III

III

Жизнь сложилась счастливо, а стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают. 22 ноября 1835 года генеральша Анна Николаевна сообщает мужу о своем огорчении при известии об ударе у Катерины Николаевны Орловой:

„Вот до чего доводят душевные страдания! Она еще не так стара и притом не полна и не полнокровна, а имела удар. Ведь и отец ее умер от удара, и удар этот причинили ему душевные огорчения“.

Одна дочь генерала Раевского за декабристом Орловым, другая — в Сибири за декабристом Волконским. Сын Александр без службы, в опале…

Однако именно к концу столь счастливого для Дубельтов 1835 года открывается, что и жандармский генерал не весел.

9 ноября 1835 года.

„Как меня огорчает и пугает грусть твоя, Левочка. Ты пишешь, что тебе все не мило и так грустно, что хоть в воду броситься. Отчего это так, милый друг мой? Пожалуйста, не откажи мне в моей просьбе: пошарь у себя в душе и напиши мне, отчего ты так печален? Ежели от меня зависит, я все сделаю, чтобы тебя успокоить“.

Отчего же грустно генералу? Может быть, это так, мимолетное облачко или просто рисовка, продолжение старой темы — о благородном, но тяжелом труде в III отделении? По-видимому, не без того… Еще не раз, будто споря с кем-то, хотя никто не возражает, или же подбадривая сами себя, Дубельты пишут о необходимости трудиться на благо людей, не ожидая от них благодарности…

Но, кажется, это не единственный источник грусти:

„Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу ясно свидетельствовали, что много страстей боролось в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было“.

Герцен, включивший эти строки в „Былое и думы“, неплохо знал, а еще лучше чувствовал Дубельта. Мундир „накрыл все, что там было“, но время от времени „накрытое“ оживало и беспокоило: уж слишком умен был, чтобы самого себя во всем уговорить.

Не поэтому ли заносил в личный дневник, для себя:

„Желал бы, чтоб мое сердце всегда было полно смирения… желаю невозможного, но желаю! Пусть небо накажет меня годами страдания за минуту, в которую умышленно оскорблю ближнего… Страсти должны не счастливить, а разрабатывать душу. Делайте — что и как можете, только делайте добро; а что есть добро, спрашивайте у совести“.

Между прочим, выписал у римлянина Сенеки:

„О мои друзья! Нет более друзей!“

Известно, что генерал очень любил детей — „сирот или детей бедных родителей в особенности“, много лет был попечителем петербургской детской больницы и „Демидовского дома призрения трудящихся“. Подчиненных ему мелких филеров иногда бил по щекам и любил выдавать им „вознаграждение“ в 30 копеек (или рублей), в любом случае напоминая о „30 сребрениках“, которые, согласно евангелию, получил Иуда за то, что выдал Христа…

Мы отнюдь не собираемся рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма. Все разговоры, записи и только что приведенные анекдоты вполне умещаются в том голубом (по цвету жандармского мундира) образе, которым полковник Дубельт некогда убеждал жену: „…действуя открыто… не буду ли я тогда достоин уважения, не будет ли место мое самым отличным, самым благородным?“ Но кое-что в его грусти и вежливости (о которой еще речь впереди) — все же от „ума“.

Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но и грусть не уйдет… Эта грусть крупного жандарма 1830-х годов XIX века явление любопытное. XIX век с его психологиями, мудрствованиями, сомнениями, всей этой, по мнению российских властей, „западной накипью“, каковая изгонялась и преследовалась Дубельтом и его коллегами, — этот век все же незримо отравлял и самих важных гонителей, и они порою грустили, отчего, впрочем, иногда еще лучше исполняли службу…