ГЛАВА 13. ГПУ. Суть власти

ГЛАВА 13. ГПУ. Суть власти

ГПУ. ДЗЕРЖИНСКИЙ. КОЛЛЕГИЯ ГПУ. ЯГОДА, ВАНДА ЗВЕДРЕ. АННА ГЕОРГИЕВНА. ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ? ЭВОЛЮЦИЯ ВЛАСТИ. ЕЁ СУТЬ

ГПУ… Как много в этом слове для сердца русского слилось…

В год, когда я вступал в коммунистическую партию (1919), в моём родном городе была власть большевиков. В апреле в день Пасхи вышел номер ежедневной коммунистической газеты с широким заголовком «Христос воскресе». Редактором газеты был коммунист Сонин. Настоящая фамилия его была Крымерман, он был местный еврей, молодой и добродушный. Этот пример религиозной терпимости и даже доброжелательности мне очень понравился и я его записал коммунистам в актив. Когда через несколько месяцев в город прибыли чекисты и начали расстрелы, я был возмущён, и для меня само собой образовалось деление коммунистов на доброжелательных, «идейных», желающих построения какого-то человеческого общества, и других, представляющих злобу, ненависть и жестокость, убийц и садистов, что дело не в людях, а в системе.

Во время моего последующего пребывания на Украине я узнал много фактов о жестоком кровавом терроре, проводимом чекистами. В Москву я приехал с чрезвычайно враждебными чувствами по отношению к этому ведомству. Но мне практически не пришлось с ним сталкиваться до моей работы в Оргбюро и Политбюро. Здесь я прежде всего встретился с членами ЦКК Лацисом и Петерсом, бывшими в то же время членами коллегии ГПУ. Это были те самые знаменитые Лацис и Петерс, на совести которых были жестокие массовые расстрелы на Украине и других местах гражданской войны — число их жертв исчислялось сотнями тысяч. Я ожидал встретить исступлённых, мрачных фанатиков-убийц. К моему великому удивлению эти два латыша были самой обыкновенной мразью, заискивающими и угодливыми маленькими прохвостами, старающимися предупредить желания партийного начальства. Я опасался, что при встрече с этими расстрельщиками я не смогу принять их фанатизм. Но никакого фанатизма не было. Это были чиновники расстрельных дел, очень занятые личной карьерой и личным благосостоянием, зорко следившие, как помахивают пальцем из секретариата Сталина. Моя враждебность к ведомству перешла в отвращение к его руководящему составу.

Но дело обстояло не так просто с председателем ГПУ Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Старый польский революционер, ставший во главе ЧК с самого её возникновения, он продолжал формально её возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в её работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства (вместо Рыкова, ставшего председателем Совнаркома). На первом же заседании Политбюро, где я его увидел, он меня дезориентировал и своим видом, и манерой говорить. У него была наружность Дон-Кихота, манера говорить — человека убеждённого и идейного. Поразила меня его старая гимнастёрка с залатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользуется своим положением, чтобы искать каких-либо житейских благ для себя лично. Поразила меня вначале и его горячность в выступлениях — впечатление было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопрос партийной и государтвенной жизни. Эта горячность контрастировала с некоторым холодным цинизмом членов Политбюро. Но в дальнейшем мне всё же пришлось несколько изменить моё мнение о Дзержинском.

В это время внутри партии была свобода, которой не было в стране; каждый член партии имел возможность защищать и отстаивать свою точку зрения. Так же свободно происходило обсуждение всяких проблем на Политбюро. Не говоря уже об оппозиционерах, таких как Троцкий и Пятаков, которые не стеснялись резко противопоставлять свою точку зрения мнению большинства, — среди самого, большинства обсуждение всякого принципиального или делового вопроса происходило в спорах. Сколько раз Сокольников, проводивший денежную реформу, восставал против разных решений Политбюро по вопросам народного хозяйства, говоря: «Вы мне срываете денежную реформу; если вы примете это решение, освободите меня от обязанностей Наркома финансов». А по вопросам внешней политики и внешней торговли Красин, бывший Наркомом внешней торговли, прямо обвинял на Политбюро его членов, что они ничего не понимают в трактуемых вопросах и читал нечто вроде лекций.

Но что очень скоро мне бросилось в глаза, это то, что Дзержинский всегда шёл за держателями власти, и если отстаивал что-либо с горячностью, то только то, что было принято большинством. При этом его горячность принималась членами Политбюро как нечто деланное и поэтому неприличное. При его горячих выступлениях члены Политбюро смотрели в стороны, в бумаги, и царило впечатление неловкости. А один раз председательствовавший Каменев сухо сказал: «Феликс, ты здесь не на митинге, а на заседании Политбюро». И, о чудо! Вместо того, чтобы оправдать свою горячность («принимаю, мол, очень близко к сердцу дела партии и революции»), Феликс в течение одной секунды от горячего взволнованного тона вдруг перешёл к самому простому, прозаическому и спокойному. А на заседании тройки, когда зашёл разговор о Дзержинском, Зиновьев сказал: «У него, конечно, грудная жаба; но он что-то уж очень для эффекта ею злоупотребляет». Надо добавить, что когда Сталин совершил свой переворот, Дзержинский с такой горячностью стал защищать сталинские позиции, с какой он поддерживал вчера позиции Зиновьева и Каменева (когда они были у власти).

Впечатление у меня в общем получалось такое: Дзержинский никогда ни на йоту не уклоняется от принятой большинством линии (а между тем, иногда можно было бы иметь и личное мнение); это выгодно, а когда он горячо и задыхаясь, защищает эту ортодоксальную линию, то не прав ли Зиновьев, что он использует внешние эффекты своей грудной жабы?

Это впечатление мне было довольно неприятно. Это был 1923 год, я ещё был коммунистом, и для меня кто-кто, а уж человек, стоявший во главе ГПУ, нуждался в ореоле искренности и порядочности. Во всяком случае, было несомненно, что в смысле пользования житейскими благами упрёков ему сделать было нельзя — в этом смысле он был человеком вполне порядочным. Вероятно, отчасти поэтому Политбюро сохраняло его формально во главе ГПУ, чтобы он не позволял подчинённым своего ведомства особенно расходиться: у ГПУ, обладавшего правом жизни и смерти над всем беспартийным подсоветским населением, соблазнов было сколько угодно. Не думаю, что Дзержинский эту роль действительно выполнял: от практики своего огромного ведомства он стоял довольно далеко, и Политбюро довольствовалось здесь скорее фикцией желаемого, чем тем, что было на самом деле.

Первый заместитель Дзержинского (тоже поляк), Менжинский, человек со странной болезнью спинного мозга, эстет, проводивший свою жизнь лёжа на кушетке, в сущности тоже очень мало руководил работой ГПУ. Получилось так, что второй заместитель председателя ГПУ Ягода, был фактически руководителем ведомства.

Впрочем, из откровенных разговоров на заседаниях тройки я быстро выяснил позицию лидеров партии. Держа всё население в руках своей практикой террора, ГПУ могло присвоить себе слишком большую власть вообще. Сознательно тройка держала во главе ГПУ Дзержинского и Менжинского как формальных возглавителей, в сущности от практики ГПУ далёких, и поручала вести все дела ГПУ Ягоде, субъекту малопочтенному, никакого веса в партии не имевшему и сознававшему свою полную подчинённость партийному аппарату. Надо было, чтобы ГПУ было всегда и во всём подчинено партии и никаких претензий на власть не имело.

Этот замысел лидеров партии осуществлялся без труда. ГПУ из подчинения аппарату не выходило. Но озабоченные только отношениями ГПУ и партии, руководители относились с полным безразличием к непартийному населению и фактически отдали всю его огромную массу в полный произвол ГПУ. Лидеров интересовала власть; они были заняты борьбой за власть внутри партии. Вне партии был выставлен против населения заслон ГПУ, вполне действительный и запрещавший населению какую бы то ни было политическую жизнь; следовательно, ликвидировавший малейшую угрозу власти партии. Партийное руководство могло спать спокойно, и его очень мало занимало, что население всё больше и больше схватывается в железные клещи гигантского аппарата политической полиции, которому коммунистический диктаторский строй предоставляет неограниченные возможности.

Первый раз я увидел и услышал Ягоду на заседании комиссии ЦК, на которой я секретарствовал, а Ягода был в числе вызванных к заседанию. Все члены комиссии не были ещё в сборе, и прибывшие вели между собой разговоры. Ягода разговаривал с Бубновым, бывшим ещё в это время заведующим Агитпропом ЦК. Ягода хвастался успехами в развитии информационной сети ГПУ, охватывавшей всё более и более всю страну. Бубнов отвечал, что основная база этой сети — все члены партии, которые нормально всегда должны быть и являются информаторами ГПУ; что же касается беспартийных, то вы, ГПУ, конечно выбираете элементы, наиболее близкие и преданные советской власти. «Совсем нет, — возражал Ягода, мы можем сделать сексотом кого угодно, и в частности людей, совершенно враждебных советской власти». — «Каким образом?» — любопытствовал Бубнов. — «Очень просто, — объяснял Ягода. — Кому охота умереть с голоду? Если ГПУ берёт человека в оборот с намерением сделать из него своего информатора, как бы он ни сопротивлялся, он всё равно в конце концов будет у нас в руках: уволим с работы, а на другую нигде не примут без секретного согласия наших органов. И в особенности, если у человека есть семья, жена, дети, он вынужден быстро капитулировать.»

Ягода произвёл на меня отвратительное впечатление. Старый чекист Ксенофонтов, бывший раньше членом коллегии ВЧК, а теперь работавший Управляющим Делами ЦК и выполнявший все тёмные поручения Каннера, Лацис и Петерс, наглый и развязный секретарь коллегии ГПУ Гриша Беленький дополняли картину — коллегия ГПУ была бандой тёмных прохвостов, прикрытая для виду Дзержинским.

Как раз в это время приехал в Москву, чтобы меня видеть, мой знакомый, помощник начальника железнодорожной станции в Подолии. Это был превосходный, в высшей степени порядочный человек. Он был женат на, моей троюродной тётке, знал меня гимназистом и продолжал говорить мне «ты», несмотря на все мои высокие чины и ранги (я продолжал говорить ему «вы»). Он был очень удручён и приехал просить у меня совета и помощи. Местные органы ГПУ на железной дороге требовали от него вступления в число секретных сотрудников, то есть чтобы он шпионил и доносил на своих сослуживцев. Его, вероятно, наметили как лёгкую добычу — он был обременён семьёй и был человек очень мягкий. Но быть сексотом ГПУ он отказывался. Местный чекист раскрыл карты — выбросим со службы, скажете «ау» железной дороге и вообще никуда вас не примут; когда семья начнёт пухнуть с голоду, всё равно согласитесь.

Он, приехал ко мне: что делать? На его счастье в моём лице у него была защита — аппаратчик высокого ранга. Я взял печатный бланк ЦК и написал на нём записку железнодорожному чекисту с требованием оставить моего родственника в покое. Бланк ЦК сыграл свою роль, и его больше не тревожили. Этот эпизод иллюстрировал для меня систему Ягоды по охвату страны информационной сетью.

Через некоторое время я прямо столкнулся с Ягодой на заседаниях Высшего Совета физической культуры. Так как я был представителем ЦК в Высшем Совете, то, как я уже писал выше, я без труда провёл линию, противоположную мнениям ГПУ. Ягода был бит и унижен. Но и кроме того, имея определённое мнение о коллегии ГПУ, я не скрывал своего чрезвычайно недружелюбного отношения ко всей этой публике. Это вызвало в коллегии ГПУ переполох. Иметь врага в лице помощника Сталина, который к тому же секретарь Политбюро, коллегия ГПУ нашла для себя крайне неудобным. Обдумывали, как быть. В конце концов решили, что выгоднее эту обоюдную вражду сделать открытой и официальной, ставя этим под подозрение всякий удар, какой я мог бы им нанести. Конечно, они справедливо опасались, что секретарствуя на заседаниях тройки и Политбюро, будучи постоянно в контакте с секретарями ЦК и членами Политбюро, я могу быть им очень опасен.

Кроме того, они решили сыграть и на чрезвычайной подозрительности Сталина. Ягода написал Сталину письмо от имени коллегии ГПУ. В письме коллегия ГПУ считала своим долгом предупредить Сталина и Политбюро, что секретарь Политбюро Бажанов, по их общему мнению — скрытый контрреволюционер. Они, к сожалению, не могут ещё представить никаких доказательств и основываются больше на своём чекистском чутье и опыте, но считают, что их обязанность — довести их убеждение до сведения ЦК. Письмо подписал Ягода.

Сталин протянул мне письмо и сказал: «Прочтите». Я прочёл. Мне было 23 года. Сталин, считавший себя большим знатоком людей, внимательно на меня смотрел. Если здесь есть доля правды, юноша смутится и начнёт оправдываться. Я, наоборот, улыбнулся и вернул Сталину письмо, ничего не говоря. «Что вы по этому поводу думаете?» — спросил Сталин. «Товарищ Сталин, — ответил я с лёгким оттенком укоризны, — Вы ведь знаете Ягоду — ведь это же сволочь». — «А всё-таки, — сказал Сталин, — почему же он это пишет?» — «Я думаю, по двум причинам: с одной стороны, хочет заронить какое-то подозрение насчёт меня; с другой стороны, мы с ним сталкивались на заседаниях Высшего Совета физической культуры, где я, как представитель ЦК и проводя линию ЦК, добился отмены его вредных позиций: но он не только хочет мне отомстить вот этим способом, но чувствуя, что я к нему не испытываю ни малейшего уважения и ни малейшей симпатии, хочет заранее скомпрометировать всё что я о нём могу сказать вам или членам Политбюро».

Сталин нашёл это объяснение вполне правдоподобным. Кроме того, зная Сталина, я ни секунды не сомневался, что весь этот оборот дела ему очень нравится: секретарь Политбюро и коллегия ГПУ в открытой вражде; можно не сомневаться, что ГПУ будет внимательно следить за каждым шагом секретаря Политбюро и чуть что — немедленно его известит; а секретарь Политбюро, со своей стороны, не упустит никакого случая поставить его в известность, если узнает что-либо подозрительное в практике коллегии ГПУ.

На этой базе и установились мои отношения с ГПУ: время от времени Ягода извещал Сталина об их уверенности на мой счёт, а Сталин равнодушно передавал эти цидульки мне.

Но я ещё должен сказать, что я был доволен, прочтя первый донос Ягоды.

Дело в том, что открытая вражда обеспечивала мне безопасность в одном отношении. У ГПУ огромные возможности устроить несчастный случай — автомобильную катастрофу, убийство будто бы с целью ограбления (с подставными бандитами) и т. д. После объявления открытых враждебных действий ГПУ все эти возможности отпадали — теперь за несчастный случай со мной Ягода заплатил бы головой.

А незадолго до этого письма у меня был такой случай. В ЦК были устроены для сотрудников группы по изучению иностранных языков. Я бывал на группах по изучению английского и французского. В группе английского я познакомился с очень хорошенькой молодой латышкой Вандой Зведре, работавшей в аппарате ЦК. В это время я был вполне свободен; мы с Вандой друг другу понравились, но оба приняли это просто как приятную авантюру. Ванда была замужем за крупным чекистом. Она жила с мужем на Лубянке, в доме ГПУ — в нём были квартиры для наиболее ответственных чекистов. Ванда бывала у меня, но как-то пригласила меня к себе, в её квартиру на Лубянке. Мне было любопытно посмотреть, как живут чекистские верхи в их доме; я к ней пришёл вечером после работы. Ванда объяснила мне, что муж её уехал в командировку, и предложила остаться у неё на ночь. Это мне показалось чрезвычайно подозрительным — «неожиданно» вернувшийся из командировки муж, застав меня в кровати своей жены, мог разрядить в меня свой наган, и всё прошло бы как обыкновенная история драмы ревности; муж бы показал, что он не имеет понятия, кто я такой. Под предлогом необходимости поработать ещё над какими-то срочными бумагами, я отказался (впрочем, подозревал я не Ванду, а ГПУ, которое могло воспользоваться представившимся случаем).

Вот теперь, после письма Ягоды, возможности несчастного случая или убийства на почве ревности отпадали.

Все следующие годы моей работы прошли в открытой вражде с ГПУ, и это было всем более или менее известно. Сталин к этому вполне привык, и его ничуть не смущали такие случаи, как, например, тот, который произошёл с Анной Георгиевной Хутаревой.

В Высшем Техническом училище у меня был приятель, беспартийный студент Пашка Зимаков. Политикой он совершенно не занимался и не интересовался. Мать его, Анна Георгиевна, по смерти мужа (Зимакова) вышла замуж за очень богатого человека, Ивана Андреевича Хутарева, владельца большой фабрики тонких сукон в Шараповой Охоте под Москвой. Во время гражданской войны Хутарев, спасаясь от большевиков, бежал на Юг, оттуда за границу, и жил в 1924 году в Бадене под Веной. Жена осталась с четырьмя маленькими детьми; жена «капиталиста», она жила чрезвычайно бедно и трудно.

Пашка Зимаков извещает меня — мама очень хочет тебя видеть. Приезжаю. Оказывается следующее. В совершенно святой простоте Анна Георгиевна, взяв у знакомого врача медицинское свидетельство, что для её состояния здоровья ей были бы очень полезны воды курорта Бадена под Веной, приходит в административный отдел Совета и просит выдать ей заграничный паспорт для поездки на лечение за границу. Чиновник Совета читает её просьбу: «Вы просите паспорт для поездки со всеми четырьмя детьми?» — «Да». — «Вы, гражданка, сумасшедшая или делаете вид, что вы ненормальная?» — «Почему же? Я хочу поехать лечиться». — «Хорошо, приходите через месяц».

Паспорт выдаёт ГПУ, и просьба идёт туда на изучение. Там, конечно, сейчас же выясняют — буржуйка нагло просит разрешения бежать из страны к своему мужу, белогвардейцу-эмигранту, и капиталисту. Через месяц, когда она является в административный отдел совета, её просят пройти в какой-то кабинет, и там три чекиста начинают многообещающий допрос. Из допроса сразу ясно, что им всё известно о муже и даже что он живёт в Бадене. Чекисты спрашивают: «Вы что же, издеваетесь над нами?» Бедной женщине приходит в голову спасительная идея: «Я, знаете, не партийная и ничего в политике не понимаю, но если за меня поручится видный партиец?» — «Кто же этот видный партиец?» — иронически спрашивают чекисты. «Это — секретарь товарища Сталина». — «Что? Это что за номер? Вы, гражданка, в своём уме?» — «Да, уверяю вас, что он может за меня поручиться». Чекисты переглядываются: «Хорошо, принесите поручительство — тогда продолжим разговор».

Всё это Анна Георгиевна мне рассказывает. Я очарован — наивности в таких пределах я ещё не встречал. «Так, значит, — говорю я, — вы меня просите, чтобы я поручился, что по истечении месяца лечения вы с вашими детьми вернётесь в СССР?» — «Да». — «А едете вы к мужу для того, чтобы там с детьми остаться и в СССР не вернуться?» — «Да». Очаровательно. «Вы понимаете, — говорит Анна Георгиевна, — я здесь с детьми пропаду. Выехать к мужу — для меня одно спасение». — «Хорошо, — говорю я, — давайте вашу бумажку — подпишу». — «А я, — говорит Анна Георгиевна, — всю жизнь за вас буду молить Бога».

Дальше всё пошло, как по маслу. Ягоде было немедленно доложено о моём поручительстве. Представляю себе, как злорадно потирал руки Ягода. Он немедленно выдал заграничный паспорт, и моя Анна Георгиевна со всеми детьми выехала в Австрию. Конечно, когда через месяц ей из советского консульства напомнили, что виза её истекла и надо возвращаться, она ответила, что от советского гражданства отказывается и остаётся за границей на эмигрантском положении.

Ягода только этого и ждал, и Сталину был сейчас же послан подробный доклад, как Бажанов помог буржуйке бежать за границу. «Что это ещё за история?» — спросил у меня Сталин, передавая мне донос Ягоды. «А это, товарищ Сталин, я хотел проверить, насколько Ягода глуп: если эта буржуйка, которая хочет бежать за границу, и Ягода это знает, почему же он ей подписывает заграничный паспорт и её выпускает? Если, наоборот, ничего плохого в её выезде нет, тогда в чём же меня обвинять? Ягода на всё согласен, лишь бы мне причинить неприятность, не понимая, в какое глупое положение себя ставит». На этом всё и закончилось — Сталин никакого внимания на этот эпизод не обратил.

Я очень скоро понял, какую власть забирает ГПУ над беспартийным населением, которое отдано на его полный произвол. Так же ясно было, почему при коммунистическом режиме невозможны никакие личные свободы: всё национализировано, все и каждый, чтобы жить и кормиться, обязаны быть на государственной службе. Малейшее свободомыслие, малейшее желание личной свободы — и над человеком угроза лишения возможности работать и, следовательно, жить. Вокруг всего этого гигантская информационная сеть сексотов, обо всех всё известно, всё в руках у ГПУ. И в то же время, забирая эту власть, начиная строить огромную империю ГУЛага, ГПУ старается как можно меньше информировать верхушку партии о том, что оно делает. Развиваются лагеря — огромная истребительная система — партии докладывается о хитром способе за счёт контрреволюции иметь бесплатную рабочую силу для строек пятилетки; а кстати «перековка» — лагеря-то ведь «исправительно-трудовые»; а что в них на самом деле? Да ничего особенного: в партии распространяют дурацкий еврейский анекдот о нэпманах, которые говорят, что «лучше воробейчиковы горы, чем соловейчиков монастырь». У меня впечатление, что партийная верхушка довольна тем, что заслон ГПУ (от населения) действует превосходно, и не имеет никакого желания знать, что на самом деле делается в недрах ГПУ: все довольны, читая официальную болтовню «Правды» о стальном мече революции (ГПУ), всегда зорко стоящем на страже завоеваний революции.

Я пробую иногда говорить с членами Политбюро о том, что население отдано в полную и бесконтрольную власть ГПУ. Этот разговор никого не интересует. Я скоро убеждаюсь, что, к счастью, мои разговоры приписываются моим враждебным отношениям к ГПУ, и поэтому они не обращаются против меня; а то бы я быстро стал подозрителен: «интеллигентская мягкотелость», «отсутствие настоящей большевистской бдительности по отношению к врагам» (а кто только не враг?) и так далее. Путём длительной и постоянной тренировки мозги членов коммунистической партии твёрдо направлены в одну определённую сторону. Не тот большевик, кто читал и принял Маркса (кто в самом деле способен осилить эту скучную и безнадёжную галиматью), а тот, кто натренирован в беспрерывном отыскивании и преследовании всяких врагов. И работа ГПУ всё время растёт и развивается как нечто для всей партии нормальное — в этом и есть суть коммунизма, чтобы беспрерывно хватать кого-нибудь за горло; как же можно упрекать в чём-либо ГПУ, когда оно блестяще с этой задачей справляется? Я окончательно понимаю, что дело не в том, что чекисты — мразь, — а в том, что система (человек человеку волк) требует и позволяет, чтобы мразь выполняла эти функции.

Я столько раз говорю, что Ягода — преступник и негодяй, настоящая роль Ягоды в создании всероссийского ГУЛага так ясна и известна, что, кажется, ничего нельзя сказать в пользу этого субъекта. Между тем, один-единственный эпизод из его жизни мне очень понравился — эпизод в его пользу. Это было в марте 1938 года, когда пришло, наконец, время для комедии сталинского «суда» над Ягодой. На «суде» функции прокурора выполняет человекоподобное существо — Вышинский.

Вышинский: «Скажите, предатель и изменник Ягода, неужели во всей вашей гнусной и предательской деятельности вы не испытывали никогда ни малейшего сожаления, ни малейшего раскаяния? И сейчас, когда вы отвечаете, наконец, перед пролетарским судом за все ваши подлые преступления, вы не испытываете, ни малейшего сожаления о сделанном вами?»

Ягода: «Да, сожалею, очень сожалею…»

Вышинский: «Внимание, товарищи судьи. Предатель и изменник Ягода сожалеет. О чём вы сожалеете, шпион и преступник Ягода?»

Ягода: «Очень сожалею… Очень сожалею, что, когда я мог это сделать, я всех вас не расстрелял».

Надо пояснить, что у кого-кого, а у Ягоды, самого организовавшего длинную серию таких же процессов, никаких, даже самых малейших иллюзий насчёт результатов «суда» не было.

Моё личное положение парадоксально: ГПУ меня ненавидит, маниакально подозрительный Сталин не обращает никакого внимания на доносы ГПУ, все секреты власти в моих руках. А я серьёзно изучаю вопрос, чем я могу помочь для свержения этой власти.

Впрочем, иллюзий у меня никаких нет. Народные массы, как бы далеко ни зашла эта рабовладельческая система, сбросить власть не смогут; время баррикад и пик давно прошло, у власти не только танки, но и громадная, небывалой силы полиция; а кроме того, правящие ни перед чем не остановятся, чтобы власть удержать — это вам не Людовик XVI, который не хотел проливать крови подданных; эти прольют — сколько угодно.

Переворот мог бы прийти только сверху — из ЦК. Но и это почти невозможно: для этого людям, желающим ликвидировать коммунизм, надо скрывать, что они антикоммунисты, и завоевать большинство в ЦК. Вижу весь личный состав большевистских верхов; не вижу людей, которые бы склонны были это сделать.

А я сам? Исторический случай даёт в моём лице врагу коммунизма возможность знать все его секреты, да и присутствовать на всех заседаниях Политбюро и Пленумов ЦК. Я могу сделать основательную бомбу (кстати, я иногда ещё работаю в Высшем Техническом в лабораториях качественного и количественного анализа; там есть и азотная кислота, и глицерин) и пронести её в портфеле на заседание — никто не смеет любопытствовать, что в портфеле у секретаря Политбюро. Но для меня совершенно ясно, что это не имеет ни малейшего смысла — сейчас же будет избрано другое Политбюро, другой состав ЦК, и будут они не хуже и не лучше, чем этот, — систему бомбой убить нельзя. К разным фракциям правящей верхушки я равнодушен: и троцкие, и Сталины одинаково проводят коммунизм.

Наконец, подбирать и организовывать свою группу в партийной верхушке — дело совершенно безнадёжное — пятый или десятый побежит докладывать Сталину. Да кроме того, — я лишён возможности делать что-либо скрытое — ГПУ внимательно следит за каждым моим шагом в надежде найти что-либо против меня.

Что же я могу сделать? Только одно — продолжать скрывать мои взгляды и продолжать делать большевистскую карьеру с надеждой стать наследником Сталина и тогда всё повернуть. Дальнейшее показало, что это совсем не фикция: Маленков, заняв после меня место секретаря Политбюро, именно это и проделывает: то есть проделывает первую часть программы — нормально выходит в наследники Сталина (к смерти Сталина — он второй человек в стране, первый секретарь ЦК и председатель Совета Министров); наоборот, будучи достойным учеником Сталина и сталинцем, совершенно чужд второй части моей программы — заняв место Сталина, всё повернуть.

И эту возможность я отвергаю. Я знаю Сталина и вижу, куда он идёт. Он ещё мягко стелет, но я вижу, что это аморальный и жестокий азиатский сатрап. Сколько он будет ещё способен совершить над страной преступлений — и надо будет во всём участвовать. Я уверен, что у меня это не выйдет. Чтобы быть при Сталине и со Сталиным, надо в высокой степени развить в себе все большевистские качества — ни морали, ни дружбы, ни человеческих чувств — надо быть волком. И затратить на это жизнь. Не хочу. И тогда что мне остаётся в этой стране делать? Быть винтиком машины и помогать ей вертеться? Тоже не хочу.

Остаётся единственный выход: уйти за границу; может быть, там я найду возможности борьбы против этого социализма с волчьей мордой. Но и это не так просто.

Сначала надо уйти из Политбюро, сталинского секретариата и из ЦК. Это решение я принимаю твёрдо. На моё желание уйти Сталин отвечает отказом. Но я понимаю, что дело совсем не в том, что я незаменим — для Сталина незаменимых или очень нужных людей нет; дело в том, что я знаю все его секреты, и если я уйду, надо вводить во все эти секреты нового человека; именно это ему неприятно.

Для техники ухода я нахожу помощь у Товстухи: он очень рад моему желанию уйти. Он хочет прибрать к рукам весь секретариат Сталина, но пока я секретарь Политбюро, у меня все важнейшие функции, и аппарат, канцелярия Политбюро, которые мне подчинены. Товстуха видит, как для него всё устраивается с моим уходом. Правда, он не способен секретарствовать на заседаниях Политбюро, но с моим уходом он возьмёт в своё подчинение канцелярию Политбюро, и функции секретаря Политбюро будут реорганизованы так, что хозяин аппарата будет он. Это происходит так. Когда я ухожу в летний отпуск, меня замещает секретарь Оргбюро Тимохин. Чтобы замещать секретаря Оргбюро, умная жена Маленкова, Лера Голубцова, работающая в Орграспреде, Пользуясь своим знакомством с Германом Тихомирновым (вторым секретарём Молотова — я об этом говорил в начале книги) продвигает на место временного секретаря Оргбюро своего мужа. Товстуха, изучив Маленкова, решает взять его в Политбюро. Маленков назначается протокольным секретарём Политбюро — только чтобы секретарствовать на заседаниях; в помощь ему вводится стенографистка. Функции его ограничены: и он, и аппарат подчинены Товстухе. Контроль за исполнением постановлений Политбюро, слишком связанный со мной, прекращается. Доступа к сталинским секретам Маленков пока не имеет и ещё долго не будет иметь, что Сталина вполне устраивает, и поэтому реформа никаких его возражений не вызывает.

Попав в Политбюро, будучи всё время в контакте с членами Политбюро, всё время на виду у Сталина, Маленков делает постепенную, но верную карьеру. К тому же он верный и стопроцентный сталинец. В 1934 году он становится помощником Сталина, в 1939 году секретарём ЦК, в 1947 году кандидатом Политбюро, в 1948 году членом Политбюро, а в последние годы перед сталинской смертью первым заместителем Сталина, и как первый секретарь ЦК, и как председатель Совета Министров, то есть формально вторым человеком в стране и наследником Сталина. Правда, по смерти Сталина наследство не вышло, в наследники Политбюро его не приняло, и он остался только председателем Совета Министров. Через три года — в 1956 при попытке сбросить Хрущёва он власть потерял и стал где-то в провинции директором электрической станции.

Уйдя из Политбюро, я продолжаю всё же числиться за секретариатом Сталина, стараясь делать в нём как можно меньше и делая вид, что основная моя работа теперь в Наркомфине. Но до конца 1925 года я продолжаю секретарствовать в ряде комиссий ЦК, главным образом постоянных. Меня от них долго не освобождают — от секретаря в них спрашивается солидное знакомство со всем прошлым содержанием их работы. Только в начале 1926 года я могу сказать, что я из ЦК окончательно ушёл. Сталин к моему уходу равнодушен.

Забавно, что никто не знает толком, продолжаю ли я быть за сталинским секретариатом или нет, ушёл я или не ушёл, а если ушёл, то вернусь ли, (так бывало с другими — например, Товстуха как будто ушёл в Институт Ленина, ан смотришь, снова в сталинском секретариате, и даже прочнее, чем раньше). Но я-то хорошо знаю, что ушёл окончательно; и собираюсь уйти и из этой страны.

Теперь я смотрю на всё глазами внутреннего эмигранта. Подвожу итоги.

В большевистской верхушке я знал многих людей, и среди них людей талантливых и даровитых, немало честных и порядочных. Последнее я констатирую с изумлением. Я не сомневаюсь в будущей незавидной судьбе этих людей — они по сути к этой системе не подходят (правда, мне бы следовало также допустить, что и судьба всех остальных будет не лучше). Они втянуты, как и я, в эту огромную машину по ошибке и сейчас являются её винтиками. Но у меня уже глаза широко открыты, и я вижу то, чего почти всё они не видят: что неминуемо должно дать дальнейшее логическое развитие применения доктрины.

Как я вижу и понимаю происходящую эволюцию и пути развития власти и её аппарата?

Здесь два разных вопроса. Во-первых, механизм власти, истинный механизм, а не то, что выдаётся за власть по тактическим соображениям. Переворот произведён ленинской группой профессиональных революционеров. Захватив власть и взяв на себя управление страной, национализировав и захватив всё, она нуждается в огромном и многочисленном аппарате управления, следовательно, в многочисленных кадрах партии. Двери в партию широко открыты, и интенсивная коммунистическая пропаганда легко завоёвывает и привлекает массы людей. Страна политически девственна; первые же фразы партийных агитаторов и пропагандистов, произнесённые перед простыми людьми, никогда не размышлявшими над политическими вопросами, кажутся им откровением, вдруг открывающим глаза на всё важнейшее. Всякая другая пропаганда, говорящая что-то иное, закрывается и преследуется как контрреволюционная. Партия быстро растёт за счёт новых верующих политически неискушённых людей. Ими наполняются все органы разнообразной власти — гражданской, военной, хозяйственной, профсоюзной и т. д. В центре — ленинская группа, возглавляющая многочисленные ведомства и организации. Формально она правит через органы власти, носящей для публики название советской, — народные комиссариаты, исполкомы, их отделы и разветвления. Но их много, и центр должен охватить не только всю их гамму, но и всё, что в них не вмещается; коминтерны и профинтерны, армию, газеты, профсоюзы, пропагандный аппарат, хозяйство и т. д. и т. д. Это возможно только в Центральном Комитете партии, куда входят все главные руководители всего. А Центральный Комитет громоздок и широк, нужна небольшая руководящая группа, и вот уже выделяется для этого Политбюро, которое заменяет Ленина с его двумя-тремя помощниками, правившими первые два года (Ленин, Свердлов, Троцкий). Политбюро, избранное в марте 1919 года, быстро становится настоящим правительством. В сущности, для Ленина и его группы это пока ещё ничего не меняет, только упорядочивает дело государственного управления. По-прежнему управление происходит через органы, называемые советской властью. Во всё время гражданской войны в этой схеме происходит мало изменений. Партийный аппарат ещё в зачатке, и функции у него обслуживающие, а не управительные. Дело начинает меняться с окончанием гражданской войны. Создаётся и быстро начинает расти настоящий партийный аппарат. Тут централизаторски объединяющую деятельность в деле управления, которую выполняет Политбюро в центре, начинают брать на себя в областях областные и краевые Бюро ЦК, в губерниях Бюро губкомов. А в губкомах на первое место выходит секретарь — он начинает становиться хозяином своей губернии вместо председателя губисполкома и разных уполномоченных центра. Новый устав 1922 года даёт окончательную форму этой перемене. Начинается период «секретародержавия». Только в Москве во главе всего не генеральный секретарь партии, а Ленин. Но в 1922 году болезнь выводит Ленина из строя; центральной властью становится Политбюро без Ленина. Это означает борьбу за наследство. Зиновьев и Каменев, подхватившие власть, считают, что их власть обеспечена тем, что у них в руках Политбюро. Сталин и Молотов видят дальше. Политбюро избирается Центральным Комитетом. Имейте в своих: руках большинство Центрального Комитета, и вы выберете Политбюро, как вам нужно. Поставьте всюду своих секретарей губкомов, и большинство съезда и ЦК за вами.

Почему-то Зиновьев этого не хочет видеть. Он так поглощён борьбой за уничтожение Троцкого по старым ленинским рецептам — грызни внутри ЦК, что сталинскую работу по подбору всего своего состава в партийном аппарате (а она длится и 1922, и 1923, и 1924, и 1925 годы) он не видит. В результате в 1922, 1923 и 1924 годах страной правит тройка, а в 1925 году, с её разрывом, — Политбюро. Но с января 1926 года Сталин после съезда пожинает плоды своей многолетней работы — свой ЦК, своё Политбюро — и становится лидером (ещё не полновластным хозяином, члены Политбюро ещё имеют вес в партии, члены ЦК ещё кое-что значат). Но пока шла борьба в центре секретародержавие на местах окончательно укрепилось. Первый секретарь губкома — полный хозяин своей губернии, все вопросы губернии решаются на Бюро Губкома. Страной правит уже не только партия, но партийный аппарат.

А дальше? Куда это растёт?

Я хорошо знаю Сталина — теперь он на верном пути к усилению своей единоличной власти. Теоретически свержение его возможно только через съезд партии — он прекратит созывать съезды, когда вся власть будет в его руках. Тогда будет только одна власть в стране: уже не партия и не партийный аппарат, а Сталин и только Сталин. А управлять он будет через того, кого найдёт более удобным. Через Политбюро или через своих секретарей.

Но какова будет судьба всех этих масс партийцев. которую партия впитала после революции и о которых была речь выше. Мы сможем о ней гадать, разобравшись во втором вопросе.

Второй вопрос — о сути власти и эволюции этой сути.

Когда вы хорошо знакомитесь с личностью Ленина или Сталина, вас поражает потрясающее, казалось бы маниакальное стремление к власти, которому всё подчинено в жизни этих двух людей. На самом деле ничего особенно удивительного в этой жажде власти нет. И Ленин, и Сталин — люди своей доктрины, марксистской доктрины, их системы мысли, определяющей всю их жизнь. Чего требует доктрина? Переворота всей жизни общества, который может и должен быть произведён только путём насилия. Насилия, которое совершит над обществом какое-то активное, организованное меньшинство, но при одном непременном, обязательном условии — взявши предварительно в свои руки государственную власть. В этом альфа и омега: ничего не сделаешь, говорит доктрина, не взявши власть. Всё сделаешь, всё переменишь, взяв в свои руки власть. На этой базе построена вся их жизнь.

Власть приходит в руки Ленина, а потом Сталина не только потому, что они маниакально, безгранично к ней стремятся, но и потому, что они в партии являются и наиболее полными, наиболее яркими воплощениями этой основной акции партийной доктрины. Власть — это всё, начало и конец. Этим живут Ленин и Сталин всю жизнь. Все остальные вынуждены идти за ними следом.

Но власть взята активным меньшинством при помощи насилия и удерживается этим же активным меньшинством при помощи насилия над огромным большинством населения. Меньшинство (партия) признаёт только силу. Население может как угодно плохо относиться к установленному партией социальному строю, власть будет бояться этого отрицательного отношения и маневрировать (Ленин — НЭП) только пока будет считать, что её полицейская система охвата страны недостаточно сильна и что есть риск потерять власть. Когда система полицейского террора зажимает страну целиком, можно применять насилие, не стесняясь (Сталин — коллективизация, террор 30-х годов), и заставить страну жить по указке партии, хотя бы это стоило миллионов жертв.

Суть власти — насилие. Над кем? По доктрине, прежде всего над каким-то классовым врагом. Над буржуем, капиталистом, помещиком, дворянином, бывшим офицером, инженером, священником, зажиточным крестьянином (кулак), инакомыслящим и не адаптирующимся к новому социальному строю (контрреволюционер, белогвардеец, саботажник, вредитель, социал-предатель, прихлебатель классового врага, союзник империализма и реакции и т. д. и т. д.); а по ликвидации и по исчерпании всех этих категорий можно создавать всё новые и новые: середняк может стать подкулачником, бедняк в деревне — врагом колхозов, следовательно, срывателем и саботажником социалистического строительства, рабочий без социалистического энтузиазма — агентом классового врага. А в партии? Уклонисты, девиационисты, фракционеры, продажные троцкисты, правые оппозиционеры, левые оппозиционеры, предатели, иностранные шпионы, похотливые гады — всё время надо кого-то уничтожать, расстреливать, гноить в тюрьмах, в концлагерях — в этом и есть суть и пафос коммунизма.

Но в начале революции сотни тысяч людей вошли в партию не для этого, а поверив, что будет построено какое-то лучшее общество. Постепенно (но не очень скоро) выясняется, что в основе всего обман. Но верующие продолжают ещё верить; если кругом творится чёрт знает что, это, вероятно, вина диких и невежественных исполнителей, а идея хороша, вожди хотят лучшего, и надо бороться за исправление недостатков. Как? Протестуя, входя в оппозиции, борясь внутри партии. Но путь оппозиций в партии — гибельный путь. И вот уже все эти верующие постепенно становятся людьми тех категорий, которые власть объявляет врагами (или агентами классовых врагов); и все эти верующие тоже обречены — их путь в общую гигантскую мясорубку, которой со знанием дела будет управлять товарищ Сталин.

Постепенно партия (и в особенности её руководящие кадры) делится на две категории: те, кто будет уничтожать, и те, кого будут уничтожать. Конечно, все, кто заботится больше всего о собственной шкуре и о собственном благополучии, постараются примкнуть к первой категории (не всем это удаётся: мясорубка будет хватать направо и налево, кто попадёт под руку); те, кто во что-то верил и хотел для народа чего-то лучшего, рано или поздно попадут во вторую категорию.

Это, конечно, не значит, что все шкурники и прохвосты благополучно уцелеют; достаточно сказать, что большинство чекистских расстрельных дел мастеров тоже попадут в мясорубку (но они — потому, что слишком к ней близки). Но все более или менее приличные люди с остатками совести и человеческих чувств наверняка погибнут.

По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения — я говорю о том, как я их видел в тот момент). Чёрт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету всё схватывающего и всё понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Бриллиант (Сокольников), со всем он блестяще справлялся.

Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак — превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твёрдо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал всё, что от него требовали).

Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов — Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.

А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?

Страшное дело — волчья доктрина и вера в неё. Только когда хорошо разберёшься во всём этом и хорошо знаешь всех этих людей, видишь, во что неминуемо превращает людей доктрина, проповедующая насилие, революцию и уничтожение «классовых» врагов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.