Юрий Герман ЛЕД И ПЛАМЕНЬ

Юрий Герман

ЛЕД И ПЛАМЕНЬ

Я никогда не видел Феликса Эдмундовича Дзержинского, но много лет назад, по рекомендации Максима Горького, разговаривал с людьми, которые работали с Дзержинским на разных этапах его удивительной деятельности. Это были и чекисты, и инженеры, и работники железнодорожного транспорта, и хозяйственники.

Люди разных биографий и разного уровня образования, они все сходились в одном — и это можно было сформулировать, пожалуй, так: «Да, мне редкостно повезло, я знал Дзержинского, видел его, слышал его. Но как об этом рассказать?»

А как мне пересказать все то, что я слышал более тридцати лет назад? Как собрать воедино воспоминания разных людей об этом действительно необыкновенном человеке? Это очень трудно, это почти невозможно.

И вот передо мною книга Софьи Сигизмундовны Дзержинской «В годы великих боев». Верная подруга Феликса Эдмундовича, она сообщила о нем много такого, чего мы не знали и что еще более восхищает нас в этом грандиозном характере. Читая ее воспоминания, я захотел вновь вернуться к образу Феликса Дзержинского, который занимает в моей литературной биографии важное место.

Он был очень красив. У него были мягкие, темно-золотистые волосы и удивительные глаза — серо-зеленые, всегда внимательно вглядывающиеся в собеседника, доброжелательные и веселые. Никто никогда не замечал в его взгляде выражения безразличия. Иногда в глазах Дзержинского вспыхивали гневные огни. Большей частью происходило это тогда, когда сталкивался он с равнодушием, которое очень точно окрестил «душевным бюрократизмом».

Про него говорили: «Лед и пламень». Когда он спорил и даже сердился в среде своих, в той среде, где был до конца откровенен, — это был пламень. Но когда он имел дело с врагами Советского государства — это был лед. Здесь он был спокоен, иногда чуть-чуть ироничен, изысканно вежлив. Даже на допросах в ЧК его никогда не покидало абсолютно ледяное спокойствие.

После разговора с одним из крупных заговорщиков, в конце двадцатых годов, Феликс Эдмундович сказал своему помощнику Беленькому:

— В нем смешно то, что он не понимает, как он смешон — исторически. С пафосом нужно обращаться осторожно, а этот не понимает…

Дзержинский был красив и в детстве, и в юности, и до конца своей жизни. Одиннадцать лет ссылки, тюрем и каторги пощадили Дзержинского, он остался красивым.

Скульптор Шеридан, приезжавшая из Англии в Россию, написала в своих воспоминаниях, что никогда ей не доводилось лепить более прекрасную голову, чем голова Дзержинского.

«А руки его — это руки великого пианиста или гениального мыслителя. Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о г-не Дзержинском».

Но прежде всего он был поразительно красив нравственной стороной своей личности.

27 мая 1918 года Дзержинский писал жене:

«Я нахожусь в самом огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время — это одно непрерывное действие».

Эти слова могут быть отнесены ко всей сознательной жизни Дзержинского.

Нельзя с точностью определить, когда именно Дзержинский начал жизнь солдата революции. Еще мальчиком он невыносимо страдал от всяких проявлений тирании, шовинизма, душевного хамства, унижения человеческой личности, социального и национального неравенства — всего того, что было сутью царской России.

И страдал не созерцательно, а действовал — активно, пламенно, не считаясь ни с какими, могущими воспоследовать, печальными для него результатами.

Еще в гимназические годы Дзержинский стал революционером-профессионалом. И он совершенно сознательно выбирал для себя самое трудное, самое опасное.

…Провал варшавской межрайонной партийной конференции в Дембах Вельских. Полиция окружает участников конференции. И все слышат спокойный голос Дзержинского: «Товарищи! Быстро давайте сюда все нелегальное, что есть у вас. Мне в случае ареста терять нечего».

Во время расстрела демонстрации в Варшаве, когда граф Пшездецкий сорванным голосом командовал: «Огонь, еще огонь! По мятежникам огонь!» — нелегал Дзержинский спасал на месте расстрела раненых, скрывая их от солдат и полицейских в подъездах и дворах домов, помог поместить в больницы наиболее тяжко пострадавших.

Освобожденный под залог из тюрьмы, Феликс Эдмундович уже на другой день пришел в комнату свиданий этой же самой тюрьмы, долго разговаривал через решетку со своими товарищами по заключению, с их женами, матерями, детьми.

Всегда, всю жизнь он находился в «огне борьбы». Сосланный осенью 1909 года на вечное поселение в Сибирь и лишенный всех прав состояния, Дзержинский через неделю бежит из села Тасеевки Канского уезда Енисейской губернии. Ему 27 лет, он уже пять раз побывал в тюрьме и на каторге, здоровье его до крайности подорвано. Подчинившись требованиям товарищей, он перебирается на Капри, где и происходит его знакомство с Максимом Горьким.

Горький пишет: «Впервые я его видел в 1909–1910 годах, и уже тогда, сразу же, он вызвал у меня незабываемое впечатление душевной чистоты и твердости».

Дзержинский и на Капри не знает отдыха. Здесь начинается его становление как будущего руководителя ВЧК. 4 февраля 1910 г., исследуя материал о провокации в подпольных организациях, Феликс Эдмундович пишет: «Ясно вижу, что в теперешних условиях подполья, до тех пор пока не удастся все же обнаружить, изолировать провокаторов, надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела…»

Дзержинский отдыхать не умел. Не умел он и лечиться. Эмиграция была для него мучительной в буквальном смысле этого слова. Не выносивший патетики, он писал:

«Я не могу наладить связь… вижу, что другого выхода нет, — придется самому ехать туда, иначе постоянная, непрерывная мука. Мы совершенно оторваны. Я так работать не могу — лучше даже провал…»

И он возвращается, несмотря на опасность провала, в самый огонь борьбы. Руководит комиссией, которая ведет следствие по делу лиц, подозреваемых в провокациях. И охранка знает об этой его деятельности. Дзержинский в подполье, Дзержинский, бежавший с царской каторги, страшен царской охранке.

Опытнейший конспиратор, он заботится о безопасности своих товарищей-подпольщиков. Придирчиво следит, чтобы в случае расконспирирования какого-либо партийного работника тот как можно скорее изменил свою внешность, завел новые документы.

Вспоминая впоследствии эту сторону деятельности Феликса Эдмундовича, один из его друзей с улыбкой сказал:

— Ему хватало времени еще и на то, чтобы быть нашей охраной труда в те нелегкие годы…

Разумеется, Феликс Эдмундович занимался в те годы не только «охраной труда». Он сочетал в себе подлинное бесстрашие с умением вести самое кропотливое, самое неблагодарное дело. Вот он взялся ревизовать партийную кассу. Не зная бухгалтерских тонкостей, он много бессонных ночей провел за подсчетами, установил точную картину финансового положения партийной организации и со свойственной ему пунктуальностью взыскал долги. Работал он в крошечной кухне, даже подушки у него не было. Раз в сутки варил себе кашу на примусе, ежеминутно ожидая налета полиции.

Ему поручили привести в порядок конспиративный партийный архив. И он выполнил это не очень легкое поручение с таким же блеском, с каким провел до этого бухгалтерскую ревизию.

У него был свой уникальный метод составления шифрованных писем. По ночам он шифровал своим бисерным почерком сотни писем. Ни одно из этих писем охранке не удалось прочесть.

Конспиратор он был безупречный, скрупулезный, Никто, даже самый близкий, самый достойный доверия друг, не мог узнать больше того, что непосредственно его касалось.

Дзержинский был абсолютно непримирим к тем, кто нарушал правила конспирации. Необыкновенно добрый, он не прощал даже малейшей ошибки, которая могла нарушить конспирацию и, следовательно, навредить партии.

Больше всего на свете этот совсем еще молодой человек любил детей. Где бы он ни жил, где бы ни скрывался, он всегда собирал вокруг себя ребят.

Софья Сигизмундовна вспоминает, как Дзержинский писал однажды за столом, держа на коленях малыша, что-то сосредоточенно рисующего, а другой малыш, вскарабкавшись сзади на стул и обняв Дзержинского за шею, внимательно следил за тем, как он пишет. Вся комната, набитая детьми, гудела, здесь, оказывается, была железнодорожная станция. Дзержинский с утра собрал детей, понастроил поездов из спичечных коробок, а потом уже занялся своим делом.

Дзержинский умел любить чужих детей. Этот человек, начисто лишенный сентиментальности, писал еще в 1902 году своей сестре Альдоне: «Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого. Я никогда не сумел бы так полюбить женщину, как их люблю. И я думаю, что собственных я не мог бы любить больше, чем несобственных. В особенно тяжелые минуты я мечтаю о том, что я взял какого-либо ребенка, подкидыша, и ношусь с ним, и нам хорошо…»

Из другого письма:

«Я встречал в жизни детей, маленьких, слабеньких детей, с глазами, речью людей старых, — о, это ужасно! Нужда, отсутствие семейной теплоты, отсутствие матери, воспитание на улице, в пивной превращает этих детей в мучеников, ибо несут они в своем молодом маленьком тельце яд жизни — испорченность. Это ужасно!»

Можно представить, каким невыносимым горем было для Дзержинского то, что, находясь либо в эмиграции, либо на каторге, долгие годы он был разлучен со своим сыном Яцеком. И ни одной жалобы за все это время. Ни слова о своих чувствах к сыну. А ведь было и такое, когда тюремщики, чтобы сломить Дзержинского, отобрали у него фотографию сына.

…Жена родила в тюрьме недоношенного ребенка. Мальчик был больной и слабый. Врача почти невозможно допроситься. Уголовницы глумятся над «леворюционеркой». Дзержинский мечется. Нет денег, не на что послать жене передачу. Он не может нигде показаться, охранка на ногах, слежка идет круглые сутки. Это своего рода засада — Дзержинский должен непременно попасться. Такой человек, как Дзержинский, рассуждали в охранке, непременно появится, не сможет не появиться.

Да, Дзержинский любил детей. Он любил своего сына, он любил свою жену, но он не мог поддаться соблазну — даже этому, самому сильному, самому мучительному из соблазнов. И Дзержинский не появился.

Где он — знали только Софья Сигизмундовна и те люди в партии, кому надлежало знать. Дзержинский продолжал работать. Можно представить себе, каково было его душевное состояние.

Царский суд отыгрался на Софье Сигизмундовне, На судебном заседании она была с ребенком, ей некому было отдать сына. Больной Яцек плакал, кричал. Председательствующий непрестанно звонил в колокольчик. Никакие доводы адвоката не помогли. Приговор даже по тем временам был нечеловечески жестоким: кормящую мать отправили этапом в Сибирь. На пожизненное поселение…

Дзержинский был не только борцом с самодержавием, не только одним из вождей партии, но самым опасным, самым умным и храбрым врагом царской полиции. И потому охранка была так изощренно жестока с ним, потому делала решительно все, чтобы уничтожить Дзержинского. Его неизменно присуждали к каторге, ему создавали небывало суровый тюремный режим. Его пытались уничтожить и нравственно, раздавить, заставить капитулировать.

Тюрьмы, побеги, каторга, Орловский каторжный централ, разъедающие язвы на ногах от кандалов. И письмо еще незнакомому сыну: «Папа не может сам приехать к дорогому Яцеку и поцеловать любимого сыночка и рассказать сказки, которые Яцек так любит…»

Дзержинский в тюрьме… Этот документ — воспоминание одного из товарищей Дзержинского:

«Мы увидели страшно грязную камеру. Грязь залепила окно, свисала со стен, а с пола ее можно было лопатами сгребать. Начались рассуждения о том, что нужно вызвать начальника, что так оставлять нельзя и т. д., как это обычно бывает в тюремных разговорах.

Только Дзержинский не рассуждал о том, что делать: для него вопрос был ясен и предрешен. Прежде всего он снял сапоги, засучил брюки до колен, пошел за водой, принес щетку, через несколько часов в камере все — пол, стены, окно — было чисто вымыто. Дзержинский работал с таким самозабвением, как будто уборка эта была важнейшим партийным делом. Помню, что всех нас удивила не только его энергия, но и простота, с которой он работал за себя и за других».

В следственной тюрьме Павиак, вспоминает этот товарищ, Дзержинский организовал школу, разделенную на несколько групп. Преподавали там все, начиная с азбуки и кончая марксистской теорией, в зависимости от подготовки каждого заключенного. Этой школой он был занят по пять-шесть часов в день, следил, чтобы ученики и лекторы собирались в определенное время и в определенном месте, чтобы учеба проводилась регулярно. Самого себя он называл школьным инспектором.

Это была очень сложная работа. Школа держалась только благодаря авторитету Дзержинского, его организаторским способностям и энергии.

Интересная подробность: никто из товарищей по заключению никогда не видел Феликса Эдмундовича в дурном настроении или подавленным. Он выдумывал всякие затеи, которые могли развеселить заключенных. Ни на минуту не оставляло его чувство ответственности за своих товарищей. У него был особый нюх на «подсадных уток» — завербованных охранкой подонков, которые осуществляли свою подлейшую работу в камерах. Феликс Эдмундович, попавший первый раз в тюрьму из-за провокатора, никогда впоследствии не ошибался насчет «подсадных».

Однако же не следует думать, что в заключении Дзержинскому было хоть в какой-то мере легче, чем его товарищам. Наоборот, ему было тяжелее. Известно, что он никогда не разговаривал с теми, кого именовал царскими палачами. На допросах он просто не отвечал на их вопросы. В заключении для необходимых переговоров с тюремщиками, как правило, находились люди, которые умели разговаривать с ними в элементарно корректной форме. Они всегда служили как бы переводчиками, когда Дзержинский выставлял какие-либо категорические требования.

В Седлецкой тюрьме Феликс Эдмундович сидел вместе с умирающим от чахотки Антоном Россолом. Получивший в заключении сто розог, чудовищно униженный этим варварским наказанием, погибающий Россол, который уже не поднимался с постели, был одержим неосуществимой мечтой: увидеть небо. Огромными усилиями воли Дзержинскому удалось убедить своего друга в том, что никакой чахотки у него нет, что его избили, и он от этого ослабел. Кровотечение из горла, доказывал Дзержинский, тоже результат побоев.

Однажды после бессонной ночи, когда Россол в полубреду непрестанно повторял, что непременно выйдет на прогулку и увидит небо, Дзержинский обещал Антону выполнить его желание. И выполнил! За все время существования тюрем такого случая не бывало: Дзержинский, взвалив Россола себе на спину, велев ему крепко держаться за шею, встал вместе с ним в строй перед прогулкой. На сиплый вопль смотрителя Захаркина, потрясенного неслыханной дерзостью, заключенные ответили так, что тюремное начальство в конце концов отступило.

В течение целого лета Дзержинский ежедневно выносил Россола на прогулку. Останавливаться во время прогулки было запрещено. Сорок минут Феликс Эдмундович носил Антона на спине.

К осени сердце у Дзержинского было испорчено вконец. Передают, что кто-то в ту пору сказал так:

«Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что сделал для Россола, то и тогда люди должны бы поставить ему памятник».

В тюрьме Дзержинскому подвернулась книга по истории живописи. Она его увлекла, и он стал выписывать из тюремной библиотеки одну за другой монографии, посвященные живописи и скульптуре. Со страстным, нетерпеливым, счастливым чувством погружался он в мир искусства, с которым до того, скитаясь по тюрьмам, не имел времени познакомиться.

На воле он однажды провел день в знаменитой Дрезденской галерее. С этого вечера он никогда более не говорил о потрясающем все его существо искусстве живописи. Он отрубил от себя то, что влекло его с неодолимой силой. Он не умел делить себя. Не мог себе этого позволить. Когда позднее друзья говорили при нем о великих живописцах, Феликс Эдмундович в такие разговоры не вмешивался, только тень печали ложилась на его лицо.

А одному товарищу, который уже после революции припомнил, как Дзержинский по многу часов читал книги об искусстве, Феликс Эдмундович ответил скороговоркой:

— Да, да… Но только тысячи беспризорных детей умирают от голода и сыпного тифа…

Луначарскому он сказал в те дни:

— Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное сил ВЧК, на борьбу с детской беспризорностью… Я пришел к этому выводу… исходя из двух соображений. Во-первых, это же ужасное бедствие. Ведь когда смотришь на детей, так не можешь не думать — всё для них. Плоды революции — не нам, а им. А между тем сколько их искалечено борьбой и нуждой! Тут надо прямо-таки броситься на помощь, как если бы мы видели утопающих детей… Я хотел бы стать сам во главе этой комиссии. Я хочу реально включить в работу и аппарат ВЧК. Я думаю, что наш аппарат один из наиболее четко работающих. Его разветвления есть повсюду. С ним считаются, его побаиваются. А между тем даже в таком деле, как спасение и снабжение детей, встречаются и халатность и даже хищничество… Я думаю: отчего не использовать наш боевой аппарат для борьбы с такой бедой, как беспризорность? Тут нужны большая четкость, быстрота и энергия. Нужен контроль, нужно постоянно побуждать, тормошить. Думаю, мы всего этого достигнем.

Знаменитое письмо Дзержинского всем чрезвычайным комиссиям кончается удивительными словами:

«Забота о детях есть лучшее средство истребления контрреволюции».

В 1921 году Дзержинский находил время бывать в детских больницах и приютах. И бывал там, разумеется, не как почетный гость, которому показывают казовую сторону, а как Дзержинский.

Вот запись из его блокнота: «Вобла, рыба — гнилые. Сливочное масло — испорчено. Жалоб в центр не имеют права подавать».

Вот собственноручные строчки грозного председателя ВЧК:

«Нужно 120 тысяч кружек, нужно сшить 32 тысячи ватных пальто, нужен материал на 40 тысяч детских платьев и костюмов. Нет кожи для подошв к 10 тысячам пар обуви».

Картины, театры, музыка — это потом, позже. Когда можно будет вздохнуть. А сейчас «жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать наш дом, некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше».

Никогда о себе.

Всё — товарищам! Он не считал себя вправе потратить буквально ни копейки из партийного своего жалованья на то, что не являлось абсолютной жизненной необходимостью.

В эмиграции он не позволил себе ни разу купить билет в театр, а кафе, куда его однажды затащили товарищи и где подали по чашечке кофе и по пирожному, ввергло молодого Дзержинского в состояние величайшего смущения.

Таким он оставался до последних дней жизни.

Помощник Дзержинского Абрам Яковлевич Беленький, заметив, что нечеловеческая работа совершенно измучила председателя ВЧК, каким-то тайным путем достал для Дзержинского половину вареной курицы. Она пролежала на подоконнике в комнате Беленького, пока не протухла. Феликс Эдмундович продолжительное время был чрезвычайно сух со своим помощником. Блюдечко желтого сахара — мелясы, которое принесли Дзержинскому, он отдал уборщице ВЧК для ее ребенка, а сотрудник ВЧК Герсон, который с трудом достал этот сахар на Сухаревке, выслушал суровый выговор Феликса Эдмундовича.

Широко известна история о том, как московские чекисты обманули председателя ВЧК, накормив его жаренной на сале картошкой. В «чекистский заговор» был втянут и Максим Горький, который подтвердил Феликсу Эдмундовичу, что в столовой ВЧК действительно подают не суп из конины, как обычно, а картошку с салом.

В те годы, которые Дзержинский провел за тюремными замками и решетками, у него выработалась еще одна уникальная специальность. Многие из сидевших с ним в тюрьме вспоминают замечательные лекции Феликса Эдмундовича о том, как побеждать тюремщиков. Величайший мастер конспирации на воле, Дзержинский оставался таким же непревзойденным конспиратором и в заключении. Он обучал своих товарищей азбуке перестукивания, учил тайнописи, передавал методы пассивного и активного сопротивления; он даже до тонкостей разработал способы передачи записок из камеры в камеру.

Дзержинский обладал беспримерной силой убеждения. Его волей, его огромной собранностью, его нравственной силой только и можно объяснить небывалую в истории царских тюрем победу заключенных пересыльной тюрьмы при Александровском каторжном централе. Под командованием совсем еще молодого Феликса Эдмундовича заключенные выбросили из «пересылки» весь конвой во главе с офицером. Над пересыльной тюрьмой был поднят красный флаг с надписью «Свобода».

Дзержинский объявил, что «пересылка» отныне и до победы представляет собой республику на территории Российской империи.

Скандал вышел небывалый. На место происшествия прибыл сам вице-губернатор, который на глазах сотен людей, собравшихся у тюрьмы, признал, правда шепотом, свое поражение и уступил всем требованиям заключенных.

Дзержинский всегда и во всем был бесстрашен. Известно его удивительное поведение в логове восставших эсеров. Анархиствующий бандит Антонов-Камков, вернувшись в камеру после собеседования с председателем ВЧК, долго повторял одни и те же фразы:

— Вот он сидит, а вот я руку на пресс-папье положил… Пресс-папье тяжеленькое. Мне терять нечего. И хоть бы что. И руку видит, и пресс-папье видит, и улыбается. Это как же понять? Или он не совсем в курсе относительно моей автобиографии?

Нет, Дзержинский был в курсе «автобиографий» тех лиц, с которыми беседовал. Он просто был нравственно сильнее.

Одиннадцатилетняя школа заключения и каторжного режима не прошла даром для этого человека. Когда бывало очень трудно, он без всякой патетики пошучивал:

— Сталь закаляется в огне!

Софья Сигизмундовна рассказывает, что когда Дзержинский осенью 1909 года был сослан в Сибирь, то по пути в красноярскую тюрьму встретился с ссыльнопоселенцем М. Траценко, незаконно закованным в ножные кандалы. Из кухни Дзержинский унес под полой тюремного халата топор и пытался разрубить им кандальные кольца. Царские кандалы были крепки, кольцо гнулось, а разрубить металл оказалось невозможным. Но Дзержинский боролся с беззаконием тюремщиков до тех пор, пока они не сняли с Траценко кандалы.

В Тасеевке, на месте ссылки, Дзержинский узнал, что одному из ссыльных угрожает каторга или даже смертная казнь за то, что он, спасая свою жизнь, убил напавшего на него бандита. Феликс Эдмундович, решивший еще в Варшаве немедленно бежать из ссылки, запасся паспортом на чужое имя и деньгами на проезд, которые умело спрятал в одежду. Но нужно было помочь товарищу. И Дзержинский, не задумываясь, отдал ему свой паспорт и часть своих денег.

Уже после революции близкий товарищ Дзержинского Братман-Брадовский, работавший секретарем советского посольства в Германии, прислал председателю ВЧК шерстяной свитер. У Феликса Эдмундовича был старенький, заштопанный свитер. В тот же день Дзержинский отдал подарок одному из своих помощников, а сам продолжал ходить в выношенном, негреющем свитере.

До конца своих дней он сам чистил себе обувь и стелил постель, запрещая это делать другим.

— Я сам! — говорил он.

Узнав, что туркестанские товарищи назвали его именем Семиреченскую железную дорогу, Дзержинский послал телеграмму с возражением и написал в Совнарком записку, требуя отменить это решение.

Один ответственный работник железнодорожного транспорта, желая угодить Дзержинскому, который был тогда наркомом путей сообщения, перевел его сестру Ядвигу Эдмундовну на значительно лучше оплачиваемую работу, для выполнения которой у нее не было квалификации. Дзержинский возмутился и приказал не принимать его сестру на эту ответственную работу, а подхалима снял с занимаемой должности.

Л. А. Фотиева рассказывала: как-то на заседании Совнаркома при обсуждении вопроса, поставленного Феликсом Эдмундовичем, выяснилось, что нет необходимых материалов. Дзержинский вспылил и упрекнул Фотиеву в том, что материалы из ВЧК отправлены, а секретарь Совнаркома их затеряла. Убедившись затем, что материалы из ВЧК не были доставлены, Дзержинский попросил на заседании внеочередное слово и извинился перед Фотиевой.

На Украине, вспоминает Феликс Кон, был приговорен к расстрелу коммунист Сидоренко. Ему удалось бежать. Но он не стал скрываться, а явился в Москву к Дзержинскому с просьбой о пересмотре дела. Уверенный в своей невиновности, а главное, в том, что Дзержинский не допустит несправедливости, осужденный не побоялся прийти к председателю ВЧК.

«В период работы Феликса Эдмундовича в ВЧК был арестован эсер, — рассказывает Е. П. Пешкова. — Этого эсера Дзержинский хорошо знал по вятской ссылке как честного, прямого, искреннего человека, хотя и идущего по ложному пути.

Узнав об его аресте, Феликс Эдмундович через Беленького пригласил эсера к себе в кабинет. Но тот сказал:

— Если на допрос, то пойду, а если для разговора, то не пойду.

Когда эти слова были переданы Дзержинскому, он рассмеялся и велел допросить эсера, добавив, что, судя по ответу, он остался таким же, каким был, и поэтому, если он заявит, что не виновен в том, в чем его обвиняют, то надо ему верить. В результате допроса он был освобожден».

В это же время грозный председатель ВЧК писал своей сестре:

«…Я остался таким же, каким и был, хотя для многих нет имени страшнее моего. И сегодня, помимо идей, помимо стремления к справедливости, ничто не определяет моих действий».

Уже после эсеровского восстания в Москве, когда Дзержинского не убили лишь благодаря его невероятной личной отваге, был арестован один из членов ЦК правых эсеров. Жена арестованного через Е. П. Пешкову пожаловалась Дзержинскому на то, что в связи с арестом мужа ее лишили работы, а детей не принимают в школу. После разговора с Дзержинским, который сразу все уладил, жена арестованного, встретив Екатерину Павловну Пешкову, разрыдалась, а впоследствии называла Феликса Эдмундовича «нашим замечательным другом».

Кто, когда, где первым сказал про Дзержинского: «карающий меч революции»?

Старый друг и соратник Дзержинского написал после его смерти:

«И неудивительно, что именно этот бесстрашный и благороднейший рыцарь пролетарской революции, в котором никогда не было ни тени позы, у которого каждое слово, каждое движение, каждый жест выражал лишь правдивость и чистоту души, призван был стать во главе ВЧК, стать спасающим мечом революции и грозой буржуазии».

Спасающий меч — это одно, а карающий — совсем другое.

Имеем ли мы право так обеднять эту удивительную личность?

«Если бы я мог писать о том, чем живу, то писал бы не о тифе, не о капусте, не о вшах, а о нашей мечте, представляющей сегодня для нас отвлеченную идею, но являющуюся на деле нашим насущным хлебом».

Это написано в те дни, когда политические заключенные Орловской каторжной тюрьмы под предводительством Дзержинского объявили голодовку.

И это написано тогда же: «Когда я думаю о том, что теперь творится (шел 1916 год. — Ю.Г.), о повсеместном якобы крушении всяких надежд, я прихожу к твердому для себя убеждению, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это крушение. И поэтому я стараюсь не думать о сегодняшней бойне, о ее военных результатах, а смотрю дальше и вижу то, о чем сегодня никто не говорит».

Вот речь Дзержинского, произнесенная в полутемной, холодной, мозглой тюремной камере:

«Мы должны бороться и в тюрьме. Царизм в этой войне потеряет корону, рухнет кровавый царь. Победа будет за нами, с нами пролетариат всего мира, и мы тут, в тюремных казематах, объединимся с его революционной борьбой, не уступим в этой борьбе и начнем голодовку…»

Это была тяжелейшая, «сухая» голодовка: заключенные отказались и от воды.

Чтобы сломить волю политических, их бросили в карцер, отняли даже соломенные тюфяки. Каждый день в карцер приносили хлеб и кипяток, но хлеб выбрасывался в коридор, а вода выливалась. На четвертые сутки несколько заключенных умерло, но остальные продолжали голодовку. Чтобы лишить голодающих источника их нравственной силы, Дзержинского заперли в одиночку. Но именно по дороге в эту одиночку Дзержинскому удалось дать знать о голодовке политзаключенным всей тюрьмы, и в знак солидарности с теми, кто уже выбивался из сил, вспыхнула всеобщая голодовка. Губернскому прокурору пришлось явиться в тюрьму и принять требования голодающих.

В ту пору Дзержинский писал сыну Яцеку, чтобы он, когда вырастет, непременно был «ясным лучом — умел бы сам любить и быть любимым».

14 марта 1917 года Дзержинский встретил в Москве в Бутырках. В этот день революционные рабочие разбили ворота тюрьмы и, освободив в числе других политкаторжан Феликса Эдмундовича Дзержинского, вынесли его на руках на улицу.

Состояние здоровья Дзержинского было ужасающим. 1 июня 1917 года он принужден был уехать на месяц в Оренбургскую губернию, надеясь, что лечение кумысом принесет хоть какую-либо пользу. Софье Сигизмундовне, которая была в то время в Цюрихе, он написал (чтобы не слишком испугать ее при встрече), что увидит она не его самого, а лишь его тень. Софья Сигизмундовна переживала трудные дни. Связи ни с Петроградом, ни с Москвой почти не было. О том, чтобы выехать в Россию к мужу, не могло быть и речи: болел Яцек.

В июле 1918 года швейцарские газеты сообщили об убийстве левыми эсерами германского посла Мирбаха. Еще газеты писали, что эсеры арестовали Дзержинского, который после убийства Мирбаха отправился в логово врага, чтобы самому арестовать убийц.

Какова же была радость Софьи Сигизмундовны, когда в Цюрихе поздним вечером она услышала под окном такты из «Фауста» Гуно! Это был старый условный сигнал, которым Дзержинский давал знать о себе.

Несколько дней отдыха…

Председатель ВЧК приехал в Швейцарию инкогнито — под именем Феликса Даманского. Здесь он впервые увидел сына. А Яцек отца не знал. Феликс Эдмундович на фотографии, которая всегда стояла на столе у матери, был с бородкой, с усами. Сейчас перед Яцеком стоял гладко выбритый человек…

И еще один человек не узнал Дзержинского. На пристани в Лугано он лицом к лицу столкнулся со шпионом-дипломатом, организатором контрреволюционных заговоров против Советской власти Брюсом Локкартом. Они встречались в Москве — Феликс Эдмундович лично руководил следствием. Локкарта, как дипломата, выслали тогда за пределы Советского государства…

И вдруг встреча в Лугано. Локкарт прошел мимо, равнодушно скользнув взглядом по незнакомому лицу встречного мужчины. Феликс Эдмундович рассказал жене об этой «приятной» встрече много позже. И вспомнил, кстати, начало своих упражнений в конспирации. Еще гимназистом влюбился он в одну гимназистку. Они обменивались записками. Письмоносцем служил, совершенно не подозревая об этом, ксендз, который преподавал закон божий в обеих гимназиях, — Дзержинский засовывал записки в калоши ксендза…

Поражают своей мягкостью первые защитительные меры Военно-революционного комитета. В ноябре 1917 года контрреволюционная организация «Русское собрание», возглавляемая Пуришкевичем, была разгромлена, а сам Пуришкевич приговорен к четырем годам лишения свободы с освобождением условно через год. По приказу ВРК под честное слово из Петропавловской крепости были освобождены министры-социалисты Временного правительства.

Чиновникам-саботажникам платили жалованье за три месяца вперед, хотя они ничего не делали. К марту 1918 года удалось саботаж ликвидировать. Но погромы винных складов, наркомания, пьянство, хулиганство, бандитизм, хищения музейных и дворцовых ценностей, спекуляции продолжали усиливаться.

20 декабря 1917 года была создана ВЧК, в которой кроме Феликса Эдмундовича работали Орджоникидзе, Ксенофонтов, Петерс, Лацис, Менжинский, Кедров, Уншлихт, Уралов, Мессинг, Манцев и другие.

Первый смертный приговор был вынесен контрреволюционеру, авантюристу и бандиту князю Эболи, выдававшему себя за работника ВЧК. Обзаведясь подложными бланками и печатями, князь-бандит производил обыски и присваивал себе огромные ценности. Цель была двойная: дискредитировать ВЧК в глазах населения и заодно обогатиться.

Началась битва за революцию. И невозможно перечислить заслуги Феликса Эдмундовича в этой грандиозной битве. Трудно назвать деятельность Дзержинского работой. Все то, что он делал, было его жизнью. Л. А. Фотиева вспоминает, что, вырвавшись из левоэсеровского плена и придя в Кремль, Дзержинский встретил Свердлова. Потрясенный вероломством заговорщиков, Дзержинский вдруг спросил у Якова Михайловича:

— Почему они меня не расстреляли? — И добавил: — Жалко, что не расстреляли, это было бы полезно для революции.

«Этими словами, — пишет Софья Сигизмундовна, — я полагаю, Феликс хотел сказать, что гибель его от рук левых эсеров была бы для германского правительства доказательством того, что убийство Мирбаха не было делом Советской власти, а делом ее врагов и это могло бы предотвратить войну с Германией, которую хотели спровоцировать левые эсеры».

Свердлов обнял Дзержинского за плечи и с нежностью сказал ему:

— Нет, дорогой Феликс, хорошо, очень хорошо, что они тебя не расстреляли. Ты еще немало поработаешь на пользу революции.

На V съезде Советов, докладывая о левоэсеровском мятеже, Дзержинский, ненавидевший всякую позу и тем более никогда не распространявшийся о себе и о своей деятельности, назвал мятеж «петушиным восстанием».

Глава ВЧК в самые тяжкие дни борьбы с контрреволюцией сказал жене:

— Когда все это кончится, мне бы очень хотелось, чтобы Центральный Комитет поручил мне работу в Народном комиссариате просвещения.

15 января 1920 года, еще до окончания сражений гражданской войны, было напечатано постановление ВЧК за подписью Дзержинского об отмене смертной казни по приговорам ВЧК и ее местных органов.

— Когда один из работников ВЧК ударил арестованного контрреволюционера, Дзержинский приказал судить этого работника и лично выступил против него обвинителем, — вспоминает бывшая сотрудница ВЧК М. М. Брослова.

Выступая в Большом театре на собрании, посвященном пятилетию ВЧК — ОПТУ, Феликс Эдмундович Дзержинский, обращаясь к чекистам, сказал:

— Кто из вас очерствел, чье сердце уже не может чутко и внимательно относиться к терпящим бедствие, те уходите из этого учреждения. Тут больше чем где бы то ни было надо иметь доброе и чуткое к страданиям других сердце.

14 апреля 1921 года Президиум ВЦИК по предложению Владимира Ильича Ленина назначил Дзержинского народным комиссаром путей сообщения с оставлением его на посту руководителя ВЧК.

И этот седой, очень усталый человек начал учиться. Он читал и выяснял неясные для себя вопросы, беседуя с крупнейшими специалистами-транспортниками. Ночью его можно было видеть и на железнодорожной станции, и в депо, и в мастерской. Он разговаривал с машинистами, со стрелочниками, стоял в очереди у железнодорожных касс, проверяя порядок продажи билетов, выявлял злоупотребления. Удивительно умея выслушивать людей, не отмахиваясь от неприятного и трудного, он в короткий срок объединил вокруг себя крупнейших специалистов.

О. О. Дрейзер нашел поразительно точные слова для определения стиля работы Дзержинского на совершенно новом и ответственном посту:

«Умный и твердый начальник, он вернул нам веру в наши силы и любовь к родному делу».

Голод в Поволжье был чрезвычайно трудным экзаменом для едва поднимающегося из руин транспорта.

В эти дни Феликс Эдмундович написал жене из Омска почти трагические строчки:

«Я должен с отчаянной энергией работать здесь, чтобы наладить дело, за которое я был и остаюсь ответственным. Адский, сизифов труд. Я должен сосредоточить всю свою силу воли, чтобы не отступить, чтобы устоять и не обмануть ожидания Республики. Сибирский хлеб и семена для весеннего сева — это наше спасенье.

Сегодня Герсон в большой тайне от меня, по поручению Ленина, спрашивал Беленького о состоянии моего здоровья, смогу ли я еще оставаться здесь, в Сибири, без ущерба для моего здоровья. Несомненно, что моя работа здесь не благоприятствует здоровью. В зеркало вижу злое, нахмуренное, постаревшее лицо с опухшими глазами. Но если бы меня отозвали раньше, чем я сам мог бы сказать себе, что моя миссия в значительной степени выполнена, — я думаю, что мое здоровье ухудшилось бы. Меня должны отозвать лишь в том случае, если оценивают мое пребывание здесь как отрицательное или бесполезное, если хотят меня осудить как наркомпути, который является ответственным за то, что не знал, в каком состоянии находится его хозяйство.

И если удастся в результате адской работы наладить дело, вывезти все продовольствие, то я буду рад, так как и я и Республика воспользуемся уроком, и мы упростим наши аппараты, устраним централизацию, которая убивает живое дело, устраним излишний и вредный аппарат комиссаров на транспорте и обратим больше внимания на места, на культурную работу, перебросим своих работников из московских кабинетов на живую работу».

Еще одна черта в характере Феликса Эдмундовича — полное отсутствие самодовольства. Не показная скромность, а искреннее чувство неудовлетворенности самим собой. Весьма характерны в этом смысле такие строчки: «Я вижу, что для того чтобы быть комиссаром путей сообщения, недостаточно хороших намерений. Лишь сейчас, зимой, я ясно понимаю, что летом нужно было готовиться к зиме. А летом я был еще желторотым, а мои помощники не умели предвидеть». Это пишет о себе народный комиссар путей сообщения и председатель ВЧК, пишет на пороге осуществления грандиозной и небывалой по тем временам реформы — перехода транспорта на хозрасчет.

Владимир Ильич в затруднительных случаях говорил:

— Ну, надо, значит, поручить Дзержинскому — он сделает.

И не было дела, которое Дзержинский бы не выполнил с тем характерным для него блеском, с той энергией, умной стремительностью и талантливостью, которыми любовались все его друзья.

За несколько часов до смерти на Пленуме Центрального Комитета партии Дзержинский сказал: «Вы знаете отлично, моя сила заключается в чем? Я не щажу себя никогда. И поэтому вы здесь все меня любите, потому что вы мне верите. Я никогда не кривлю своей душой…»

Он действительно не щадил себя никогда, и ему, разумеется, верили. Ф. Г. Матросов, создатель знаменитого тормоза, воплотил в жизнь свое изобретение благодаря Дзержинскому, равно как и создатели тепловоза профессора Шелест и Гаккель. В эти же дни Дзержинский занимался организацией школ для детей железнодорожников, устанавливал пустяковые, буквально копеечные, надбавки на железнодорожные билеты, с тем чтобы дети железнодорожников безотлагательно получили сносные условия для учения.

В траурные дни, последовавшие за кончиной Ленина, партия поставила Дзержинского на труднейший пост Председателя Высшего Совета Народного Хозяйства. В то же время Дзержинский продолжал возглавлять коллегию ОГПУ. Это было чрезвычайно тяжелое время. Многие фабрики и заводы стояли, на других оборудование было крайне изношено и требовало либо замены новым, либо капитального ремонта. Многие квалифицированные рабочие погибли на фронтах. На их место пришли из деревень десятки тысяч новичков, не привыкших ни к машинам, ни к дисциплине. Не хватало сырья, не хватало топлива. Только начала осуществляться ленинская денежная реформа.

Вспоминая ту пору, Софья Сигизмундовна пишет:

«Опять Феликсу нужно было заново учиться. Накануне ухода в ВСНХ, прощаясь с товарищами по трехлетней работе на транспорте, Дзержинский сказал, что для руководства ВСНХ он так же не подготовлен, как это было тогда, когда его назначили народным комиссаром путей сообщения…»

И он снова начал учиться. Через двенадцать дней после назначения, выступая перед работниками государственной промышленности и торговли, Дзержинский сказал: «Я сейчас должен учиться делу и должен учиться этому у вас».

Через месяц он написал начальнику «Грознефти»: «Пока я должен учиться — поэтому у меня просьба к вам, помнить об этом и помочь мне в этом. Смотреть глазами своего аппарата — это гибель для руководителя».

Прошло совсем немного времени, и Дзержинский— в полном курсе всей сложнейшей деятельности ВСНХ.

Началась организация новой системы работы. Началось дело.

— Доклады, доклады, отчеты, отчеты, цифры, цифры, бесконечный ряд цифр, — с гневом и возмущением говорил Феликс Эдмундович. — Нет при этой системе времени изучить вопрос. Пишутся горы бумаги, читать их некому и нет физической возможности.

Председатель коллегии ОГПУ с трибуны зала заседания ВСНХ говорил о доверии.

— Нельзя управлять промышленностью, — говорил он, — иначе как доверяя тем, кому ты сам поручаешь данное дело, уча их и учась от них.

Наряду с этим Дзержинский считал необходимым ввести личную ответственность каждого работника за выполняемую работу. Он требовал, чтобы представляемые ему доклады подписывались темп, кто лично их составлял.

Вот строчки из выступления Феликса Эдмундовича:

«Возьмите доклады, которые мною формально подписываются. Казалось бы, не может быть на свете более умного и всезнающего человека, чем Дзержинский. Он пишет доклады о спичках, о золоте, о недрах, он пишет абсолютно обо всем, нет такого вопроса, по которому бы Дзержинский не писал, и доклада, под которым бы не подписывался. А это ведь и есть выражение нашей бюрократической, никуда не годной системы, ибо тот, кто фактически работает… скрыт».

Трудно найти выступления Феликса Эдмундовича, в которых бы он не требовал правды, правды и еще раз правды.

За полгода до смерти он сказал:

— Мы ошибок не должны бояться, но под одним условием — если у нас нет комчванства, «шапками закидаем» и прочего, если мы знаем самих себя, знаем свои силы, знаем свои ошибки и не боимся их открывать.

Из другого его выступления:

«Не надо бояться критики, не надо затушевывать недостатки, наоборот, надо облегчить их выявление и не видеть во всем дискредитирования. Дискредитирован может быть только тот, кто скрывает свои недостатки, кто со злом не желает бороться, то есть тот, кто должен быть дискредитирован».

Трудясь ежедневно не менее чем по восемнадцать часов, Феликс Эдмундович удивительно умел смотреть в будущее. По его инициативе в аппарате ВСНХ всегда работали не меньше пятидесяти вузовцев. По инициативе Дзержинского студентам-практикантам рекомендовалось посещать заседания президиума ВСНХ и его главных управлений.

И сейчас нельзя не поразиться мудрости этого решения — таким путем будущие советские технические специалисты учились искусству управлять у самого Дзержинского и его сподвижников.

Разве можно эту жизнь разделить на периоды — подполье, тюрьмы, революция, ВЧК, НКПС, ВСНХ? Разве не было в Дзержинском — профессиональном революционере и замечательном конспираторе — тех черт характера, которые дали впоследствии возможность Владимиру Ильичу Ленину увидеть именно в нем, в Дзержинском, председателя ВЧК? Разве не Дзержинский и в подполье, и в кандалах каторжника разоблачал провокаторов? И разве, когда бушевали «вихри враждебные» и Дзержинский отдавал решительно все свои силы тяжелобольного человека борьбе с контрреволюцией, — разве в ту пору партия не видела в нем созидателя, организатора, строителя?

Он умер председателем ВСНХ и председателем ОГПУ. Он охранял государство, и он создавал государство.

Он умер, отдав решительно все силы революции. Едва поднявшись после жесточайшего сердечного приступа, который застиг его на работе, он пошел к себе домой один, отказавшись от провожатых, чтобы не обеспокоить Софью Сигизмундовну. Пожав руку жене, Феликс Эдмундович прошел в спальню. Софья Сигизмундовна обогнала его, чтобы приготовить ему постель, но он остановил ее теми двумя словами, которые произносил всю жизнь, всегда:

— Я сам.

Он всегда все делал сам.

Это были его последние слова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.