Глава 4 Дискуссии по вопросам эпоса. Советское былиноведение
Глава 4
Дискуссии по вопросам эпоса. Советское былиноведение
Разумеется, по приходу к власти большевиков дни господствовавшей тогда в русском былиноведении исторической школы были сочтены. Два с лишним десятилетия ее существования после переворота объясняются лишь тем, что у новой власти хватало других дел. Одно только главенствующее положение исторической школы в старой России само по себе служило приговором. А уж подчеркнутое провозглашение роли древнерусской аристократии как творца эпоса, и народа как не очень радивого хранителя… Это в стране, где аристократизм вычеркивался — вместе с носителями — из всех сфер жизни, из жизни как таковой, а «народ» был превращен в идола (одновременно с истреблением десятков миллионов людей, этот «народ» составлявших, с разрушением уклада их жизни).
Еще в 1909 году «буревестник» будущих хозяев страны разразился, пожалуй, пиком народнопоклонничества русской интеллигенции — неграмотной и истеричной статьей с названием, звучащим как диагноз: «Разрушение личности». В ней он с небывалой агрессивностью отстаивал вековой давности романтические тезисы о «народе-творце»:
«Только при условии сплошного мышления всего народа возможно создать столь широкие обобщения, гениальные символы, каковы Прометей, Сатана (! — Л. П.), Геракл, Святогор, Илья, Микула и сотни других гигантских обобщений жизненного опыта народа. Мощь коллективного творчества ярче всего доказывается тем, что на протяжении сотен веков индивидуальное творчество не создало ничего равного Илиаде или Калевале».
Насколько хорошо Алексей Максимович знал то, что писал, видно из того, что к «народному творчеству» он отнес Прометея, возвеличенного интеллигентом Эсхилом (в народной мифологии эллинов этот персонаж — мелкий вороватый прохиндей и пакостник, огонь же людям дает бог-кузнец Гефест), индивидуальное творение Гомера — «Илиаду» и «Калевалу», авторскую поэму, на основе карельских рун созданную Ленроттом. Остается удивляться, отчего к народному творчеству не отнесены «Витязь в тигровой шкуре» Шота Руставели, которого наизусть знали многие грузинские крестьяне, или, скажем, «Божественная комедия» Данте. А насколько он действительно знал и уважал русский народ — видно из того, что он умудрился поставить в один ряд со Святогором, Ильей Муромцем и Микулой Селяниновичем… Сатану!
И вот этот-то человек стал законодателем в новом, «пролетарском», литературоведении.
Не может не поражать гражданское и исследовательское мужество тех ученых, что в страшных условиях «сплошного мышления всего народа» отстаивали научную истину: былина «отнюдь не является продуктом творчества крестьянского класса. Последний является лишь наследником других социальных групп. На долю крестьянства едва ли придется сложение хотя бы одного былинного сюжета… Наиболее существенным фактом этой крестьянской переработки является превращение важнейшего былинного героя Ильи Муромца в крестьянского сына из города Мурома села Карачарова вместо прежнего Муравленина». Б. М. Соколов, писавший эти строки в 1929 году, полагал, что причиной такому превращению послужил уже знакомый нам казак Илья Иванович Коровин из-под Мурома.
Но годы, когда подобные вещи можно было говорить и писать безнаказанно, стремительно катились к концу. Последним, кто критиковал историческую школу с научных позиций, был саратовец А. Ф. Скафтымов.
Потом с ее представителями начали «говорить по-другому».
Я согласен, читатель, с теми, кто считает, что Сталин, который в те годы прибирал к рукам власть в молодой Советской державе, был гением. Но даже для гения задача, которую он поставил перед собой, была неразрешима — как неразрешима была бы для него и любого другого задача вечного двигателя. Сталин пытался построить империю, Русское государство, на основе изначально антинациональной и антигосударственной идеи Маркса и Энгельса. Задача потребовала от него обращения к корням, к истокам русской культуры — и вождь обратился к ним. Но идеология не оставляла места для идей аристократии и требовала оставить имя творца только за «народом». И Сталин взялся за решение этой неразрешимой задачи со всей силой и неутомимым упорством, отличавшими этого человека.
«Дискуссия по вопросам эпоса», развернувшаяся с подачи вождя в советской прессе в середине тридцатых, на долгие десятилетия заморозила любые исследования происхождения былин. Было решено считать их «народным творчеством» — и точка. «Теория» — а на деле всего лишь признание факта — княжеско-дружинного происхождения былинного эпоса была заброшена на многие годы. Рыбаков, споря с Проппом, отмечал, что есть черта, объединяющая его с соперником — решительное неприятие «аристократической теории происхождения эпоса». Даже когда советские ученые наткнулись на факты, в очередной раз подтвердившие правоту Всеволода Миллера, — ничего не изменилось.
В разгроме старой исторической школы, пожалуй, одно только и было хорошо — вместе с нею рухнула идея об исключительной связи былин с Киевским и даже Московским государством. Это расчистило путь для исследований догосударственной старины в былинах.
«Русские имели эпос задолго до образования Киевского государства. На Киевскую эпоху падает его расцвет. Подобно тому, как советские историки не начинают русской истории с образования Киевской Руси, мы не можем начинать историю русского эпоса с образования киевского цикла былин», — писал В. Я. Пропп в труде «Русский героический эпос».
Сейчас ученики и последователи Владимира Яковлевича иногда изображают его противостояние с Борисом Александровичем Рыбаковым как этакое столкновение свободномыслящего, не зашоренного идеологией ученого с академическим чиновником-сталинистом. Разумеется, это не так. Пропп был таким же сыном своего времени и своей страны, как и Рыбаков. И надобно еще посмотреть — кто из ученых ревностней следовал велениям времени.
Вот Пропп спешит очистить «народ» от подозрений в идеализме и мистике. «В былине прямой веры в оборотничество уже нет, оно использовано только, как поэтический прием». Это про былину о Вольге-Волхе. А вот про Садко: «Образ морского царя не составляет уже предмет веры. Он — поэтическое олицетворение моря».
Вера в оборотней не исчезла до сих пор — про бабку пишущего эти строки трезвые и здравомыслящие в общем-то люди рассказывали, что она перекидывалась медведицей и черной кошкой. А уж во времена, когда записывали былины, эта вера и вовсе была всеобщей — по крайности, среди тех, кто былины пел. И о каком «поэтическом приеме» можно говорить, когда Волх то загоняет в сети рыбу, обернувшись щукой, то превращает свое войско в муравьев, чтобы забраться во вражью крепость? «Поэтический прием» — это когда в «Слове о полку Игореве» Ярославна говорит, что «полетит кукушкой по Дунаю» — хотя так ни в кого не превращается и никуда не летит. Это когда муж Ярославны, князь Игорь, из плена половецкого «соколом полетел», а его спутник-пособник, половец Овлур, «волком побежал», — еще можно говорить о «поэтическом приеме» — хотя и на «Слове» лежит тень «настоящих» оборотней вроде Велесова внука Бояна или князя-чародея Всеслава Полоцкого. «Поэтическому олицетворению моря» русские крестьяне еще в XIX веке приносили в жертву коней — животных, скажем так, не лишних в хозяйстве. К нему взывали в заговорах знахари («царь водяной и царица водяная, дайте воды на здоровье»), у него наряду с повелителями Земли и Неба просил на сон грядущий прощения русский мужик:
«Царь морской,
арь земляной,
царь небесный —
прости мою душеньку грешную».
Если все это не вера — то что тогда вера?
Кроме материализма, ученый «обогатил» былины прогрессизмом («эпос… смотрит в будущее») и, конечно же, классовым сознанием («в Илье пробуждается сознание своей классовой принадлежности»). Последнее, честно говоря, к марксовой науке о классах никакого отношения не имеет, поскольку бродячий воитель Илья никак с производством не связан, а стало быть, и ни к какому «классу» не может принадлежать — типичный «деклассированный элемент». Более того. В двух былинах, где Проппу было угодно усмотреть классовую борьбу («Ссора Ильи с Владимиром» и «Хотен Блудович»), главные герои оказываются хозяевами холопов-«паробков». То есть — о ужас! — принадлежат к классу… рабовладельцев!
Однако же, читатель, оставим разбор подобных нелепостей в фундаментальном труде Проппа. Заметим только, что Рыбаков, хотя и не всегда удерживался от натяжек, не подгонял настолько древний эпос под «линию партии». Впрочем, как писал сам Владимир Яковлевич в предисловии к другой работе, «мы не будем их в этих ошибках винить — их делали величайшие ученые; дело в том, что они не могли мыслить иначе, что их мысли были обусловлены эпохой, в которой они жили, и классом, к которому они принадлежали».
Нам любопытнее, читатель, выявленные Проппом в былинах следы первобытной древности. Это, несомненно, племенной характер войн Вольги-Волха, отражение погребальных обрядов в былине о Михайле Потыке и так далее. Впрочем, и в этой бочке не без ложки дегтя — часто исследователь, сделав поразительно верное и меткое наблюдение, тут же дает ему столь же поразительное толкование. Так, перебрав ряд былин о сватовстве («Иван Годинович», тот же «Михайло Потык», «Дунай»), Пропп делает верный вывод, что в эпосе резко осуждена женитьба на чужеземках и одобряется брак со «своими», эндогамия, говоря по-научному. Но, сделав это наблюдение, Пропп отчего-то приходит к выводу, что былины эти отразили становление русского государства. Однако же государство-то не эндогамно! Эндогамно племя. Открытая Проппом черта былин уводит нас в глубь веков — во времена складывания племени из отдельных родов.
Благодаря отказу от поисков в былинах исторической конкретики в духе Всеволода Миллера и его учеников, Пропп обнаружил в эпосе много таких очень древних черт, которыми его предшественники пренебрегали, а то и вовсе не замечали их. Но тот же отказ, отказ от идеи датирования былин вообще, помешал исследователю правильно оценить важность находок.
Его последователи не исправили, а усугубили ошибки учителя — я прежде всего о том же Борисе Путилове.
Надо отметить две интересные работы, появившиеся в свет вскоре после выхода «Русского героического эпоса» Проппа.
И. П. Цапенко в книге «Питання розвитку героiчного епосу схiдних слов’ян» (1963) пользовался в основном методами исторической школы. Но изучение отношений былинных героев привело его к выводу, что былины возникли до Средневековья, в эпоху военной демократии. «Никто не может доказать, — писал киевский исследователь, — что в Киеве не было какого-нибудь вождя по имени Владимир, который жил бы в докняжеский период». Такое «посягательство на основы» не прошло незамеченным. Реакция основателей новой исторической школы не заставила себя долго ждать. Академик Рыбаков писал о работе Цапенко в тоне далеко не академическом: «Последователи В. Я. Проппа (? — Л. П.) договорились (?! — Л. П.) до того, что, стремясь увести весь эпос в глубокую первобытность, стали сомневаться в тождестве былинного Владимира с Владимиром Святославичем». Несколько сдержанней был последователь Рыбакова, Михаил Плисецкий, который, кстати, не причислял Цапенко к последователям Проппа. Однако и он высказался скорее эмоционально, нежели доказательно: Цапенко подверг сомнению тождество «даже (! — Л. П.) былевого Владимира с Владимиром Святославичем».
Однако кроме эмоций и громких слов («договорились до», «стремясь увести», «даже») оба почтенных ученых мало что смогли противопоставить сомнениям Цапенко. А основания для этих сомнений, как мы увидим, читатель, есть, и немалые. И недаром правоверный «историк» Д. С. Лихачев писал примерно в то же время:
«Эпические социальные отношения не вполне совпадают с особенностями жизни Киевского времени и рисуются в чертах, типичных для более раннего (выделено мною. — Л. П.) времени». Впрочем, на том ученый и остановился.
В 1965 году геохимик В. В. Чердынцев завершил работу «Черты первобытно-общинного строя в былинах». На целом ряде примеров в ней показывалось, что изображенное в былинах общество в целом относится к догосударственным временам. Но даже более ценным, чем отдельные находки, был сформулированный Чердынцевым метод исследования и датировки былин: «Необходимо выявить те черты социального уклада, которые содержатся в мотивах и сюжетах былин, но не определяют их, поэтому могут сохраняться при эволюции эпоса. К подобным чертам относятся родственные отношения, брачные условия (вспомним былинную эндогамию. — Л. П.), группировки социальных сил, некоторые элементы идеологии былинных героев, условия смерти и погребения». Напротив, не могли, по мысли исследователя, помочь в датировке былин черты, сохранявшиеся от первобытных времен до «эпохи капитализма». Это всевозможная ворожба (Волха ли Всеславича или Маринки Кайдаловны), вещие сны (царицы Азвяговны в той же былине про Волха), нападения врагов, уплата дани.
К сожалению, «специалисты» пренебрегли работой геохимика, не помог даже одобрительный отзыв Владимира Яковлевича Проппа. Работа его долгие годы лежала в архиве неизданной и увидела свет лишь после смерти ученого, в 1998 году, когда профессиональные историки и фольклористы повторили многие находки и открытия ее автора.
Венцом и вершиной школы Проппа можно было бы считать «Былинную историю» Игоря Яковлевича Фроянова и Юрия Ивановича Юдина — но это скорее уже новая ступень былиноведения, и ее мы, читатель, рассмотрим отдельно.
Несколько позже фундаментального труда В. Я. Проппа к былинам обратился другой исследователь, которому предстояло возродить историческую школу Всеволода Миллера, естественно, без малейшего намека на аристократическое происхождение былин — уже не раз появлявшийся на этих страницах Б. А. Рыбаков. Любопытно, что его первое обращение к былинам лежит скорее в русле трудов Майкова, нежели Миллера. Впервые, кажется, археолог сопоставил известные по раскопкам погребения русов IX–XI вв. с описанием погребения богатыря в былине о Михайле Потыке. Оказалось, что былина эта содержит почти буквальное и очень точное описание древнего обряда. К слову, это был бы блестящий довод против идеи Проппа о непрерывной эволюции эпоса — какой смысл был из века в век описывать давно исчезнувший обряд? В нем не было ни патриотизма, ни «классовой борьбы».
Увы, вскоре в запале споров с Проппом и его сторонниками Б. А. Рыбаков сошел с этого многообещающего пути, предпочтя скользкую тропку подыскивания былинным героям летописных прототипов. С полной силой это отразилось в его фундаментальном исследовании «Древняя Русь. Предания. Былины. Летописи», вышедшем в 1963 году.
Рассмотрим, читатель, один из примеров подыскивания прототипов — сам Рыбаков считал его, по-видимому, настолько удачным, что двадцать четыре года спустя повторил его в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество» именно как пример исследования исторической подоплеки былин.
«Былину о победе над Тугарином Змеевичем давно связывают с победой Владимира Мономаха и Святополка над половецким ханом Тугорканом в 1096 г. В былинах о Тугарине нередко действие происходит во дворце князя, где хан [?! былина никогда не называет Тугарина ханом. — Л. П.] садится рядом с князем и княгиней или обнимает Апраксу-королевишну. Реальный Тугоркан в 1094 г. женился на дочери великого князя и на правах зятя действительно мог сидеть между Святополком и его дочерью — своей женой. Вдова императора Генриха IV, Евпраксия, в эти годы действительно вернулась на Русь к своему брату Владимиру Мономаху (ок. 1097 г.). Былинная характеристика легкомысленной и податливой Апраксы-королевишны вполне совпадает с данными немецких хроник, где Евпраксию называли „королевской блудницей“…
В летописи под 1097 годом говорится… что союзник Тугоркана Боняк, очевидно с целью гадания, начал выть в степи по-волчьи, „и волк ему и начаша волки выть мнози“. Былина не забыла волков:
Да и едет Тугарин — ох да Змеевиць же
Впереди-то бужат да два серых волка.
Ни в одной былине с другим сюжетом сопровождающие волки не упоминаются. Комплекс хронологических примет (Владимир Мономах, Тугоркан, Евпраксия Всеволодовна, половецкий хан за княжеским столом, победа над „змеем“, волки) позволяет надежно сближать былину о Тугарине с важными для Руси событиями 1090-х годов».
На месте покойного академика, читатель, я поостерегся бы (чтоб не сказать — постыдился) выступать с таким «толкованием», тем паче — дважды. Оно просто напрашивается на ту уничижительную критику, которой подверг ее Б. Н. Путилов. Очевидно, что все оно основано на первой фразе о том, что эту былину «давно связывают с победой… над Тугорканом». То есть поиск доказательств предпринимается как бы с заранее известным ответом. Отождествление и впрямь давнее — его не избежал даже Пропп. Очевидно также, что все оно держится на созвучии имен Тугарина и Тугоркана. Былинный Тугарин не князь и не «царь», как именуют в былинах предводителей степных врагов-татар. У него нет войска. Он не родич княгини, а ее «милый друг». Тугоркан, кстати, был тестем, а не зятем Святополка: «нашли Тугоркана мертвого и взял его Святополк, как тестя своего». Его, наконец, побеждает не князь, а богатырь. Так что, кроме созвучия, Тугарина и Тугоркана не объединяет ничего. А если вспомнить, что имя Тугарин было вплоть до XVI века включительно распространенным древнерусским именем, что в одном из вариантов сказки о Марье Маревне так зовут главного героя-царевича, а само имя яснее ясного выводится из древнерусского «Туга» — горе, печаль (так звали хорватскую княжну, отсюда же наше «тужить») — то последняя связь между Тугарином и Тугорканом рассыпается.
В случае с волками и вовсе можно ничего не комментировать — натяжка просто режет глаза, однако необходимо отметить, что спутники-волки, вопреки Рыбакову, ЕСТЬ у еще одного героя былин — у Сокольника.
Не лучше обстоит дело и с «Евпраксией»-Апраксой. Всякое ее значение для датировки этой былины устраняется тем, что она — жена (а не сестра!) Владимира в огромном большинстве былин Киевского цикла и ничем особенно не связана с этим конкретным сюжетом. «Королевишна» она потому, что дочь «Ляховецкого» («Политовского», «Поморянского») короля. О ее «легкомыслии» поговорим ниже, пока просто заметим, что и здесь ничего общего с «королевской блудницей» западных хроник. В былинах нет «Владимира Мономаха, Тугоркана, Евпраксии Всеволодовны, половецкого хана за княжеским столом».
Рыбаков не отрицал существование у русов докиевского эпоса и даже выявил предположительно его основные темы (войны антов — которых он считал предками русов — с «женоуправляемыми» сарматами, готами, гуннами-«хиновой»), но в былинах «узнавал» его остатки лишь в тех крайне редких случаях, когда даже его, довольно свободным, как вы, читатель, могли убедиться, методом, их не удавалось свести к летописным «прототипам».
Тем же путем, который историк и филолог Вадим Кожинов едко, но точно сравнил с поведением пьяницы, ищущего потерянный кошелек не там, где потерял, а там, где искать светлее, следовали, к сожалению, и большинство последователей Б. А. Рыбакова.
Однако не все. В статье «К вопросу о времени сложения былин» Р. С. Липец и М. Г. Рабинович вновь, независимо, по-видимому, от В. В. Чердынцева, сформулировали принципы датировки основ былинного эпоса: «Трудно предположить, что в былинах могли быть введены искусственно архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество для хронологического приурочения должно быть отдано более раннему термину». Ученые показали, что былины очень точно и даже «любовно» воспроизводят вооружение воина Древней Руси, и не просто воина, а конного латника, дружинника. Причем топор, основное оружие общинника-ополченца едва ли не с антских времен по 1812 год, в былинах как оружие даже не упоминается. Что, кстати, совпадает с выводами ученых, заключающих из упоминаний о применении топора в домонгольской Руси, что знать считала его оружием низким и применяла только против взбунтовавшихся смердов и зверей на охоте. Второе оружие, наиболее естественное для ополченца, охотничье копье-рогатина, упоминается лишь в руках «сыновьев-зятевьев» Соловья-разбойника, нападающих на Илью Муромца, а отнюдь не богатырей.
Наблюдение исследователей можно и расширить. Третье оружие ополченца, лук, упоминается в основном в связи с охотами и состязаниями. В бою его применяют Илья Муромец (до вступления в богатырскую дружину, против оборотня-Соловья) и Василий-Пьяница, человек отнюдь не богатырского круга.
Любопытно, что первым заметил это все тот же автор «Русских сказок», Василий Алексеевич Левшин: «Русские богатыри считали за стыд сражаться чем-либо, кроме ручного оружия, ибо убивать пращом или стрелою не вменяли в приличное человеку храброму». В былинах эта неприязнь распространена, кажется, на все виды метательного оружия, на само метание. Только враг-инородец, вроде Идолища, или негодяй, вроде Тугарина, способен метнуть нож в противника — причем богатырь, перехватив или отбив брошенный в него клинок, никогда не бросает его обратно в хозяина, но вызывает напавшего на поединок или расправляется с ним ударом. Русские богатыри бьют даже там, где естественней метнуть — Хотен Блудович ударом, а не броском копья расшибает конек крыши дома враждебных ему Чусовых. Стоящую на воротах дочь Соловья-разбойника, пытавшуюся убить Илью приворотным брусом или по-иному, богатырь убивает не броском, а ударом копья. Любопытно, что и летопись хранит представление дружинно-княжеской среды о сугубой подлости, неблагородстве броска: когда на Любечском съезде обсуждают подлость князя Давыда, заманившего в ловушку и ослепившего князя Василька Теребовльского, ему говорят «кинул ты нож в нас!». Как и в былинах, брошенный нож — знак вероломства и подлости.
Вкупе с подробными описаниями в эпосе дружинных погребений IX–XI веков, эти доводы служат не только датировке — «хронологическому приурочению», по громоздкому определению Липец — былин временем не ранее XI века. Столь глубокое знание дружинного быта былиной позволяет раз и навсегда похоронить теорию «крестьянского» происхождения эпоса как идеологический миф, созданный демократами и недалеко ушедшими от них славянофилами (кто не верит, тот может взглянуть в «Семирамиду» Хомякова, где тот, желая, видимо, похвалить славян, восхищенно описывает их… «плебейство» и «демократизм»). «Эта истинность и скрупулезность в воссоздании воинского быта свидетельствуют о сложении былинного эпоса в дружинной, а вовсе не крестьянской среде, где не могло быть такого детального и „интимного“ знания всех реалий вооружения».
Датирующий аспект былинного оружия можно и углубить. В былинах «меч упоминается рядом с саблей». Но когда былинный герой карает смертью неверную невесту или жену («Иван Годинович», «Чурило и Катерина»), он обычно говорит — «женил я свою саблю вострою». Понятно. Женить естественней предмет мужского рода — то есть меч. Он, очевидно, и был в этих эпизодах изначально на месте сабли. Сабля же в эпосе такая же чужачка, как «ружья кремневые» в древнейшей былине про Волха или стрела, входящая в бок врага и выходящая из другого… пулей.
После обстоятельнейшего труда Р. С. Липец «Эпос и Древняя Русь» дружинное происхождение былин следует считать не теорией, а окончательно доказанным научным фактом, не считаться с которым можно, лишь закрыв глаза на действительность «из высоких идейных соображений». Что советское былиноведение, собственно, и сделало.
На этой стороне труда Липец мы останавливаться не станем — все уже сказано. Нам нужнее разработанная и углубленная методика поиска древнейших слоев в былинах. «Одним из средств хронологизации былин может быть изучение реалий в них, позволяющих установить нижнюю границу (горизонт), позже которой былины возникнуть не могли в том виде, в котором они дошли до нас… особенно важны в этом отношении почти не изменившиеся „общие места“. В этом плане сделано немало, но все же крайне недостаточно; к тому же многое нуждается в коррективах». «Если какое-нибудь понятие, термин проникли в былины и притом удержались прочно, то это значит, что былины сложены не позднее того времени, когда бытовали обозначенный ими предмет или явление: лук, гридница, захоронение в срубе и т. п.». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия».
И в той же работе Р. С. Липец пишет, что «общественные отношения в былинах, да и обстановка в них кажутся более ранними, чем они были в молодом государстве Владимира Святославича». Соответственно делается вывод: «К концу Х века уже существовала богатая эпическая традиция. Еще при Игоре и Ольге, а возможно, и в IX веке, эпические сказания заняли место в культурной жизни Руси».
И вот после этого исследовательница продолжает говорить о былинах как отражении эпохи Владимира Святославича и даже Владимира Мономаха. Осторожность ученого, переходящая в непоследовательность? Нежелание порывать с привычными схемами — пусть и осознавая их полную несостоятельность? Опасение реакции «научной общественности»? Последнее, кстати, немаловажно. Вспомним, как встретили работу Цапенко — после чего, кстати, киевский исследователь вообще исчез из научных публикаций.
Еще одной важнейшей работой советского периода в былиноведении была книга С. И. Дмитриевой «Географическое распространение русских былин». Тщательно изучив все данные о местах, где были записаны былины, обычаях местного населения и даже его антропологическом типе, Дмитриева пришла к выводу, что сохранившиеся былины связаны только с поселенцами, предки которых пришли из Новгородских земель. «Там, где преобладали низовские переселенцы из Ростово-Суздальской земли, былин нет, это позволяет сделать важный вывод, что в XIV–XV вв. (время усиления крестьянской колонизации) в Ростово-Суздальской земле былин не было». Так, на Терском берегу Кольского полуострова собиратели отметили странность: жители села Поной не знали ни одной былины, в то время как у их соседей былины записывали десятками. Загадка разрешилась просто: в Поное обитала «москва» — потомки выходцев из Ростово-Суздальского Поволжья. Даже века соседства с поморами, потомками новгородцев, не помогли выходцам из московских земель сродниться с былинным эпосом. Русские былины оказались эпосом Новгорода. В Сибири также былины записывали именно там, где жили переселенцы с новгородских краев.
Не все исследователи приняли открытие Дмитриевой — слишком привычны были представления об «общерусском эпосе». Указывали, что былины, мол, известны и донским казакам — не у поморов же их те переняли!
Но среди ущербных, выморочных донских «былин» — точнее, песен на былинные сюжеты — нет ни одной своей, донской, казачьей. Зато есть песня про… Садко! Ясное дело, что она попала на Дон именно из Новгорода, а стало быть, и остальные сюжеты могли прийти тем же путем. Благо по Волжскому пути русы-купцы с севера Восточной Европы ходили с незапамятных, до рюриковских еще времен. Ходили этим путем и ушкуйники — как быстро и легко эти удальцы находили общий язык с донскими казаками, прекрасно описано в былине «Василий Буслаев молиться ездил». Наконец, во времена Раскола многие старообрядцы с Русского Севера искали спасения от московских «антихристов» на вольном Дону. И напротив, старообрядцы с Дона бывали с паломничеством в северной «святыне древлего благочестия». Ходил в такое паломничество и казак Тимофей Разя со своим молодым еще сыном Стенькой. Донские храбрецы защищали от царского войска Соловецкий монастырь. Так что путей было множество.
Более того, казацкий историк, Е. П. Савельев рассказывает, что еще в начале ХХ века среди донских, кубанских, волжских и уральских казаков выделялись внешностью, речью и обычаями потомки новгородцев и хлыновцев, уходивших от московского ига. И одним из доказательств северного происхождения этой части казачества Савельев называет сохранение в ее среде песен на былинные сюжеты.
К слову сказать, на Дону встречаются культурные элементы не то что новгородского или хлыновского происхождения, но и такие, что роднят казаков с исчезнувшим миром славянской Балтики. Так, в XVII веке на Дону жил атаман Самбур. А последнего славянского правителя острова Рюген звали Самбором.
Другое возражение, выставляемое оппонентами Дмитриевой, сводится к тому, что существовали, мол, и «поволжские очаги эпической традиции». А вот в самом Новгороде и его окрестностях былин, мол, отчего-то не сохранилось.
Кажется, исследователи совсем позабыли о том разгроме Великого Новгорода, что последовал за завоеванием вольного города Москвою. Н. И. Костомаров недаром назвал это время «новгородской катастрофой» — «от Заволочья и до… немецкого рубежа и до литовской границы рассыпались ратные люди, жгли, убивали, полонили. В строгом смысле нельзя назвать этого войной — войска не встречали сопротивления: били безоружных, безответных, безропотных». После этой повальной резни по целому краю последовало насильственное переселение побежденных на московские земли: «…более тысячи семей купеческих и детей боярских выслали из Новгорода и поселили в Переяславле, Владимире, Юрьеве, Муроме, Ростове, Костроме и Нижнем Новгороде.
Через несколько дней московское войско погнало более семи тысяч семейств в Московщину, зимой, по морозу, не дав им собраться, не позволив ничего взять с собой; их дома, их недвижимое и движимое имущество — все сделалось достоянием великого князя.
Многие из сосланных умерли по дороге; оставшихся расселили по разным городам, по садам и селам Московской земли; детям боярским давали поместья на Низу, а вместо них в Новгородскую землю посылали для поселения москвичей. Так и вместо купцов, сосланных в Московщину, в Новгород отправили новых купцов из Московщины.
Этим не кончилась расправа. В 1484 г. великий князь… приказал похватать бояр и боярынь Великого Новгорода… некоторых, по подозрению, заточил в тюрьму, другим давал поместья в южных и приволжских краях…
В 1487 году по доносу Якова Захарьича, наместника, Иван вывел из Новгорода пятьдесят семей лучших гостей и перевел их во Владимир. В следующем году… Иван приказал выселить еще более семи тысяч житых людей в Москву и расселил их по разным городам и селам. Имения владычные и боярские были раздаваемы московским детям боярским. В следующем году Иван перевел всех остальных житых людей (хозяев) в Нижний Новгород, а многих из них приказал умертвить в Москве: они жаловались на наместников, а им поставили это в вину, выводя из того, что они хотели убить наместника.
Так добил московский государь Новгород и почти стер с лица земли отдельную северную народность. Большая часть народа по волостям была выгублена во время двух опустошительных походов. Весь город был выселен. Место изгнанных старожилов заняли новые поселенцы из Московской и Низовой земли. Владельцы земель, которые не погибли во время опустошения, были также почти все выселены; другие убежали в Литву. Остатки прежней народности в сельском классе смешались с новой, наплывшей к ним, московской: неудивительно после этого, что Новгород не так, как кажется, скоро примирился со своей судьбой и забыл о своей старине. Потомство вольных людей, расселенное в чужих землях, не имело корней для воспоминаний о старине, и должно было по необходимости распуститься в массе преобладающей московской народности; а потомство новосельцев в новгородской волости и в самом городе не имело ничего общего с прежней стариной…
От старины осталась только земля; но старую душу нельзя было вложить в чуждое ей новое тело».
К сказанному Костомаровым можно добавить показания Гербенштейна — о Новгороде: «Народ здесь был весьма образованный и честный, а теперь стал самый испорченный, заразившись, без сомнения, московскою порчею, которую принесли с собой приходящие сюда московиты». О Пскове: «Образованность и мягкие нравы псковитян заменились московскими нравами, которые почти во всем хуже. Ибо в своих купеческих сделках псковитяне показывали такую честность, простосердечие и простоту, что цена товару у них показывалась без запросу, и без всякого многословия ради обмана покупателя» (Цит. по: Плеханов Г. В. История русской общественной мысли. Книга первая. М.-Л.: Госиздат, 1925. С. 91). Дело, как мы видели, было не в «заражении московскою порчею» и не в том, как наивно полагал Плеханов, что «торжество восточных порядков обусловило… распространение восточных нравов» (там же), а просто в смене народа.
Костомаров исчерпывающе ответил тем, кто сомневается в открытии Дмитриевой. В Новгороде и его окрестностях, «волости», просто физически некому было хранить былины. Добавлю, что после чудовищного разгрома, не побоюсь этого слова — геноцида, описанного им, по Новгородчине прошелся еще мор, а лет сто спустя — опричнина. С другой стороны, «поволжские очаги былинной традиции» возникали именно там, куда московиты выселяли новгородцев. Да и называть места хождения былин в Поволжье «очагами» значит просто вводить читателя в заблуждение — поневоле представляется что-то, сопоставимое с Русским Севером, не затронутым нашествием московской азиатчины. На самом деле ни о каком сопоставлении речь идти не может — ни о количественном (разница в числе записей — не в один порядок), ни о качественном (в Поволжье исполняли полузабытые, искаженные, подчас без начала и конца остатки былин, а то и попросту пересказывали их, как могли). Если уж пользоваться тем же смысловым рядом, то в Поволжье в отличие от Севера не очаги, а скорее искры.
Наконец, и упоминания о Поповиче и Буслае в московской Никоновской летописи, «Элие Моровлине» у посетившего Литву Лясотты и Ильи Муравленина с Соловьем Будимировичем у литвина Филона Кмиты — все они появляются в XVI веке. После разгрома Новгорода, когда одних угоняли в Московские земли под конвоем (картины, словно списанные с времен раскулачивания и большевистского террора), а другие бежали в Литву.
Б. А. Рыбаков, охотно принявший открытие Дмитриевой, объяснял сохранение былин в новгородской среде летописным рассказом о гарнизонах из словен новгородских, вятичей, кривичей и чуди, посаженных в острожках по печенежской границе Руси на реках Днепровского Левобережья — Суле, Остре, Стугне и Десне. Эти крепости Борис Александрович отождествлял с былинной богатырской заставой. Но при том ученый не объяснил, во-первых, отчего былин нет или почти нет в землях вятичей, и в особенности кривичей и чуди. Во-вторых, нигде не сказано, что эти гарнизоны, помимо прочего, наверняка очень поредевшие в «беспрестанной» рати с печенегами, вернулись на родину — через всю Восточную Европу! И, наконец, в-третьих, версия Рыбакова никак не объясняет полного отсутствия былин в тех самых краях, где и разворачивались воспетые-де в них бои с печенегами и половцами. А ведь никак нельзя сказать, что у украинского фольклора короткая память — тут и песни о Перуне и Даждьбоге, и колядка о князе, ходившем походом на Царьград и не желавшем принимать в откуп золото (память о Святославе?), и предания о гибели Игоря Рюриковича в Древлянской земле, и о кровавом крещении Руси.
Много меньше внимания обратило на себя другое открытие Дмитриевой. В местах основного распространения былин она обнаружила сохранившееся до ХХ века деление на «высокие» и «низкие», «старшие» и «младшие» роды. Это деление, невольно заставляющее вспомнить «старую чадь» и «меньшую чадь» русских летописей, походило на сосуществование патрицианских и плебейских семей Древнего Рима. Старшими считались роды, первыми пришедшие в край. Невесты из этих родов считались самыми желанными, и происхождение могло легко перевесить и внешность невесты, и размеры приданого. Когда же девушки исполняли «круги» — обряд обхода села в престольный праздник посолонь, по часовой стрелке, с особыми, только в этот день исполняющимися песнями, — то первые места в веренице были закреплены за девушками из «старших родов». Разница в родительском состоянии что-то определяла лишь среди девушек из «младших» семей.
Так вот эта-то «родовая знать» и была в основном хранительницей былин. Вкупе с исследованиями Р. С. Липец и М. Г. Рабиновича открытая Дмитриевой связь между высоким происхождением и исполнением былин окончательно переводит аристократическое происхождение былин из разряда теорий в разряд научных фактов. Даже на Севере, даже в ХХ веке былины оставались достоянием знати. Исследовательница делает интересное предположение о связи «старших родов» с осевшей на землю «городской гридью» — Новгородской дружиной.
Еще одним выдающимся исследователем русских былин советского времени был Вадим Кожинов. Его серия статей «История Руси и русского слова», вышедшая в журнале «Наш современник», а затем несколько раз переизданная отдельной книгой, как бы подводит итог всему советскому периоду былиноведения. К сожалению, меткие наблюдения и верные мысли в этом труде переплелись с предрассудками автора, православного государственника-евразийца, — в причудливый узел. Открытие Дмитриевой он принял и даже углубил его, связав былины с первой, еще не Новгородской, а Ладожской колонизацией Русского Севера. Однако и это наблюдение сводится автором-государственником к очередной попытке доказать-таки «общегосударственное» значение былин. Сам Кожинов объясняет «сохранение» на Севере «общерусского» эпоса тем, что на «спокойном» Севере, вдали от бурной политической жизни XII–XVII веков память о прошлом не заслонялась-де новыми яркими впечатлениями. Создается впечатление, что книгу Дмитриевой Кожинов прочел плохо. Такое объяснение что-то давало бы в географическом плане, но ничего не объясняет в вопросе связи былин именно с новгородскими выходцами. В свое время, когда Всеволод Миллер обнаружил ограниченность былин Русским Севером, славянофил Гильфердинг попытался объяснить «сохранение» в этих краях былин некоей «глушью» — и Кожинов, по сути, повторяет его доводы. Но ведь Дмитриева дала ответ на доводы Гильфердинга. С одной стороны, отмечала исследовательница, жизнь Русского Севера вовсе не была такой уж глухой и бедной впечатлениями. Отсюда уходили бойцы на лед Чудского озера, под стяги Андрея и Александра Ярославичей. Здесь гуляли мародеры-наемники Делагарди в Смутное время Московского государства. Здесь гремели страшные бури Раскола. С другой стороны, места, и впрямь не затронутые ни политическими бурями, ни западной культурой — вроде Полесья, в которое еще в середине ХХ века этнографы ездили за прадревней, еще индоевропейской архаикой, — эпоса отчего-то «не сохранили».
Да, наконец, можно ли считать тихой, глухой и спокойной, бедной новыми впечатлениями жизнь российского казачества? Ермак и Разин, оживленное участие в Смуте и Азовское сидение, тот же Раскол, Кондратий Булавин и свирепое петровское «расказачивание», беспрестанные войны с кочевниками и набеги «за зипунами» в Закавказье и в Персию, участие в походах Суворова и Кутузова отчего-то не помешали казакам помнить былины.
А вот указание Кожинова на отношение сказителей к былине как к «божественному дару» и исполнение былин только в «святые дни» очень ценно. Как и сообщение о почти религиозной убежденности сказителей, что «проклят будет тот, кто позволит себе прибавить или убавить что-либо в содержании старин». Вспомним, что ведущая роль в обрядах «святых дней» принадлежала «старшим родам».
Кожинов приходит к выводу, что X–XI века были не началом былинного эпоса, а завершающим этапом его складывания. И если с его утверждением, что борьба с иудейским Хазарским каганатом была изначально основным содержанием былин, можно спорить, то отпечаток, наложенный на былины этой борьбою, несомненен. Чего стоит один образ чудовищного «богатыря Жидовина», сладить с которым под силу лишь Илье Муромцу. А вот о печальной недооценке дохристианского элемента в былинах — как и вообще в жизни средневековой Руси — остается лишь пожалеть. У Кожинова начало XI века — не время «борьбы за утверждение христианства», а «время очевидного расцвета христианства на Руси». Не говоря уже об окраинах, об упоминавшемся нами Муроме, лишь в XII веке обращенном в христианство равноапостольным князем Константином, о Галицкой земле, где до монгольских времен действовали огромные капища, о земле вятичей, где до тех же времен насыпали курганы над погребальными кострищами, — но во втором по величине и значению городе Руси, Господине Великом Новгороде, в конце того же XI века явился волхв, призывая идти против епископа и смущая народ чудесами — «и вси ему яша веру». Только пришлый, черниговский князь из полуполовцев Ольговичей со своей степной дружиной пошел под поднятый епископом крест, «а людии вси идоша за волхва». И если бы не коварство надышавшегося степнячьим духом князя, зарубившего на переговорах волхва, Новгород вполне мог повторить судьбу того же Мурома.
Тут поневоле согласишься со словами великого русского ученого и патриота Игоря Яковлевича Фроянова: «Если поставить вопрос, что в большей степени определяло мировоззрение древнерусского общества — язычество или христианство, то можно, не боясь преувеличений, сказать: язычество». Возможно ли всерьез обсуждать «историю Руси и русского слова», упуская из виду определяющее мировоззрение домонгольской эпохи?
Напоследок отметим случаи обращения к былинам и другого, скончавшегося недавно, русского ученого и патриота, Аполлона Григорьевича Кузьмина. Он впервые после А. Н. Веселовского опубликовал «русские» отрывки «Тидрек-саги». В своих статьях он указывал на былинные сообщения о пребывании Ильи Муромца в Тальянской земле и предложил толкование первоначального варианта прозвища богатыря — Муравленин, Моровлин, Муровец — как Морав, житель Моравии. Однако эти ценные наблюдения развития не получили, а перекличка между былинами и сагой традиционно объяснялась «влиянием русского эпоса времен Владимира Святого».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.