VII
VII
1850-е годы — „вечер жизни“. Приближается зима, „и пойдет это оцепенение природы месяцев на семь и более. Дай бог терпения, а уж какая скучная вещь — зима!“ Анна Дубельт жалуется на нездоровье, бессонницу и страшную зубную боль, от которой порою „зимними ночами во всем обширном доме не находила места“. „А как пойдут сильные морозы, и ни в доме, ни в избах не натопишь… Много топить опасно, а топить как следует — холодно“.
Седовласая помещица, как и двадцать лет назад, не дает себе покоя — ездит смотреть озимь, просит прислать из столицы шерсти и кормового горошку, принимает и наставляет старост, рассуждает о давно выросших детях.
„Тяжело видеть, что сын только и думает, как бы ему уехать от матери поскорее, что ему не нужно ее участие; что она даже в тягость, и что вместо утешения от беседы с матерью дал бы бог скорее избавиться от ее присутствия — я это чувствую, тем более понимаю, что по несчастию то же самое сама испытывала к своим родителям. Но мои родители, ты сам знаешь, то ли были для меня, что я для моих детей?
Ты не имеешь права сказать, Левочка, мы инас. Тебя они любят, я, конечно, посерьезнее и побольше их связываю. Я не из того общества, к которому они привыкли; новостей рассказать не могу, рассуждения мои надоели, да и мои советы в тягость; мои речи наводят скуку“.
Услышав о нездоровье сына Николиньки, Анна Николаевна хочет к нему в полк — „да он меня не желает“. Зато когда Мишиньку, воевавшего на Кавказе, обошли наградой, из деревни в город, к мужу, несется решительное: „не грусти, а действуй! действуй на Орлова, Аргутинского, Воронцова и даже государя“.
„За себя хлопотать нельзя, но за сына, это твоя обязанность, тем более, что ты имеешь на то все средства. Я Мише не отдам Власова, чтоб он его в карты не проиграл, а за отличное его мужество горой постою и не отстану от тебя, пока ты не раскричишься за него во все горло так, чтобы на Кавказе услышали твой крик за Мишу и отдали бы ему полную справедливость“.
Между тем еще более пожилой адресат письма, многолетний начальник тайной полиции, видно, все чаще жалуется на свои хворости, а из утешений его супруги мы вдруг узнаем о режиме и образе жизни человека, отвечающего за внутреннюю безопасность страны:
„Мне не нравится, что тебе всякий раз делают клестир. Это средство не натуральное, и я слыхала, что кто часто употребляет его, не долговечен; а ведь тебе надо жить 10 тысяч лет. Берс{27} говорил Николиньке, что у тебя делается боль в животе от сидячей жизни. В этом я отнюдь не согласная. Какая же сидячая жизнь, когда ты всякой день съездишь к графу с Захарьевской к Красному мосту — раз, а иногда и два раза в день; почти всякий вечер бываешь где-нибудь и проводишь время в разговорах, смеешься, следовательно, твоя кровь имеет должное обращение. Выезжать еще больше нельзя; в твои лета оно было бы утомительно. Летом ты через день бываешь в Стрельне… а в городе очень часто ходишь пешком в канцелярию“.
Супруги не видятся по нескольку лет: генерала не пускает служба, помещицу — нездоровье и хозяйство. За Дубельтом присматривает родственница, и жена не очень довольна:
„Мне обидно, будто ты без сестры не можешь обойтись три недели, когда без меня обходишься пять лет… А то ведь я так серьезно приревную, — знаешь, по-старинному, когда я ревновала тебя в старые годы, — даром, что мне теперь за 50 лет“.
Судя по письмам, генерал не касался в них своих театральных пристрастий. Между тем из многих воспоминаний известно, что он был „почетным гражданином кулис“, куда ввел его один из лучших друзей, Александр Гедеонов, печально знаменитый директор императорских театров. Интерес генерала к актрисам, разумеется, преувеличивался современниками — все та же „социальная репутация“, но весьма правдоподобен портрет Дубельта в воспоминаниях актера Г. М. Максимова (полное название которых „Свет и тени петербургской драматической труппы за прошедшие тридцать лет. 1846–1876“).
Брат автора, актер Алексей Максимов, однажды услышал от своей молодой супруги, балерины, что ее при всех оскорбил Леонтий Васильевич, назвав фамильярно „Натальей“. Муж возмутился, и Дубельт при встрече отвел его в сторону: „Любезнейший Алексей Михайлович, нам нужно объясниться по поводу одного недоразумения. Вы считаете меня виновным в оскорблении вашей жены, за что хотите требовать „удовлетворения“… Прежде всего, я удивляюсь, что вы могли считать меня способным на оскорбление или на невежливое обращение с женщиной. Я надеялся, что, зная меня давно, вы могли иметь обо мне иное мнение. Что же касается до „удовлетворения“, то, любезнейший мой, я уже стар для этого… Да и притом (добавил он улыбаясь), как шефу жандармов{28}, мне это не совсем прилично: моя обязанность и других не допускать до подобных „удовлетворений“.
Сконфуженный Алексей Михайлович стал уверять, что не удовлетворения хотел он требовать, но объяснения, по какому праву Леонтий Васильевич так фамильярно обходится с его женою, называя ее „Натальей“.
На это Леонтий Васильевич сказал, улыбаясь: „Я понимаю ваше положение; вы чересчур разгорячились и наговорили много кой-чего, чего бы вовсе не следовало… Верьте, что мне сообщено все, до последнего слова в точности, и знаете что? — прибавил он, положа обе руки на плечи Алексея Михайловича, — примите добрый совет старика: будьте повоздержаннее на выражения даже в кругу товарищей. Что касается оскорбления вашей жены, то его никогда не было и не может быть с моей стороны. Жена ваша ошиблась — не дослышала. Всему причиной наша вольная манера: говоря, делать ударение на начале фразы и съедать окончание. Дело было так: я стоял на одной стороне сцены, а жена ваша — на другой; я, желая с ней поздороваться, окликнул ее следующим образом: „Наталья Сергеевна!“ — причем Леонтий Васильевич произнес „Наталья“ громко, а „Сергеевна“ гораздо тише, так что на таком расстоянии, как сцена Большого театра, нельзя было слышать… Итак, дело кончилось миром, при заключении которого Леонтий Васильевич сказал: „Но все-таки считаю своим долгом извиниться перед вашей женой и перед вами, что, хотя неумышленно, был причиной вашего огорчения““.
Речь Дубельта такая „дубельтовская“, что можно поверить мемуаристу: и ласковость вперемежку с двумя угрозами, и дипломатическое объяснение эпизода, и возможная оговорка генерала, привыкшего к коротким отношениям с „актрисками“…
На склоне лет Дубельты все чаще говорят о продлении их рода и будущих внуках. Последние письма в „лернеровской пачке“, посвящены свадьбам сыновей. Из письма от 13 апреля 1852 года мы узнаем — идут приготовления к браку Михаила Дубельта с дочерью Александра Сергеевича Пушкина — Натальей Александровной, которая живет с матерью Натальей Николаевной и отчимом генералом Ланским.
„Дай бог, чтобы его выбор послужил к его счастью. Одно меня беспокоит, что состояние у нее невелико и то состоит в деньгах, которые легко прожить. Миша любит издержки, а от 100 тысяч рублей ассигнациями только 4 тысячи доходу. Как бы не пришлось им нужды терпеть; но деньги дело нажитое. Мы с тобой женились бедны, а теперь богаты, тогда как брат Иван Яковлевич, Оболенские, Орловы были богаты, а теперь беднее нас. Всего важнее личные достоинства и взаимная привязанность. Кто бы ни были наши невестки, лишь бы не актрисы и не прачки, они всегда нам будут любезны и дороги, как родные дочери, не так ли, Лева?
Ежели это дело состоится, Левочка, Ланские согласны будут ли отпустить дочь свою на Кавказ или Миша тогда перейдет в Петербург?“
Уж тут государственный ум Анны Дубельт уловил важную связь событий. Мишиньке больше не хочется на Кавказ, а брак создает новую ситуацию, о чем еще будет говорено после.
16 апреля 1852 года младший сын прибыл погостить в Рыскино, и матери приходят в голову всё новые и новые идеи, о которых размышляет непрерывно:
„После первых лобызаний и оханий над собакой пошли расспросы и толки о невесте. Первое мое дело было спросить ее имя; а как узнала, что она Наталья Александровна, а старшая сестра Мария Александровна, — я так и залилась страстной охотой женить нашего Николиньку на Наташеньке Львовой. И там невеста Наталья Александровна, старшая сестра Мария Александровна, а мать Наталья Николаевна. В один день сделать две свадьбы, и обе невесты и тещи одного имени; обе милые и славные, оба семейства чудесные. Но, конечно, надо, чтоб Николинька сам захотел соединиться с Натальей Александровной Львовой, точно так же как Мишинька сам желает быть мужем Натальи Александровны Пушкиной“.
Николай Дубельт, действительно, сватается за Львову, но тут уж Анна Николаевна засомневалась — не слишком ли хорош ее сын для такой невесты? Не лучше ли другая?
„Сенявские… без состояния, и зато сама как очаровательна! А у Львовой — состояние; ты пишешь, что у Сенявской мать грубая, чужая женщина, брат негодяй и все семейство нехорошее. — Да какое дело до семейства, когда она сама хороша? Не с семейством жить, а с нею. — Ты, например, не любил ни матушки, ни сестер, а меня ставил выше их, и я была тебе не противна.
Когда мы с тобою женились, мы были бедны, — Орловы, Оболенские, Могилевские, брат и Елена Петровна, были богачи. — А теперь, кто в лучшем положении, они или мы?“
Уж который раз судьба Орловых (очевидно, Екатерины и Михаила) потревожена для назидания, самоутверждения…
Меж тем брачные интриги идут своим чередом, и тут выясняется, что путь к свадьбе дочери Пушкина и сына жандармского генерала не слишком гладок:
„В твоих письмах, Левочка, ты говоришь, что Ланские тебя не приглашали бывать у них. А скажи-ка, сам Ланской отдал тебе твой визит или нет? — Я сама думаю, что тут вряд ли будет толк. Девушка любит Орлова, а — идет за Мишу; Орлов страстно любит ее, а, уступает другому…“
Опять Орлов, на этот раз — сын шефа жандармов…
Но вот и осень 1852 года.
Свадьба — дело решенное. Генерал хочет, чтобы венчание было в Рыскине. 13 октября Анна Николаевна возражает:
„Но как же можно с моей стороны надавать столько хлопот и тебе и Ланским? Шутка это — всем подниматься с места для моей прихоти? Ведь я могу ехать в Петербург; да только не хочется. Но для такого случая как не приехать? Тут сердце будет так занято, что никакие церемонии и никакие скопища людей не помешают… Ты пишешь, что был в театре и ждал только одну фигуру — нашу будущую невестку. Скажи, Левочка, так ли она хороша собою, как говорят о ней? Еще скажи, Лева, когда эти барыни сидели в ложе против тебя, видели они тебя, кланялись ли тебе или не обратили на тебя внимания?“
„Эти барыни“ — очевидно, Наталья Николаевна с дочерью. Что-то уж не в первый раз спрашивает чуткая госпожа Дубельт о том, достаточно ли почтительны Ланские. Видно, чуть-чуть мелькнуло аристократическое пренебрежение к „голубому мундиру“. А может быть невзначай упомянуто имя Александра Сергеевича, в бумагах которого рылся Леонтий Васильевич в феврале 1837 года? Впрочем, все это одно гадание: красавице невесте Наталье Пушкиной предстояло вскоре стать несчастнейшей женой Михаила Дубельта…
28 декабря 1852 года
(к письму позже — приписка рукою Дубельта: „Ох, моя умница, умница“).
„Миша в начале мая возвращается на Кавказ. Но как он не хочет перейти ни в кавалергарды, ни в конногвардию, то вряд ли его можно пристроить. Не решится ли Наталья Николаевна Ланская сама попросить государя, для дочери, — чтобы ей, такой молоденькой, не ехать в Шуру{29} и не расставаться с мужем сейчас после свадьбы, — чтобы он оставил Мишу в Петербурге; а как оставить, у него средств много. Он так милостив к ней, а она так умно и мило может рассказать ему положение дел, что, вероятно, он поймет горе молодых людей и поможет им“.
В это время отец особенно щедр к сыновьям-женихам.
20 сентября 1852 года.
„Как я рада, что у Николиньки страшный смотр с рук сошел… Уж, конечно, первое приятное впечатление на государя сделали новые седла и новые конские приборы, которые ты, по своей милости и родительской нежности, так удачно устроил для Николиньки. Не шутка, как целый полк нарядных гусар выехал на конях, в новой прекрасной сбруе!.. Я воображаю, как наш Коля был хорош в своем мундире, со своим аксельбантом, на коне перед своим полком…“
„Новые седла, сбруи“ радовали Леонтия Васильевича, но одновременно и огорчали. Не излишними расходами, а тем местом, которое они занимали в боевой технике и величии российской армии.
В это время он, Дубельт, как видно из его дневника, осмелился заметить своему шефу Орлову, что в Англии паровой флот и „при первой войне наш флот тю-тю!“. На это мне сказали: „Ты со своим здравым смыслом настоящий дурак!“ Дубельт еще раз попытался заговорить в этом же духе на заседании какого-то секретного комитета — и опять ему досталось. Кавалерия блистала новыми приборами, до Крымской войны осталось меньше года…
6 февраля 1853 года Анна Николаевна пишет мужу, что больна и вряд ли сможет быть на свадьбе младшего сына, назначенной на масленую; с сыном, кажется, все решилось, он остается в столице — Наталья Николаевна, очевидно, выхлопотала (а Дубельт, как обычно, боится чрезмерных домогательств).
„Сестру Сашеньку, Наташу, Мишу и бесподобную Наталью Николаевну Ланскую, всех обнимаю и люблю.
Я больше желаю, чтобы Наташеньке дали шифр{30}, чем Мишу сделали бы флигель-адъютантом — он может получить это звание и после свадьбы, а ей уже нельзя. — Не мешай, Лева, государю раздавать свои милости… рассердится, ничего не даст ни Мише, ни Наташе. Миша будет полковником, может, полк получит, а Наташа, замужем, уж шифр — тю-тю, не мешай, Лева, пусть государева воля никем не стесняется“.
На этом письме рукою Дубельта приписано:
„Последнее, к моей великой горести, — упокой, господи, эту добрую, честную благородную душу. Л. Дубельт. 22 февраля 1853 г.“.
Переписка кончилась. Анна Николаевна Дубельт умерла.
Дальше у Дубельтов все плохо — и личное и общее.
Началась Крымская война, а Россия не готова, хотя много лет перед этим жила „в тишине и порядке“, гарантированных дубельтовским механизмом.
Не приводит Дубельтов к добру и родство с Пушкиными: пошли ужасающие сцены между супругами, сын Дубельтов бил жену, и все кончилось скандальным разводом.
Потом умер Николай I, и даже всеведущий Дубельт не мог точно знать, не было ли самоубийства. Перед смертью царь сказал наследнику, что сдает ему команду „не в должном порядке“.
Алексей Федорович Орлов ушел из шефов; потомки Дубельта утверждали, будто Александр II предложил место Леонтию Васильевичу, тот сказал, что лучше, если будет „титулованный шеф“: новый царь назвал его Дон Кихотом. Действительно, шефом жандармов сделали родовитого князя Василия Долгорукова, Дубельту же дали чин полного генерала и… уволили в отставку даже и со старой должности. 26 лет служил он в жандармах, 20 лет — начальником их штаба, 17 лет — управляющим III отделением.
Александр II был милостив, разрешил являться без доклада каждую пятницу в 9 утра, но все в России поняли отставку Дубельта как один из признаков политической оттепели — под Дубельтом больше нельзя было жить.
Снова, как после 1825 года, Леонтий Дубельт мучается от скуки и бездействия. Из газет узнает, что вернулись Волконский и другие уцелевшие друзья его дальнее молодости; что печатают Пушкина, Белинского и многое, чего он когда-то не допускал. И никто не помнит генерала Дубельта, кроме герценовского „Колокола“, который просит за былые заслуги присвоить „вдовствующему начальнику III отделения“ княжеский титул — „Светлейший Леонтий Васильевич, князь Дубельт-Бенкендорфский! Нет, не Бенкендорфский, а князь Дубельт-Филантропский“.
Полный грустных предчувствий, читал он о начале подготовки крестьянской реформы, освобождающей рыскинских, власовских да еще 23 миллиона душ.
Как верный раб, неспособный пережить своего господина („Гудело перед несчастьем… перед волей“, — говорит Фирс из „Вишневого сада“), генерал от инфантерии Леонтий Васильевич Дубельт умер на другой год после освобождения крестьян.