почерк.

Незадолго до того он точно так же повел себя с Бухариным, судьба которого уже была решена: со дня на день он ждал ареста. Однако номинально он еще оставался редактором «Известий» и по штату ему полагалось присутствовать на всех тогдашних праздничных мероприятиях.

? 7 ноября они с женой наблюдали за праздничными торжествами со скамей для зрителей, а не с трибуны на Мавзолее, отведенной для высшего начальства. Тут к ним подошел часовой. Как вспоминает жена Бухарина: «Я решила, что он предложит Н.И. уйти с этого места или идет арестовать его, но часовой отдал честь и сказал: «Товарищ Бухарин, товарищ Сталин просил передать Вам, что Вы не на месте стоите, и просит Вас подняться на Мавзолей».

(С. Коэн. Бухарин. Политическая биография. 1888—1938. Нью-Йорк, 1974. Стр. 382).

Через месяц в печати стали появляться статьи, пока еще глухо намекающие на связь Бухарина с «врагами народа». А два месяца спустя на процессе Пятакова, Сокольникова и Радека подсудимые дали показания, изобличающие Бухарина в измене родине, диверсиях и убийствах.

Бухарин, хорошо знавший своего друга Кобу, вряд ли обрадовался, когда тот, прежде чем убить, пригласил его постоять рядом с собой на Мавзолее. Наверняка он почувствовал в этом проявлении сталинского внимания смертельную угрозу.

Бабель знал Сталина не так близко, как Бухарин. Но и он тоже сразу понял, что неожиданно проявленный интерес вождя к его персоне, облаченный в форму внимания, заботы и даже готовности помочь («Может быть, что-нибудь нужно, так вы скажите!») — не сулят ему ничего хорошего.

В отличие от Бухарина долго томиться мрачными предчувствиями ему не пришлось. Арестовали его не через месяц или два после того знаменательного телефонного разговора, а, как уже было сказано, через четыре дня.

* * *

В заключительной части документа, обосновывающего необходимость ареста «Бабеля Исаака Эммануиловича, 1894 года рождения, урожд. г. Одессы, беспартийного, гр-на СССР, члена Союза советских писателей», говорится, что он будто бы

? ...признал себя виновным в том, что являлся руководителем антисоветской организации среди писателей, ставившей своей целью свержение существующего строя в стране, а также готовившей террористические акты против руководителей партии и правительства.

Бабель признал себя виновным и в том, что с 1934 г. был французским и австрийским шпионом

(С. Поварцов. Причина смерти — расстрел. Стр. 87).

На первой странице этого документа 23 июня 1939 года расписался Берия. Но негласную санкцию на арест Бабеля, конечно, дал Сталин. И даже не санкцию, а — команду. Берия и Кобулов (подпись которого тоже фигурирует в деле Бабеля) в этом случае делали то, что им было приказано.

К этой теме мы будем возвращаться постоянно. А пока посмотрим, кто входил в ту «антисоветскую организацию», которую якобы возглавлял Бабель.

Об этом мы можем судить по протоколам допросов Бабеля, — по тем именам, которые чаще всего всплывали в его показаниях, — особенно тем, которые вызывали у следователей особый, повышенный интерес:

? Любовь наша к народу была бумажной и теоретической, заинтересованность в его судьбах — эстетической категорией, корней в этом народе не было никаких, отсюда отчаяние и нигилизм, которые мы распространяли. Одним из проповедников этого отчаяния был ОЛЕША, мой земляк, человек, с которым я связан двадцать лет. Он носил себя, как живую декларацию обид, нанесенных «искусству» советской властью: талантливейший человек, он декламировал об этих обидах горячо, увлекая за собой молодых литераторов и актеров — людей с язвинкой, дешевых скептиков, ресторанных неудачников... В ядовитой этой работе ему помогала дружба с такими людьми, как МЕЙЕРХОЛЬД, ЗИНАИДА РАЙХ, кинорежиссеры А. РООМ и МАЧЕРЕТ, руководители вахтанговского театра ГОРЮНОВ и KУ3A, дружба с людьми, разделявшими упаднические его взгляды, воплощавшие их в действие в практической своей работе. Само собой разумеется, что ни я, ни Олеша, ни Эйзенштейн 36—37 годов не действовали в безвоздушном пространстве. Мы чувствовали негласное, но явное для нас сочувствие многих и многих людей искусства - ВАЛЕРИИ ГЕРАСИМОВОЙ, ШКЛОВСКОГО, ПАСТЕРНАКА, БОР. ЛЕВИНА, СОБОЛЕВА и многих других: сочувствие это им дорого обошлось, так как и на их творчество легла печать внутреннего смятения и бессилия.

(Там же. Стр. 95—96).

В следующих допросах всплывают все новые и новые имена:

? Будучи под постоянным влиянием троцкистов, я в последующие годы, после того как были репрессированы Воронский, Лашевич, Якир и Радек (с последними двумя я также был близок ряд лет), в разговорах неоднократно высказывал свои сомнения в их виновности и тут же клеветал по поводу происходивших в стране судебных процессов над троцкистами, зиновьевцами и над правотроцкистским блоком.

В этой связи я хочу отметить имевшие место на протяжении 1938 года антисоветские разговоры между мной и кинорежиссером ЭЙЗЕНШТЕЙНОМ, писателями ЮРИЕМ ОЛЕШЕЙ и ВАЛЕНТИНОМ КАТАЕВЫМ, артистом МИХОЭЛСОМ и кинорежиссером АЛЕКСАНДРОВЫМ.

Ведя со всеми перечисленными выше писателями и артистами антисоветские разговоры, я заявлял, что в стране происходит якобы не смена лиц, а смена поколений, клеветнически говорил о том, что арестованы лучшие, наиболее талантливые политические и военные деятели, жаловался на бесперспективность и серость советской литературы, что, мол, является продуктом времени, следствием современной обстановки в стране...

Должен заметить, что примерно тех же настроений держались в разговорах со мной ЭЙЗЕНШТЕЙН, ОЛЕША, КАТАЕВ, АЛЕКСАНДРОВ и МИХОЭЛС.

(Там же. Стр. 97-98).

Судя по всему, наиболее перспективной для дальнейшей «разработки» в этом перечне имен следователям показалась фигура С.М. Эйзенштейна. Во всяком случае, именно к нему они проявили самый большой интерес, именно на нем сосредоточили главное свое внимание, именно о его «антисоветской деятельности» вынудили Бабеля говорить особенно подробно, именно по отношению к нему требовали большей конкретности и более резкого и осудительного тона показаний:

? В о п р о с: Ваши показания общи. Следствие интересует персональный состав и практическая работа антисоветской организации из писателей и работников искусства, о которой вы говорили. Но прежде чем ответить на этот вопрос, скажите, кто проявил инициативу в создании такой антисоветской организации из работников искусства и литературы?

О т в е т: Я буду показывать об антисоветской группе, которую создал и возглавлял лично я — Бабель. Начну с кинорежиссера Эйзенштейна.

В о п р о с: Откуда вы его знаете?

О т в е т: На протяжении всего 1937 года я с ним работал над постановкой кинофильма «Бежин луг».

В о п р о с: Что дало вам основание привлечь Эйзенштейна к участию в вашей антисоветской группе?

О т в е т: Его антисоветские настроения и творческие неудачи на протяжении многих лет, в силу чего Эйзенштейн постоянно находился в подавленном состоянии. Он считал, что организация советского кино, его структура и руководители мешают проявиться в полной мере талантливым творческим работникам. Он вел ожесточенную борьбу с руководством советской кинематографии и стал вожаком формалистов в кино, в числе которых наиболее активными были режиссеры Эсфирь Шуб, Барнет и Мачерет. Творческие неудачи Эйзенштейна позволяли мне повести с ним антисоветские разговоры, в которых я проводил ту мысль, что талантливым людям нет места на советской почве, что политика партии в области искусства исключает творческие искания, самостоятельность художника, проявление подлинного мастерства. Эйзенштейн с этим соглашался. Тогда я, воспользовавшись массовыми арестами, происходившими в 1937-м и первой половине 1938 года, стал делать клеветнические обобщения по поводу всей политики советской власти, говоря, что истребляются лучшие люди в стране, что советский режим становится невыносимым для нас — мастеров художественного слова и кино. Затем, когда я счел Эйзенштейна достаточно обработанным, то прямо поставил перед ним вопрос о том, что пора переходить к делу, создавать свою группу, которая бы вела самостоятельную политику и готовилась к более активным формам борьбы за свержение советской власти и установление демократического режима в стране, основанного на политических взглядах, которые отстаивали троцкисты. Я предложил Эйзенштейну примкнуть к нашей группе.

В о п р о с: И он согласился?

О т в е т: Да.

(Там же. Стр. 101—102).

Фигура Эйзенштейна, как уже было сказано, была выдвинута следствием на первый план не случайно. Тому было несколько причин, но решающую роль скорее всего тут сыграло обстоятельство, о котором Бабель в этих своих показаниях упомянул, но задерживаться на нем не стал. А нам, я думаю, стоит на нем задержаться.

* * *

— Откуда вы его знаете? — спрашивает следователь Бабеля. И Бабель отвечает:

— На протяжении всего 1937 года я с ним работал над постановкой кинофильма «Бежин луг».

Вряд ли надо объяснять, что этот свой вопрос следователь задал исключительно «для протокола»: ответ Бабеля на него, конечно, был ему известен.

Название этого фильма, над которым Бабелю и Эйзенштейну случилось работать вместе, не дает ни малейшего представления о его содержании. Название — вполне идиллическое, тургеневское. На самом же деле основой фильма — по замыслу сценариста и заказчика — должен был стать один из самых жутких и жестоких сюжетов той кровавой эпохи. Автор сценария будущего фильма — А.С. Ржешевский — написал его по заказу Центрального бюро юных пионеров при ЦК ВЛКСМ.

Заказ поначалу был прост: показать, что нынче делается в тех местах, которые были описаны Тургеневым в его «Записках охотника». Но автор сценария, не предвидя, какие сложности это за собой повлечет, сюжетной основой будущего фильма решил сделать один из главных советских мифов: трагическую судьбу пионера Павлика Морозова. Изменения, которые он внес в этот, ставший в то время уже культовым сюжет, были невелики. Они свелись к тому, что место действия случившейся трагедии он перенес из глухой уральской деревушки в тургеневские места, и убивали Павлика и младшего его братишку не ближайшие его родственники (в отместку за уже арестованного в то время по его доносу отца), а сам отец.

Несмотря на трагическую тему, от которой даже при самом поверхностном прикосновении к этому сюжету никуда было не деться, предполагалось, что фильм будет простой агиткой.

Начал его ставить Б. Барнет, но Центральное бюро пионеров кандидатуру этого режиссера не приняло, и тогда сценарист обратился к Эйзенштейну. Тому сценарий понравился (во всяком случае, он увидел в нем какие-то возможности для того, чтобы снять по нему СВОЙ фильм), и он согласился начать съемки.

? В марте сценарий читается в Государственном управлении кинематографии, в ЦК ВЛКСМ, получает одобрение А. Косарева и в апреле запускается в производство. В течение лета Эйзенштейн и оператор Э. Тиссэ ведут съемки на Украине, в сентябре работают в павильонах, впервые показывают отснятый материал — ночной Бежин луг, деревенские поэтические пейзажи, прочую «натуру». Ржешевский напишет потом «ошеломляюще снято». Казалось бы, начало многообещающее.

В дальнейшем, однако, между сценаристом и режиссером возникли творческие споры, переросшие в открытый конфликт. Из письма Ржешевского к одному из руководителей Союза писателей В.П. Ставскому (1937 г.) можно узнать о характере авторских претензий: оказывается, Эйзенштейн «сбился с оркестровки моего сценария и творит что-то совсем не то»...

Эйзенштейн понимал, что совсем уйти от еще свежих ассоциаций с убийством пионера-активиста ему не удастся. Но тем сильнее им овладевало желание показать семейную трагедию на фоне меняющейся крестьянской жизни: отец-подкулачник убивает сына-пионера. Виктор Шкловский вспоминал через много лет, что сценарий Ржешевского «был остр, не глубок, очень талантлив и труден для довершения», — поскольку в самом материале «миф оспаривал миф».

Спасительный выход виделся режиссеру в переработке сценария. И по его просьбе дирекция «Мосфильма» обратилась к Бабелю.

(С. Поварцов. Причина смерти — расстрел. Стр. 99-100).

Что там у них в конечном счете получилось, толком никто не знает, поскольку отснятый фильм был смыт, то есть уничтожен, так сказать, физически.

? Случай физического уничтожения фильма С. Эйзенштейна «Бежин луг» хрестоматиен в истории кино и в специальном представлении не нуждается. Известна и личная вражда Б. Шумяцкого, тогдашнего начальника Главного управления кино, к Эйзенштейну.

(М. Туровская. Мосфильм — 1937. В кн.: Советское богатство. Статьи о культуре, литературе и кино. СПб., 2002. Стр. 279).

То, что причиной разгрома «Бежина луга» была отнюдь не «личная вражда» Б. Шумяцкого с Эйзенштейном, сомнений не вызывает. Тем более, что решение о запрете фильма было принято (5 марта 1937 года) не на уровне главка, а специальным постановлением Политбюро.

Вот первые два пункта этого Постановления.

? 1. Запретить эту постановку ввиду антихудожественности и явной политической несостоятельности фильма.

2. Указать т. Шумяцкому на недопустимость пуска киностудиями в производство фильма, как в данном случае, без предварительного утверждения им точного сценария и диалогов.

Пункт второй прямо и непосредственно метил в Бабеля: ведь не кто иной, как он, создавал последний вариант сценария, а уж диалоги писал точно он, в этом можно не сомневаться.

Постановление это было в духе всех тогдашних партийных решений и само по себе удивления не вызывает. Как и факт вмешательства в столь «мелкий» вопрос высшей партийной инстанции страны — это, как мы знаем, тоже было в обычаях того времени. Но беспрецедентное по своей суровости распоряжение уничтожить, смыть фильм наводит на мысль, что распорядился об этом сам Хозяин.

Что же там, в этом фильме, вызвало такой его гнев?

Догадаться не так уж трудно. Но мне разгадать эту, не такую уж и сложную загадку помогла одна тогдашняя жизненная драма, к которой волею случая мне довелось прикоснуться.

В середине 50-х, на заре моей, так сказать, трудовой деятельности я работал заведующим отделом художественной литературы журнала «Пионер». И однажды позвонил мне по моему редакционному телефону Лев Эммануилович Разгон, с которым я тогда был уже довольно близко знаком, и сказал:

— Не сердитесь, пожалуйста! Я послал к вам одну женщину. Она пишет рассказы... Рассказы, между нами говоря, довольно слабые. Но я вас прошу: будьте с нею поласковее. Если не сможете ничего отобрать, так хоть откажите ей как-нибудь помягче: она, бедняга, только-только вернулась. Отсидела двадцать лет...

Двадцать лет! Это произвело на меня впечатление.

Оттуда возвращались тогда многие. Но максимальный — и чаще всего мелькавший в разговорах на эту тему — срок отсидки определялся цифрой семнадцать. Сам Лев Эммануилович, кстати, кажется, тоже отсидел ровно семнадцать лет. А тут — двадцать!

Естественно, я ожидал, что по этой рекомендации Разгона ко мне явится изможденная, быть может, даже дряхлая старуха.

Явилась, однако, весьма привлекательная молодая женщина. Молодая даже по тогдашним моим понятиям

—Сколько же вам было, когда вас... Когда вы... И как вы ухитрились загреметь на целых двадцать лет? — не удержался я от вопроса.

И она рассказала такую историю.

Дело было в 1934 году (а не в тридцать седьмом, как у всех: отсюда и двадцать лет вместо семнадцати). Ей было девятнадцать лет, она была, как говорили тогда, на пионерской работе. Попросту говоря, была пионервожатой. Пописывала разные очерки и статейки, печаталась иногда в «Пионерской правде». То есть была уже как бы на виду. И вот в награду за все эти ее комсомольско-пионерские заслуги послали ее на лето пионервожатой в знаменитый пионерский лагерь «Артек».

Работа ее ей нравилась, детей она любила, легко и хорошо с ними ладила, поскольку и сама была не намного старше своих питомцев.

Но однажды произошел такой случай.

Созвал всех вожатых к себе в кабинет начальник лагеря и сделал им такое сообщение.

Завтра, — сказал он, — к нам прибывает партия детей, повторивших подвиг Павлика Морозова. И мы должны устроить им торжественную встречу.

Все приняли это как должное. А если кто и удивился, то виду не подал, понимая, что возражать тут не приходится. Не смолчала только она, — моя рассказчица.

— Понимаю! — прервал я ее рассказ. — Вы не удержались, наговорили им сорок бочек арестантов, сказали, как это чудовищно, когда сын доносит на родного отца, а общество не только поощряет доносительство, но даже объявляет это подвигом...

— Нет, — покачала она головой. — Ничего подобного я им тогда не сказала. Да, по правде говоря, я тогда так и не думала. Я сказала всего лишь, что дети эти, конечно, герои: они действительно совершили подвиг, поступили, как подобает настоящим пионерам, верным ленинцам. Но все-таки, сказала я, донести на родного отца или на родную мать — не просто. Для нормального ребенка это огромная душевная травма. Поэтому, сказала я, мне кажется, что не следует устраивать этим детям торжественную встречу. Да и вообще не стоит им напоминать об этом их подвиге. Надо просто принять их в наш коллектив и сказать всем нашим ребятам, чтобы они были к ним повнимательнее, чтобы ни в коем случае не заводили никаких разговоров на эту деликатную тему, ни о чем таком их не расспрашивали...

Ей, конечно, дали суровый отпор. Начальник лагеря сказал, что выступление ее по существу является антипартийным, что его даже следовало бы рассматривать как вылазку классового врага. Но зная ее как хорошего работника, настоящую комсомолку, преданную делу партии Ленина—Сталина, он считает возможным на первый раз ограничиться замечанием.

Тем бы, наверно, дело и кончилось. Но упрямая девчонка на этом не успокоилась.

Под впечатлением услышанного она сочинила рассказ о мальчике, который донес на своего отца, а когда отца арестовали, промучившись несколько дней угрызениями совести, не выдержал, кинулся в озеро — и утонул.

Мало того. Сочинив этот рассказ, она прочла его своим питомцам на пионерском костре.

Ну и тут, конечно, уже ничто не могло ее спасти.

Не зная толком, что там в конечном счете получилось у Бабеля и Эйзенштейна, можно с уверенностью сказать, что эти два больших художника, прикоснувшись к истории Павлика Морозова, не могли обойти ту психологическую коллизию, которую на свой лад так наивно попыталась разрешить в сочиненном ею рассказе эта девятнадцатилетняя журналистка.

Как тут не вспомнить о недовольстве Сталина тем, что тот же Эйзенштейн в своем фильме «Иван Грозный» нагрузил царя ненужными психологическими колебаниями и переживаниями. «Царь, — сказал он, — у вас получился нерешительный, похожий на Гамлета».

И тут же этот его упрек подхватили и развернули соратники:

? Жданов. Эйзенштейновский Иван Грозный получился неврастеником.

Молотов. Вообще сделан упор на психологизм, на чрезмерное подчеркивание внутренних психологических противоречий и личных переживаний...

(Запись беседы И. Сталина, А. Жданова и В. Молотова с С. Эйзенштейном по поводу фильма «Иван Грозный». Власть и художественная интеллигенция. Документы. 1917—1953. М. 2002. Стр. 613).

По поводу царя Ивана он еще мог ограничиться сравнительно мягкими поучениями. Иное дело — «подвиг Павлика Морозова». Это был СИМВОЛ ВЕРЫ — краеугольный камень новой религии, основу основ которой Сталин заимствовал из той, к которой его приобщали в духовной семинарии, где он некогда учился.

? Не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее... Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня...

(Мф. 10-35).

Это, наверно, единственная христианская заповедь, над которой Сталин не надругался, которую даже решил сохранить и использовать в своих целях — разумеется, отнеся все эти «Я» и «Меня» евангельского текста не к Христу, а — к себе.

Всем детям, подросткам, юношам и девушкам Страны Советов надлежало принять «подвиг Павлика Морозова» как руководство к действию, и в случае, если придется выбирать между родным отцом и отцом народов, сделать правильный выбор, не задумываясь, без всяких психологических колебаний и переживаний.

Вот почему фильм Эйзенштейна «Бежин луг» вызвал такой гнев Сталина. Вот почему, не ограничившись простым запретом, он приказал его смыть, физически уничтожить.

Эта скандальная история не могла не привлечь внимание следователей НКВД, которым было поручено слепить дело о возглавляемой Бабелем «антисоветской организации». И надо ли удивляться, что результат этой совместной работы Бабеля и Эйзенштейна, который «в миру», то есть на воле обозначался в таких деликатных выражениях, как «антихудожественность» и «политическая несостоятельность», тут стал уже именоваться «вражеской вылазкой» и «идеологической диверсией».

Для тех, кто занимался на Лубянке «делом Бабеля», фигура Эйзенштейна не могла не стать главной их козырной картой.

По этому моему пересказу может показаться, что она ею и стала. Но вышло так, что она была отодвинута на второй план, а на первый выдвинулась совсем другая фигура.

* * *

В деле Бабеля сохранились его собственноручные показания, написанные им от руки, — и вроде бы те же его показания, но оформленные в виде протокола допросов. Вторые написаны не от руки, а напечатаны на машинке. Но главное их отличие от первых заключается в том, что в них показаниям Бабеля придана форма вопросов и ответов, то есть диалога подследственного со следователем.

Биограф Бабеля Сергей Поварцов, раздобывший и опубликовавший эти документы, сравнивает эти два типа бабелевских показаний, чтобы наглядно продемонстрировать и разоблачить, как он говорит, «технику фальсификации».

Я хочу сделать то же самое, но с несколько иной целью.

Сопоставление собственноручных показаний Бабеля с теми, которые потом приняли форму вопросов и ответов, обнажает не только «технику» фальсификации, но и НАПРАВЛЕНИЕ ее. Становится видно, КУДА толкает следователь подследственного, ЧТО он хочет из него вытащить, КАКОЙ компромат и НА КОГО хочет от него получить. Говоря проще, КОГО ЕЩЕ, кроме уже перечисленных лиц, он хочет втянуть в орбиту возглавляемого Бабелем антисоветского заговора. И не только втянуть, но и навязать этому новому фигуранту будущего процесса вполне определенную роль. Итак, перед нами:

? СОБСТВЕННОРУЧНЫЕ ПОКАЗАНИЯ

И.Э. БАБЕЛЯ

Ко второй моей поездке (32—33-й год) относится укрепление моей дружбы с ЭРЕНБУРГОМ, связавшим меня с французским писателем МАЛЬРО. Оба мы — и я, и ЭРЕНБУРГ — делились с Мальро информацией, имевшейся у нас об СССР.

В начале знакомства с МАЛЬРО он заявлял, что интересуется этой информацией, п. ч. хочет писать книгу об СССР, потом сказал, что объединение одинаково мыслящих и чувствующих людей полезно для дела мира. С МАЛЬРО я и ЭРЕНБУРГ встречались часто, делились с ним всем, что знали. Я лично несколько раз писал ему через проживавшего в Москве его брата — РОЛЛАНА МАЛЬРО.

Вопросы, которые чаще всего ставил МАЛЬРО, были вопросы о новом семейном быте в СССР, о мощи нашей авиации, о свободе творчества в СССР.

Я знал, что МАЛЬРО является близким лицом многим видным французским государственным деятелям, поэтому не могу не признать связь с ним шпионской.

Все сведения — о жизни в СССР он (Эренбург. — Б. С.) передавал МАЛЬРО и предупреждал меня, что ни с кем, кроме как с МАЛЬРО, разговоров вести нельзя... Связь свою с Мальро он объяснял тем, что МАЛЬРО представляет теперь молодую радикальную Францию и что влияние его будет все усиливаться. Держать МАЛЬРО в орбите Советского Союза представлялось ему чрезвычайно важным, и он резко протестовал, если МАЛЬРО не оказывались советскими представителями достаточные знаки внимания. Он рассказывал мне, что к голосу МАЛЬРО прислушиваются деятели самых различных французских правящих групп — и Даладье, и Блюм, и Эррио...

(С. Поварцов. Причина смерти — расстрел. Стр. 112—113).

А вот во что они превратились после соответствующей обработки, когда им была придана форма протокола, фиксирующего вопросы следователя и ответы на них подследственного.

? ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСОВ ИЗ. БАБЕЛЯ

Май 1939 г.

В о п р о с: Предупреждаем вас, что при малейшей попытке с вашей стороны скрыть от следствия какой-либо факт своей вражеской работы вы будете немедленно изобличены в этом. А сейчас скажите — где, когда и с какой разведкой вы установили шпионские связи?

О т в е т: В 1933 году во время моей второй поездки в Париж я был завербован для шпионской работы в пользу Франции писателем АНДРЕ МАЛЬРО.

Поскольку с ним меня связал ЭРЕНБУРГ, я прошу разрешения подробно остановиться на своих встречах и отношениях, сложившихся у меня с ЭРЕНБУРГОМ.

В о п р о с: Если это имеет отношение к вашей шпионской работе, то говорите.

О т в е т: Мое первое знакомство с ЭРЕНБУРГОМ, произошедшее в 1927 году в одном из парижских кафе, было весьма мимолетным и перешло в дружбу только в следующий мой приезд в Париж, в 1933 году. Тогда же ЭРЕНБУРГ познакомил меня с МАЛЬРО, о котором он был чрезвычайно высокого мнения, представив мне его как одного из самых ярких представителей молодой радикальной Франции. При неоднократных встречах со мной, ЭРЕНБУРГ рассказал мне, что к голосу МАЛЬРО прислушиваются деятели самых различных французских правящих групп, причем влияние его с годами будет расти, что дальнейшими обстоятельствами действительно подтвердилось.

В о п р о с: Выражайтесь яснее, о каких обстоятельствах идет речь?

О т в е т: Я имею в виду быстрый рост популярности МАЛЬРО во Франции и за ее пределами.

В о п р о с: Каких же позиций советовал вам ЭРЕНБУРГ держаться в отношении МАЛЬРО?

О т в е т: Мальро высоко ставил меня как литератора, а ЭРЕНБУРГ в свою очередь советовал мне это отношение ко мне МАЛЬРО всячески укреплять.

В о п р о с: В каких целях?

О т в е т: Будучи антисоветски настроенным и одинаково со мной оценивая положение в СССР, ЭРЕНБУРГ неоднократно убеждал меня в необходимости иметь твердую опору на парижской почве и считал МАЛЬРО наилучшей гарантией такой опоры...

В это же время те же признания следователь вымогает у другого подследственного.

? ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА

МИХАИЛА КОЛЬЦОВА

Март 1939 г.

Председательствующий на Конгрессе (имеется в виду парижский конгресс 1935 года «В защиту культуры». — Б. С.) АНДРЕ ЖИД всячески демонстрировал свои восторги перед СССР и коммунизмом, однако одновременно за кулисами проявлял недоброжелательство и враждебность к советским делегатам и иностранным коммунистам. ЭРЕНБУРГ, являвшийся уполномоченным от АНДРЕ ЖИДА и французов, заявил от их и своего имени недовольство составом советской делегации и, в частности, отсутствием ПАСТЕРНАКА и БАБЕЛЯ. По мнению ЖИДА и ЭРЕНБУРГА, только ПАСТЕРНАК и БАБЕЛЬ суть настоящие писатели и только они по праву могут представлять в Париже русскую литературу... На третий день Конгресса ЖИД передал через ЭРЕНБУРГА ультиматум... или в Париж будут немедленно вызваны Пастернак и Бабель, или А. Жид и его друзья покидают Конгресс. Одновременно он явился в полпредство и предъявил... такое же требование. ПАСТЕРНАК и БАБЕЛЬ были вызваны и приехали в последний день Конгресса. С ПАСТЕРНАКОМ и БАБЕЛЕМ, равно как и с ЭРЕНБУРГОМ, у ЖИДА и других буржуазных писателей ряд лет имеются особые связи. Жид говорил, что только им он доверяет в информации о положении в СССР. «Только они говорят правду, все прочие подкуплены»... Связь ЖИДА с ПАСТЕРНАКОМ и БАБЕЛЕМ не прерывалась до приезда ЖИДА в Москву в 1936 г. Уклоняясь от встреч с советскими деятелями и отказываясь от получения информации и справок о жизни в СССР и советском строительстве, ЖИД в то же время выкраивал специальные дни для встреч с ПАСТЕРНАКОМ на даче, где разговаривал с ним многие часы с глазу на глаз, прося всех удалиться. Зная антисоветские настроения ПАСТЕРНАКА, несомненно, что значительная часть клеветнических писаний ЖИДА, особенно о культурной жизни в СССР, была вдохновлена ПАСТЕРНАКОМ...

(В. Шенталинский. Донос на Сократа. М., 2001. Стр. 444-445).

Над Пастернаком тоже тогда нависла угроза ареста. Но к Эренбургу и Олеше на Лубянке подбирались уже вплотную, о чем мы можем судить по такому документу из дела Бабеля:

? НКВД СССР

ВТОРОЙ ОТДЕЛ ГУГБ

19 июня 1939

СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА

Зам нач. следствен. части НКВД СССР капитану государствен. безопасности — тов. Влодзимирскому

Прошу дать выписку из показаний арестован. Бабеля и Кольцова на ЭРЕНБУРГА и ОЛЕШУ.

Зам нач. 5-го отд. 2-го отдела ГУГБ ст. лейтенант Государств. безопасности (Райзман )

(Там же. Стр. 78).

Но каков все-таки был полный список членов этой «антисоветской организации», будто бы возглавляемой Бабелем?

Об этом мы можем судить по документу, обнаруженному в деле М. Кольцова его племянником, получившим доступ к этому делу и внимательно его изучившим:

? ...Кольцов дает показания, в которых фигурирует масса людей. Возникает вопрос, а почему следствие интересуется именно этими людьми, а не другими? Ведь знакомства Кольцова были весьма обширны. Ключом к разгадке является один из листков «Дела». На нем рукой Кольцова в колонку выписаны фамилии именно тех лиц, которыми интересуется следствие. Абсолютно ясно, что этот список продиктован Кольцову следователем и именно о них должна идти речь в показаниях Кольцова.

(В. Фрадкин. Дело Кольцова. М, 2002. Стр. 218-219).

Этот список, продиктованный Кольцову следователем, В. Фрадкин в своей книге не приводит, он о нем только упоминает. Но имена основных фигурантов будущего процесса он называет.

? Первая группа, на которую выбивали показания у Кольцова, — это сотрудники ЖУРГАЗа, но, видимо, они не устроили высокое начальство, поскольку среди них не было подходящих весомых кандидатур. И как видно из «Дела», к ЖУРГАЗу следствие больше не возвращалось. Зато в отношении работников «Правды», большинство из них были члены редакционной коллегии газеты, следствие проявило явный интерес По поводу их Кольцова заставляли давать показания несколько раз, поскольку они явно, по мнению следствия, годились для скамьи подсудимых на предполагаемом процессе, но... в качестве рядовых его участников. Нужны фигуры более известные. А где их можно найти? Ну, конечно, среди творческой интеллигенции. Поэтому чуть ли не резидентом французской разведки «назначается» ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ. АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ становится агентом той же французской разведки, причем со стажем. В качестве членов шпионской организации намечается ряд известных писателей, деятелей культуры, ученых: СЕМЕН КИРСАНОВ, ВАЛЕНТИН КАТАЕВ, ВЛАДИМИР ЛИДИН, ЕФИМ ЗОЗУЛЯ, РОМАН КАРМЕН, БОРИС ПАСТЕРНАК, ИСААК БАБЕЛЬ, ВСЕВОЛОД МЕЙЕРХОЛЬД, ОТТО ШМИДТ.

Особенно перспективен, с точки зрения следствия, ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ — он практически живет во Франции, значит, кругом одни иностранцы, а, как известно, почти все они шпионы. А главное, ЭРЕНБУРГ дружил с Николаем Бухариным — разоблаченным «врагом народа» (они учились в одном классе в гимназии). Вот еще один мостик: Эренбург — Бухарин... Далее из «показаний» Кольцова мы узнаем, что А. ТОЛСТОЙ — шпион, а В. МЕЙЕРХОЛЬД - информатор французского «шпиона» Вожеля.

(Там же. Стр. 221-222).

Вот какое грандиозное затевалось дело. Вот какую организацию должен был по замыслу следователей Лубянки возглавить Бабель.

Можно ли представить себе, чтобы эти капитаны и старшие лейтенанты государственной безопасности действовали самочинно, не получив на этот счет никаких указаний?

Слов нет, Эренбург при его международных связях им тут очень годился. Так же, как А.Н. Толстой с его эмигрантским прошлым и сохраняющимися международными связями. Но может ли быть, чтобы следователи НКВД вплотную занялись этими тогдашними литературными тяжеловесами, не получив на этот счет прямой отмашки с самого верха?

Нет, такого быть, конечно, не могло.

И у нас есть все основания не только предполагать, но и с достаточной долей уверенности утверждать, что такая отмашка — и именно с самого верха — действительно была им дана.

* * *

Тут мне придется привести довольно пространный отрывок из воспоминаний К.Л. Зелинского о Фадееве:

? «...мы как-то обедали у Фадеева на даче. Был он с матерью Антониной Владимировной, и я с сестрой Тамарой. Во время обеда раздался гудок автомобиля, и в дом вошел фельдъегерь из ЦК, который вручил Фадееву пакет, запечатанный сургучными печатями. Фадеев попросил подождать его ответа в машине. Распечатав письмо — это была короткая записка на бланке от А.Н. Поскребышева, — он передал ее мне. Я хорошо запомнил эту записку, она гласила: «Товарищ Фадеев! Товарищ Сталин просит вас быть завтра между 5 и 6 часами на его даче на обеде. Машина будет за вами послана. Подпись: А.Н. Поскребышев».

Впервые в жизни я увидел, как Фадеев побледнел, потом вся кровь бросилась ему в лицо, и оно стало малиновым.

Пойди, передай фельдъегерю... нет, нет, не ты, пусть это сделает мама. Мама, прошу тебя, пойди и скажи фельдъегерю, что я болен, что я не могу присутствовать там, где меня просят. Я потом сам все объясню товарищу Поскребышеву.

Наш мирный обед был расстроен. Кое-как мы закончили свой разговор и молчаливо пошли домой. На следующее утро, как обычно, Фадеев пришел под мое окно и кликнул меня:

— Пойдем, Корнелий, по грибы.

Я вышел, и мы отправились с ним в сторону Одинцова.

— Слушай, Саша, — сказал я, — все-таки я не понимаю тебя. Не каждый день Сталин приглашает к себе на обед. Если это тебе не нужно, то, по крайней мере, ты бы мог что-то сказать о всех нас, о литературе. Это же редкий случай, когда можно встретиться и поговорить в удобной обстановке о самых важных наших делах.

Фадеев рассвирепел

— Поди ты к черту, — сказал он. — Вообще ты меня не имеешь права спрашивать о том, почему я не поехал к Сталину и что я ему должен говорить. Тебя это не касается, и не лезь в те дела, которых не понимаешь...

Я был обижен таким неожиданным взрывом резкости и неприязни.

— Поди и ты тогда к черту! Не хочу я с тобой «идти по грибы». Не хочешь — не говори. Но я не хочу выслушивать твоих дерзостей.

И я зашагал через поле, с которого была уже убрана картошка, увязая ботинками в комьях мокрой земли. Не успел я дойти до опушки, как меня догнал Фадеев. И снова, как это с ним часто бывало, я почувствовал внезапный переход от дикого гнева к ласке и от холодного официального тона к истинно человеческому, почти братскому обращению. Он обнял меня за талию:

— Не сердись на меня, я виноват перед тобой. Но что ты хочешь от меня знать, когда я сам не знаю, почему я не поехал. Я не могу поехать, потому что я уже седой человек и не хочу, чтобы меня цукали, высмеивали. Мне трудно уже выносить иронию над собой. Я не котенок, чтобы меня тыкали мордой в горшок. Я человек... Я знаю, что меня там ждет. Меня ждет иезуитский допрос.

(К. Зелинский. В июне 1954 года. Минувшее. Исторический альманах. № 5. Париж, 1988. Стр. 86-87).

И тут он поделился с ним воспоминанием об одной — давней — своей встрече со Сталиным.

? Меня вызвал к себе Сталин... Встав из-за стола, он пошел мне навстречу, но сесть меня не пригласил (я так и остался стоять), начал ходить передо мною.

— Слушайте, товарищ Фадеев, — сказал мне Сталин, — вы должны нам помочь.

— Я коммунист, Иосиф Виссарионович, а каждый коммунист обязан помогать партии и государству.

— Что вы там говорите — коммунист, коммунист. Я серьезно говорю, что вы должны нам помочь, как руководитель Союза писателей.

— Это мой долг, товарищ Сталин, — ответил я.

— Э, — с досадой сказал Сталин, — вы все там в Союзе бормочете «мой долг», «мой долг»... Но вы ничего не делаете, чтобы реально помочь государству в его борьбе с врагами. Вот вы руководитель Союза писателей, а не знаете, среди кого работаете.

— Почему не знаю? Я знаю тех людей, на которых я опираюсь.

— Мы вам присвоили громкое звание «генеральный секретарь», а вы не знаете, что вас окружают крупные международные шпионы. Это вам известно?

— Я готов помочь разоблачать шпионов, если они существуют среди писателей.

— Это все болтовня, — резко сказал Сталин, останавливаясь передо мной и глядя на меня, который стоял почти как военный, держа руки по швам — Это все болтовня. Какой вы генеральный секретарь, если вы не замечаете, что крупные международные шпионы сидят рядом с вами.

— Признаюсь, я похолодел. Я уже перестал понимать самый тон и характер разговора, который вел со мной Сталин.

— Но кто же эти шпионы? — спросил я тогда. Сталин усмехнулся одной из тех своих улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго.

— Почему я должен вам сообщать имена этих шпионов, когда вы обязаны были их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и в чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион? Почему, я вас спрашиваю, вы об этом молчали? Почему вы нам не дали ни одного сигнала? Идите, — повелительно сказал Сталин и отправился к своему столу. — У меня нет времени больше разговаривать на эту тему, вы сами должны знать, что вам следует делать.

(Там же. Стр. 87—88).

Корнелий Люцианович Зелинский, с легкой руки Виктора Шкловского получивший прозвище Карьерия Поллюциановйча Вазелинского, — не самый достоверный из мемуаристов советской эпохи. Что-то он тут наверняка приукрасил, а кое-что, может быть, даже и присочинил.

Как-то не верится, что у Фадеева хватило бы духу ответить отказом на приглашение Сталина явиться к такому-то часу к нему на обед. От таких приглашений не отказываются. Не исключено, что мемуарист слегка, — а может быть, даже и не слегка, — преувеличил степень своей близости с героем этих его воспоминаний. Это все возможно. Но то, что Сталин назвал Эренбурга международным, а А.Н. Толстого английским шпионом, он выдумать не мог.

К тому же, как мы уже видели (и еще увидим), именно эти характеристики Эренбурга и А.Н. Толстого изо всех сил стараются подтвердить следователи НКВД, допрашивающие Бабеля и Кольцова. Не по прямому ли указанию Сталина? Во всяком случае, — уж точно! — с его ведома.

На этот счет у нас имеется еще одно мемуарное свидетельство, достоверность которого совсем уж никаких сомнений не вызывает

? В сорок девятом году, когда мы ездили с первой делегацией деятелей советской культуры в Китай, Фадеев руководителем делегации, а я его заместителем, как-то поздно вечером в Пекине в гостинице Фадеев в минуту откровенности — а надо сказать, что на такие темы, как эта, он редко говорил, очень редко, со мной, пожалуй, только трижды, — он после того, как я, не помню, по какому поводу заговорил о Кольцове и о том, что так до сих пор и не верится, что с ним могло произойти то, что произошло, сказал мне, что он, Фадеев, через неделю или две после ареста Кольцова, написал короткую записку Сталину о том, что многие писатели, коммунисты и беспартийные, не могут поверить в виновность Кольцова, и сам он, Фадеев, тоже не может в это поверить, считает нужным сообщить об этом широко распространенном впечатлении от происшедшего в литературных кругах Сталину и просит принять его.

Через некоторое время Сталин принял Фадеева

— Значит, вы не верите в то, что Кольцов виноват? — спросил его Сталин.

Фадеев сказал, что ему не верится в это, не хочется в это верить.

— А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить.

После этих слов Сталин вызвал Поскребышева и приказал дать Фадееву почитать то, что для него отложено.

— Пойдите, почитайте, потом зайдете ко мне, скажете о своем впечатлении, — так сказал ему Сталин, так это у меня осталось в памяти из разговора с Фадеевым

Фадеев пошел вместе с Поскребышевым в другую комнату, сел за стол, перед ним положили две папки показаний Кольцова.

Показания, по словам Фадеева, были ужасные, с признаниями в связи с троцкистами, с поумовцами.

— И вообще, чего там только не было написано, — горько махнул рукой Фадеев, видимо, как я понял, не желая касаться каких-то персональных подробностей. — Читал и не верил своим глазам. Когда посмотрел все это, меня еще раз вызвали к Сталину, и он спросил меня:

— Ну как, теперь приходится верить? ,

— Приходится, — сказал Фадеев.

— Если будут спрашивать люди, которым нужно дать ответ, можете сказать им о том, что вы знаете сами, — заключил Сталин и с этим отпустил Фадеева.

Этот мой разговор с Фадеевым происходил в сорок девятом году, за три с лишним года до смерти Сталина. Разговор свой со Сталиным Фадеев не комментировал, но рассказывал об этом с горечью, которую как хочешь, так и понимай. При одном направлении твоих собственных мыслей это могло ощущаться как горечь от того, что пришлось удостовериться в виновности такого человека, как Кольцов, а при другом — могло восприняться как горечь от безвыходности тогдашнего положения самого Фадеева, в глубине души все-таки, видимо, не верившего в вину Кольцова и не питавшего доверия или, во всяком случае, полного доверия к тем папкам, которые он прочитал. Что-то в его интонации, когда он говорил слова «чего там только не было написано», толкало именно на эту мысль, что он все-таки где-то в глубине души не верит в вину Кольцова, но сказать это даже через одиннадцать лет не может, во всяком случае, впрямую, потому что Кольцов — это ведь уже не «ежовщина». Ежов уже бесследно убран, это уже не Ежов, а сам Сталин.

(К. Симонов. Истории тяжелая вода. М., 2005. Стр. 325-327).

Этот отрывок из воспоминаний К.М. Симонова я уже приводил (в несколько сокращенном виде) в главе «Сталин и А.Н. Толстой». Но теперь вынужден привести его снова, потому что, как выяснилось, историю эту Фадеев рассказывал не однажды.

В мемуарах К.Л. Зелинского рассказ Фадеева приведен почти так же подробно, как в записи Симонова:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.