Пир трупоедов
Пир трупоедов
1
«Страшную картину, — пишет Волков, — представляла собой Урга после взятия ее Унгерном. Такими, наверное, должны были быть города, взятые Пугачевым. Разграбленные китайские лавки зияли разбитыми дверьми и окнами, трупы гамин-китайцев вперемешку с обезглавленными замученными евреями, их женами и детьми, пожирались дикими монгольскими собаками».
1 и 5 февраля «пронесся первый шквал унгерновских репрессий», постепенно «люди стали вылезать из своих нор». На четвертый день после ухода китайцев Першин, избранный делегатом от русской колонии, и купец Сулейманов, представитель мусульманской общины, отправились в маймаченский штаб Унгерна с официальным визитом. Возле ямыней на площади Поклонений уже толпились монголы-просители, но лавки и магазины оставались закрыты. Впрочем, если срочно требовалось что-то купить, по рекомендации можно было пройти с черного хода, через усадьбу. Улицы Половинки были пустынны, зато Маймачен по контрасту поражал оживленностью и экзотическим обликом прохожих: это были унгерновцы в трофейных китайских шароварах шириной «с Черное море», в шелковых курмах и долгополых халатах на меху. «А лица! — восклицает Першин. — Боже мой, каких только физиономий тут не было! Смешение племен и рас, и всяческих помесей, начиная с великороссов-сибиряков и кончая монголами, бурятами, татарами, киргизами».
Не меньшее впечатление произвела на него резиденция Унгерна. Штаб и приемная, где толпились монгольские князья, ламы, русские офицеры, «не представляли и намека на какой-нибудь комфорт», комнаты были «нестерпимо грязны», стекла в окнах заменяла наклеенная на решетчатые переплеты рам драная бумага. Сквозь нее «свободно проникал уличный холод». Чугунная печка дымила, но не грела.
Все помещение штаба состояло из двух комнат, не считая приемной. Никакой канцелярии не было, из мебели наличествовали только китайский кан (нары, снизу подогреваемые жаровней с углями), «первобытный стол», скамья и табурет. На нем сидел начальник штаба, «полковник», и ел «какую-то подозрительную лапшу с пампушками». Одна щека у него была раздута флюсом.
Скорее всего, это был подполковник Дубовик, хотя Першин называет его Ивановским. За давностью лет он забыл, что Ивановский вступил в эту должность немного позже. Лишь 12 февраля последовал приказ Унгерна по дивизии, где один из пунктов гласил: «Глупее людей, сидящих в штабе дивизии, нет, приказываю никому, кроме посыльных, не выдавать три дня продуктов». Странный пункт объяснялся тем, что штабные отвели Унгерну квартиру в очищенном от жильцов еврейском доме — это, видимо, казалось, ему неприемлемым для того, кто уничтожил хозяев по идейным, а не по корыстным соображениям. Тогда же прежний штаб был разогнан, Дубовика отправили заведовать оружейными мастерскими[111].
Его заменил Константин Ивановский, присяжный поверенный из Владивостока, человек абсолютно штатский, но другого и не требовалось: отныне начальник штаба дивизии превратился в нечто среднее между политработником и управляющим канцелярией. По слухам, Ивановского «подсунули» Унгерну ургинские бароны — Тизенгаузен, Фитингоф и Витте. Главным аргументом в его пользу послужило, видимо, то обстоятельство, что интеллигентный Ивановский мог быть понимающим слушателем, когда Унгерну в редкие минуты досуга хотелось пофилософствовать. Иногда он даже осмеливался оппонировать грозному начальнику. Голубев подробно пересказывает целую дискуссию, которая однажды состоялась между ними по вопросу о загробной жизни: Ивановскому крепко влетело за то, что он ее отрицал.
«Десятки людей, — пишет Першин, — должны с признательностью помянуть Ивановского, который очень многим в Урге спас жизнь, пользуясь для этого всякими случаями, часто рискованными для него самого». Волков уточняет: да, многие обязаны ему жизнью, но лишь в начале его службы; позже, «захлебнувшись в кровавом омуте, он поплыл по течению». По Волкову, Ивановский попал в известную ловушку: убеждая себя в том, что дорожит не властью, которую давала близость к Унгерну, а возможностью помогать людям, он не заметил, как средство превратилось в цель.
Все это — дело будущего, а пока что Дубовик провел Першина и Сулейманова в соседнюю комнату. Такая же неуютная, грязная и холодная, лишенная намека на какой бы то ни было комфорт, она с пугающей наглядностью демонстрировала характер нового властелина Монголии, не похожего на ее прежних хозяев.
Унгерн приветствовал вошедших «быстрым кивком», но сесть не предложил. Впрочем, садиться все равно было не на что. Единственный стул был придвинут к столу, на котором не лежало никаких бумаг. Унгерн стоял возле стола в «довольно замызганном» халате с крестом ордена Святого Георгия на груди и мягкими генеральскими погонами. «Если бы барон был одет в хороший модный костюм, — отметил Першин, — выбрит и причесан, вся его стройная породистая фигура с врожденно-сдержанными манерами была бы вполне уместна в какой-нибудь фешенебельной гостиной среди изящного общества».
Его немногословие Першин отметил уже при первой встрече. Он едва успел произнести несколько фраз, «отзывавших благожелательством к евреям», как барон «отрывисто, резко, повелительно» произнес всего одно слово: «Отставить». Когда же Першин вступился за арестованного накануне доктора тибетской медицины Цыбиктарова, Унгерн ограничился двумя словами: «Он умер». Тем самым тема объявлялась исчерпанной.
Между тем гибель этого человека произвела особенно удручающее впечатление на ургинцев, еще не привыкших к той мере вины, которая отныне будет считаться достаточной для казни. Никто в городе не верил, что покойный был большевиком, его смерть объясняли или ошибкой, или происками конкурентов из числа монастырских врачевателей.
Бурят Цыбиктаров представлял собой тип провинциального русского интеллигента с левыми убеждениями, пьющего и нервно-альтруистичного. Его потребность сеять вокруг себя разумное, доброе, вечное доходила до того, что он читал ламам-целителям лекции по анатомии. Цыбиктаров имел обширную практику (поговаривали, что среди его пациентов был сам Богдо-гэген), но его жена-еврейка и четыре дочери-подростка жили в постоянной нужде, потому что почти весь свой заработок отец семейства тратил на содержание больницы, где бесплатно лечилась ургинская беднота всех наций и религий, а оставшиеся деньги пропивал. После Февральской революции он ненадолго, но, видимо, азартно включился в общественную деятельность; теперь ему припомнили произнесенную на каком-то собрании три года назад «революционную» речь, обвинили в большевизме, привезли в Маймачен и прямо во дворе штаба дивизии зарубили топором. «Тупым», — уточняет Першин, не известно от кого услышавший эту подробность.
В эти же дни погиб священник консульской церкви Федор Парняков, тоже просветитель и филантроп, основатель первого в Халхе приюта для монгольских сирот, человек левых взглядов, но уж никак не большевик. Едва ли он был и «несомненным атеистом», как характеризует его Торновский, скорее — религиозным протестантом, противником казенной церковности. «Я — служитель мертвого культа», — заявил Парняков перед смертью. Он давал приют бежавшим от Семенова соратникам Лазо, пытался поднять над городским правлением флаг ДВР и не скрывал враждебности к белым, расстрелявшим его сына. После короткого допроса Парнякова изрубили шашками, предварительно сняв с него наперсный крест. Как рассказывали очевидцы, умер он «мужественно».
С китайцами ушло около 30 русских рабочих, служащих и работников связанного с ДВР городского правления — «демократический элемент». В этой группе был и главный ургинский большевик Чайванов. Его товарищи по партии — Цветков и единственный типографский наборщик Кучеренко погибли той же смертью, что и Парняков, а Черепанов, в прошлом матрос мятежного крейсера «Потемкин», забаррикадировал входную дверь, и пока ее ломали, успел повеситься на чердаке.
В первые дни работы «унгерновской мясорубки» в нее, по мнению Торновского, угодило до сотни человек. Много было случайных жертв и тех, с кем под шумок сводили личные счеты, но погибли и несколько покинувших Забайкалье противников семеновского режима, в том числе полковник Хитрово, незадолго до смерти поселивший у себя в доме временно выпущенного из тюрьмы Хитуна и троих его соседей по камере. Видный чиновник и ученый, автор статей по истории Монголии и Тибета, член Географического общества, Хитрово еще при Николае II занял пост кяхтинского пограничного комиссара, участвовал в русско-китайских конференциях, на которых решался вопрос о монгольской автономии, тем не менее Унгерн вынес ему смертный приговор. Его преступление состояло в следующем: в январе 1920 года, когда полковник Соломаха с группой семеновцев устроил в Троицкосавске чудовищную резню, за сутки перебив около 700 пленных красноармейцев, обыкновенных арестантов и вообще всех подозрительных, городская дума, чтобы хоть как-то прекратить эту вакханалию убийств, пригласила войти в город расквартированные по ту сторону границы китайские войска. Хитрово был членом думы и поддержал это решение. Теперь он поплатился за свою непатриотичную гуманность, разделив участь тех бывших коллег, кого за то же самое раньше расстреляли большевики[112].
О его аресте Першин и Сулейманов еще не знали, разговор о нем не заходил. Перешли к делу. Оно заключалось в просьбе позволить создание добровольной дружины «из благонадежных русских жителей Урги» для защиты от мародерства. Унгерн ответил, что назначил коменданта города и тот «присмотрит за порядком». Фамилия названа не была, но имелся в виду Сипайло. Это имя скоро станет известно всем горожанам и в течение последующих месяцев будет произноситься преимущественно шепотом.
2
Леонид Сипайло, или, как он называл себя сам, — Сипайлов, будучи комендантом Урги, совмещал контрразведывательную деятельность с обязанностями столичного полицмейстера и начальника экзекуционной команды. В дивизии за ним закрепилось прозвище «Макарка-душегуб». Ему было около сорока лет, о его прошлом мало что было известно: говорили, будто он окончил гимназию в Томске, до революции служил не то телеграфистом, не то мелким чиновником почтового ведомства. Свою жестокость Сипайло оправдывал тем, что якобы красные убили его отца или даже всю семью, но где и при каких обстоятельствах это произошло и произошло ли вообще, никто не знал. На фронте он не был, в боях с китайцами не участвовал, однако через год, представ перед китайским судом, утверждал, будто «контужен в голову, а по русским законам контуженые не подлежат судебной ответственности».
Первый офицерский чин Сипайло получил на каких-то курсах, но в семеновской контрразведке за несколько месяцев поднялся от прапорщика до подполковника; на этом поприще подобная стремительная карьера была делом обычным. В январе 1920 года он лично пытал Михайлова, Маркова и других заложников-эсеров, вывезенных из Иркутска в Забайкалье, а затем проламывал им головы тяжелой деревянной колотушкой, которой бьют по стволу при добыче кедровых шишек[113]. Будучи хозяином читинского «застенка смерти», Сипайло заслужил такую всеобщую ненависть, что, по слухам, Семенов тайно приказал его убить, но он бежал из Читы и прибился к Унгерну. По другим известиям, атаман сам отослал его в Даурию, чтобы не компрометировать себя услугами этого человека. В Азиатской дивизии он появился незадолго до ее ухода в Акшу.
По мнению Волкова, Сипайло снискал расположение Унгерна тем, что к месту и не к месту повторял: «Мне скрыться негде. Если прогонит „дедушка“, одна дорога — пуля в лоб». Действительно, петля или расстрел грозили ему везде — у белых, у красных, у китайцев; Унгерн ценил таких людей, но на его месте неизбежно должен был оказаться кто-то другой, если бы не подвернулся он.
Сипайло — известный тип палача при тиране, какими были Сеян при Тиберии, Малюта Скуратов при Грозном, Ежов при Сталине. В народном сознании такие режимы отделяются от своих создателей. Последние олицетворяют власть, а ужас этой власти персонифицирует кто-то другой. Хозяин воплощает цель, слуга — средства ее достижения, становясь чем-то вроде стивенсоновского мистера Хайда, злом в чистом виде. При Семенове такой фигурой отчасти был сам Унгерн, а когда в Монголии он приобрел права сюзерена, рядом с ним эту функцию принял на себя Сипайло.
Нередко Унгерн избивал его при свидетелях, и хотя потом все шло по-прежнему, каждая такая экзекуция пробуждала надежду, что приходит конец могуществу этого сифилитика, страдающего манией преследования и перед сном заглядывающего во все углы. Унгерн нуждался в нем, как всякий отягощенный грехами человек нуждается в себе подобном и в то же время несравненно худшем, чем он сам, чтобы на его фоне ощущать себя не исключением, а нормой.
Большинство мемуаристов описывают Сипайло как монструозного подслеповатого урода, непрерывно моргающего, с трясущимися руками, передергиваемым судорогой бескровным лицом и странно приплюснутым, абсолютно голым черепом. «Человек с головой как седло» называется посвященная ему глава в книге Оссендовского. Другие изображали его ничем не примечательным, щуплым и подвижным человечком небольшого роста. Иногда к этому портрету добавлялись «злые, постоянно бегающие глазки» и «мерзкое хихиканье» при упоминании очередной жертвы.
Сипайло еще в Чите усвоил классический постулат всех гражданских войн: работа контрразведки оценивается числом ее жертв. Однако его тяга к истязаниям и убийствам была врожденной, недаром он сделал такую карьеру. «Жестокосердый, с уклоном садиста», — констатирует Торновский. Если какое-то время подвалы комендантства оказывались пусты, Сипайло, пишет Волков, тосковал и нервничал, «как кокаинист, лишенный кокаина». Он гордился своей славой, хвастал изобретением новых пыток, охотно и с удовольствием рассказывал о подробностях казней, о поведении людей перед смертью. Посылая походную аптеку в отряд атамана Кайгородова, мог, например, со своим специфическим юмором добавить: «Скажите, от известного душителя Урги и Забайкалья».
Сипайло был душителем в прямом, а не в переносном смысле слова — это был его любимый вид казни. Состоявших при нем неопытных палачей он учил пользоваться разными видами веревок в зависимости от того, должен человек умереть сразу или помучиться перед смертью. Женщин, в том числе собственных любовниц, душил сам. Среди последних оказалась 17-летняя казачка Дуся Рыбак, вдова убитого еврея-коммерсанта и не то племянница, не то дальняя родственница самого Семенова; Сипайло взял ее в наложницы после убийства жены Шейнемана. Через несколько недель, во время устроенной им вечеринки, он в соседней комнате лично задушил несчастную девушку и позвал гостей полюбоваться трупом. Если Семенов действительно хотел от него избавиться, для Сипайло это было и местью ему, и способом показать, что недавно еще всесильный забайкальский диктатор для них с Унгерном — ничто.
Он славился как большой волокита, преследовал жен ушедших в поход офицеров — вплоть до выставления караула под их окнами, но одновременно, подыгрывая Унгерну, выставлял себя поборником строгой нравственности. Когда однажды барон «в сильных выражениях» высказался против проституции и чуть было не выпорол доктора Клингенберга за то, что в дивизии полно венерических заболеваний, Сипайло приказал удавить двух молоденьких проституток.
На допросе в плену Унгерн отказался признать факт патологического сладострастия своего ближайшего помощника. Разговоры о его насилиях над женщинами барон назвал «сплетнями», сказав, будто никогда ни о чем подобном не слыхал. Признаться, что ему об этом известно, Унгерну было труднее, чем в любой совершенной им жестокости. Сожжение негодяя на костре укладывалось в образ средневекового воителя, каким он хотел предстать перед врагами, попустительство изнасилованиям — нет.
По Першину, Унгерн «никого не щадил, если находил виновным, но о нем все же многое преувеличивают; барон не мог входить во все подробности, у него не было для этого времени». Его энергия обращалась прежде всего на дела военные. «Бог его знает, когда он отдыхает и спит, — говорил Ивановский. — Днем — в мастерских, на учениях, а ночью объезжает караулы, причем норовит заехать в самые захолустные и дальние. Да еще по ночам требует докладов».
В подробности Унгерн часто не вдавался; Сипайло, например, сумел убедить его, что капитан Песлер, эстонец по происхождению, служил в колчаковской контрразведке и готовил покушение на Семенова. Песлеру отрубили голову, хотя его настоящая вина заключалась в другом: год назад, при отступлении семеновцев от Иркутска, он ехал в одном поезде с Сипайло, по ошибке вошел в его купе и увидел, как тот со своими подручными пытает старого еврея, вымогая у него деньги (старика жгли раскаленными шомполами и вытягивали ему половые органы). Песлер, боевой офицер, потребовал немедленно это прекратить, а по прибытии в Читу подал рапорт обо всем увиденном, наивно полагая, что виновные будут наказаны. В итоге ему самому пришлось бежать в Монголию, где Сипайло с ним и поквитался.
Один из шоферов Унгерна рассказывал Першину, что если барону «приходилось натыкаться на какую-то жестокую экзекуцию, и он слышал стоны наказуемых, то приказывал скорее проезжать мимо, чтобы не видеть и не слышать страданий виновных». Волков, при его ненависти к Унгерну, подтверждает, что тот не посещал подвалов дома купца Коковина, где разместилось столичное комендантство — там царил Сипайло. Однако ему докладывали если не обо всех, то о многих убийствах, как правило — «в юмористической, цинической форме». Тем самым смерть превращалась в нечто заурядное, чуть ли не пошлое в своей обыденности.
Это свойственно было не только унгерновцам. В годы Гражданской войны все причастные к массовым убийствам старались не употреблять слово «расстрел»; красные заменяли его выражениями типа «отправить в штаб Духонина (Колчака)», «разменять», «пустить в расход». У сотрудников ЧК в ходу был профессиональный термин «свадьба». Само слово «смерть» не произносилось вслух из своеобразного палаческого суеверия — чтобы не накликать ее на самих себя. Специфический юмор убийц был не только показателем их развращенности, но еще и бессознательным способом избежать возмездия со стороны тех тайных сил, которые могут оставаться в неведении относительно истинного положения дел, если не называть вещи своими именами.
Ответственность за ургинский террор многие пытались возложить на Сипайло, однако Торновский считал его лишь «усердным стрелочником и подсказчиком у начальника станции — Унгерна». В Урге ликвидация «вредных элементов» проводилась теми же методами, что в Даурии, только с большим размахом. Там ответственным исполнителем был Лауренц, здесь — Сипайло. Второго из этой пары, как всех руководителей такого рода служб при такого рода хозевах, ожидала участь первого, убитого Макеевым по приказу Унгерна, но Сипайло успел бежать на восток, когда приказ о его казни был уже отдан.
3
Комендантскую команду (около 100 человек, то есть почти десятая часть личного состава Азиатской дивизии) возглавлял капитан Безродный. Ему было всего 23 года, но еще в Даурии, под руководством Лауренца, он «прошел большую школу экзекуций». Трусоватый и не коварный, как Сипайло, а простодушно-жестокий, большой ценитель комфорта, он, как рассказывает Волков, «в Урге слез с коня в драном полушубке», а спустя три дня жил в квартире с великолепной обстановкой вплоть до «попугая в клетке».
Его помощником был поручик Жданов, а лучшим палачом и учеником Сипайло, которому тот передавал секреты мастерства, считался некто Панков, до революции служивший в жандармах. И он, и многие другие добровольцы из комендантской команды были связаны с Центросоюзом — кооперативной организацией, закупавшей в Монголии скот для Советской России. Ее служащих Унгерн считал шпионами и расстреливал на месте, поэтому уцелевшие проявляли особое рвение, чтобы их не заподозрили в симпатиях к большевикам.
Отдельное место во всей этой палаческой иерархии занимал Евгений Бурдуковский — он же «Квазимодо» или «Женя». Это был забайкальский гуран-полукровка громадного роста и огромной физической силы. Бывший денщик Унгерна, он получил от него чин хорунжего и состоял при нем в роли экзекутора. «Так, наверное, выглядел сказочный Змей Горыныч, — пишет Волков. — Хриплый голос, рябое скуластое лицо, узкие глаза-щели, широкий рот, проглатывающий за раз десяток котлет и четверть водки, монгольская остроконечная желтая шапка с висящими ушами, монгольский халат, косая сажень в плечах и громадный ташур в руке». При порке им Бурдуковскому хватало пяти ударов, чтобы человек лишился сознания.
Ходили слухи, будто он подкупил популярную в Урге гадалку, полубурятку-полуцыганку, и та предсказала Унгерну, что тот будет жить до тех пор, покуда жив Бурдуковский. Этим он обезопасил себя и от смерти по приказу барона, и от вражеской пули. Всем в дивизии приказано было беречь его как зеницу ока. Перед началом боя Бурдуковского отсылали в обоз, где он спокойно отлеживался до конца сражения.
Об этом Волкову рассказывал полковник Лихачев и божился, что не врет. Точно такую же историю с предсказанием слышал и Оссендовский, только ее героем выступал уже не Бурдуковский, а Сипайло. В конечном счете неважно, кто из них оказался хитрее, поскольку вся история больше напоминает легенду. Ее популярность объяснялась, видимо, тем, что офицерам Азиатской дивизии хотелось разделить Унгерна и служивших ему палачей, от которых он якобы и рад бы избавиться, но не может — они привязали его к себе обманом.
Жене одного из казненных, просившей отдать ей тело мужа, Сипайло ответил: «Хочешь валяться рядом — бери». Трупы обычно не выдавали родственникам, а вывозили на городскую свалку в пади речки Сельбы. Там оставляли убитых евреев, и туда же пленные китайские солдаты, которых Унгерн отправил очищать улицы от трупов, свозили тела своих товарищей, погибших при штурме столицы. Все они становились добычей черных, лохматых монгольских псов — пожирателей мертвых.
«Можно было, — вспоминал Волков, — видеть разжиревших собак, обгладывающих занесенную ими на улицы руку или ногу казненного». Наверняка такое в самом деле случалось — тела убитых часто расчленяли. Считалось, что это делается для удобства транспортировки, так удобнее было складывать трупы в мешки и вывозить за город, однако тут заметны не сознаваемые самими палачами, но существующие в глубинах коллективной памяти средневековые представления о том, что разрубленный на куски человек не способен восстать из мертвых даже в день Страшного суда.
Буддийский погребальный обычай превратился в шабаш, чересчур обильное пиршество четвероногих «санитаров Урги» предвещало их скорую гибель в «собачьей Варфоломеевской ночи», которую через три года устроят монгольские коммунисты, а то и другое вместе знаменовало собой конец старого мирного Их-Хурэ. Унгерн и те, кто победителями пришел ему на смену, сделали этот город иным, не похожим на прежний.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.