I. Бей, но не до смерти

I. Бей, но не до смерти

23 января в Нижнем Новгороде особое присутствие московской судебной палаты с участием сословных представителей разбирало дело об убийстве крестьянина Тимофея Васильевича Воздухова, отправленного в часть «для вытрезвления» и избитого там четырьмя полицейскими служителями: Шелеметьевым, Шульпиным, Шибаевым и Ольховиным и исп. должн. околоточного надзирателя Пановым до такой степени, что Воздухов на другой же день умер в больнице.

Такова несложная фабула этого простого дела, бросающего яркий свет на то, что делается обыкновенно и постоянно в наших полицейских правлениях.

Насколько можно судить по чрезвычайно кратким газетным отчетам, все происшествие представляется в таком виде. 20 апреля Воздухов приехал на извозчике в губернаторский дом. Вышел смотритель губернаторского дома, который показал на суде, что Воздухов был без шапки, выпивши, но не пьян, жаловался на какую-то пароходную пристань, не выдавшую билета на проезд (?). Смотритель велел постовому городовому Шелеметьеву отвезти Воздухова в часть. Воздухов был настолько мало выпивши, что спокойно разговаривал с Шелеметьевым и по приезде отчетливо объяснил околоточному надзирателю Панову свое имя и звание. Несмотря на это, Шелеметьев – очевидно, с ведома Панова, только что опросившего Воздухова, – «вталкивает» последнего не в арестантскую, где находилось несколько пьяных, а в находящуюся рядом с арестантской «солдатскую». Вталкивая, он задевает шашкой за дверной крюк, обрезывает себе немного руку, воображает, что шашку держит Воздухов, и бросается его бить, крича, что ему порезали руку. Бьет со всего размаха, бьет в лицо, в грудь, в бока, бьет так, что Воздухов все падает навзничь, все стукается головой об пол, просит пощады. «За что бьете?» – говорил он, по словам сидевшего в арестантской свидетеля (Семахина). – «Не виноват я. Простите, Христа ради!» По словам этого же свидетеля, Воздухов пьян не был, скорее пьян был Шелеметьев. О том, что Шелеметьев «обучает» (выражение обвинительного акта!) Воздухова, узнают его товарищи, Шульпин и Шибаев, которые пили в полиции с первого же дня пасхи (20 апреля – вторник, третий день пасхи). Они являются в солдатскую вместе с пришедшим из другой части Ольховиным, бьют Воздухова кулаками, топчут ногами. Является и околоточный надзиратель Панов, бьет книгой по голове, бьет кулаками. «Уж так били, так били, – говорила одна арестованная женщина, – что у меня ин-да все брюхо от страстей переболело». Когда «обучение» было кончено, околоточный надзиратель прехладнокровно приказывает Шибаеву обмыть на лице у избитого кровь – так все-таки приличнее; неравно увидит начальство! – и втолкнуть его в арестантскую. «Братцы! – говорит Воздухов другим арестованным – видите, как полиция дерется? Будьте свидетелями, я подам жалобу!» Но жалобу ему не удается подать: на другой день утром его нашли в совершенно бессознательном состоянии и отправили в больницу, где он через 8 часов и умер, не приходя в себя. Вскрытие обнаружило у него перелом десяти ребер, кровоподтеки по всему телу и кровоизлияние в мозг.

Палата приговорила Шелеметьева, Шульпина и Шибаева к 4 годам каторги, а Ольховина и Панова – к месячному аресту, признав их виновными только в «обиде»…

С этого приговора мы и начнем наш разбор. Приговоренные к каторге обвинялись по 346-й и 1490-й ч. 2 статьям Уложения о наказаниях. Первая из этих статей гласит, что чиновник, причинивший раны или увечье при отправлении своей должности, подлежит высшей мере наказания, «за сие преступление определенного». А ст. 1490-я ч. 2-ая определяет за истязание, когда последствием его была смерть, каторгу от 8 до 10 лет. Вместо высшей меры суд сословных представителей и коронных судей понижает наказание на две степени (6 степень: каторга 8–10 лет; 7 степень – от 4 до 6 лет), т. е. устанавливает максимальное понижение, допустимое законом в случае смягчающих вину обстоятельств, и кроме того назначает низшую меру наказания в этой низшей степени. Одним словом, суд сделал все, что только мог, для смягчения участи подсудимых, и даже больше, чем мог, так как закон о «высшей мере наказания» был обойден. Мы вовсе не хотим, конечно, сказать, чтобы «высшая справедливость» требовала именно десяти, а не четырех лет каторги; важно то, что убийц признали убийцами и осудили на каторгу. Но нельзя не отметить прехарактерной тенденции суда коронных судей и сословных представителей: когда они судят чинов полиции, они готовы оказывать им всякое снисхождение; когда они судят за проступки против полиции, они проявляют, как известно, * непреклонную суровость[158].

Вот господину околоточному надзирателю… ну, как же не оказать ему снисхождения! Он встретил привезенного Воздухова, он, очевидно, велел направить его не в арестантскую, а сначала – для обучения – в солдатскую, он участвовал в избиении и кулаками своими и книгой (должно быть, сводом законов), он распоряжался уничтожением следов преступления (смыть кровь), он рапортовал ночью 20 апреля вернувшемуся приставу этой части, Муханову, что «во вверенной ему части все обстоит благополучно» (буквально!), – но он ничего не имеет общего с убийцами, он виноват только в оскорблении действием, только в простой обиде действием, наказуемой арестом. Вполне естественно, что этот невиновный в убийстве джентльмен, г. Панов, и в настоящее время служит в полиции, занимая должность полицейского урядника. Г-н Панов только перенес свою полезную распорядительную деятельность по «обучению» простонародья из города в деревню. Скажите по совести, читатель, может ли урядник Панов иначе понять приговор палаты, как совет: – вперед скрывать получше следы преступления, «обучать» так, чтобы следов не было. Ты велел смыть кровь с лица умирающего, – это очень хорошо, но ты допустил Воздухову умереть, – это, братец, неосмотрительно; вперед будь осторожнее и крепко заруби себе на носу первую и последнюю заповедь русского Держиморды: «бей, но не до смерти!».

С общечеловеческой точки зрения приговор палаты над Пановым есть прямая насмешка над правосудием; он показывает чисто холуйское стремление свалить всю вину на низших полицейских служителей и выгородить их непосредственного начальника, с ведома, одобрения и при участии которого происходило зверское истязание. С юридической же точки зрения, этот приговор – образец той казуистики, на которую способны судьи-чиновники, и сами-то не очень далеко ушедшие от околоточного. Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли – говорят дипломаты. Закон дан для того, чтобы извращать понятие вины и ответственности – могут сказать наши юристы. Какое, в самом деле, тончайшее судейское искусство нужно для того, чтобы подвести участие в истязании под простую обиду действием! Мастеровой, который утром 20 апреля сшиб, может быть, шапку с Воздухова, виноват, оказывается, в том же самом проступке – и даже еще слабее: не проступке, а «нарушении», – как и Панов. Даже за простое участие в драке (а не в избиении беспомощного человека), если кому-либо причинена смерть, полагается более строгое наказание, чем то, которому подвергли околоточного. Судейские крючкотворы воспользовались, во-первых, тем, что за истязание при отправлении должности закон назначает несколько наказаний, предоставляя судье, смотря по обстоятельствам дела, выбор между тюрьмой от 2-х месяцев и ссылкой в Сибирь на житье. Не стеснять судью чрезмерно формальными определениями, предоставлять ему известный простор – это, конечно, очень разумное правило, и за это не раз уже хвалили русское законодательство и подчеркивали его либерализм наши профессора уголовного права. Они забывали только при этом ту мелочь, что для применения разумных постановлений нужны судьи, не сведенные на положение простых чиновников, нужно участие представителей общества в суде и общественного мнения – в обсуждении дела. А во-вторых, на помощь суду пришел здесь товарищ прокурора, который отказался от обвинения Панова (и Ольховина) в истязании и жестокостях и просил подвергнуть их наказанию только за причинение обиды. Товарищ прокурора сослался в свою очередь на заключение экспертов, отвергших особую мучительность и продолжительность нанесенных Пановым побоев. Юридический софизм, как видите, не отличается особой замысловатостью: так как Панов бил меньше остальных, то можно сказать, что его побои не были особо мучительны; а если они не были особо мучительны, то можно заключить, что они не относились к «истязаниям и жестокостям», а если они не относились к истязаниям и жестокостям, то значит это было простое оскорбление действием. Все улаживается к общему удовольствию, и г. Панов остается в рядах блюстителей порядка и благочиния[159]… Мы затронули сейчас вопрос об участии в суде представителей общества и роли общественного мнения. Этот вопрос вообще прекрасно иллюстрируется данным делом. Прежде всего: почему разбирал дело не суд присяжных, а суд коронных судей с сословными представителями? Потому, что правительство Александра III, вступив в беспощадную борьбу со всеми и всяческими стремлениями общества к свободе и самостоятельности, очень скоро признало опасным суд присяжных. Реакционная печать объявила суд присяжных «судом улицы» и открыла против него травлю, которая, к слову сказать, продолжается и по сю пору. Правительство приняло реакционную программу: победив революционное движение 70-х годов, оно беззастенчиво объявило представителям общества, что считает их «улицей», чернью, которая не смеет вмешиваться не только в законодательство, но и в управление государством, которая должна быть изгнана из святилища, где над русскими обывателями чинят суд и расправу – по методу господ Пановых. В 1887 году был издан закон, по которому дела о преступлениях, совершенных должностными лицами и против должностных лиц, изъяты из ведения суда присяжных и переданы суду коронных судей с сословными представителями. Как известно, эти сословные представители, слитые в одну коллегию с судьями-чиновниками, представляют из себя безгласных статистов, играют жалкую роль понятых, рукоприкладствующих то, что угодно будет постановить чиновникам судебного ведомства. Это – один из тех законов, которые длинной вереницей тянутся через всю новейшую реакционную эпоху русской истории, объединенные одним общим стремлением: восстановить «твердую власть». Давлением обстоятельств власть вынуждена была во второй половине XIX века прийти в соприкосновение с «улицей», а состав этой улицы изменялся с поразительной быстротой, и темных обывателей заменяли граждане, начинающие сознавать свои права, способные даже выставлять борцов за права. И, почувствовав это, власть с ужасом отпрянула назад и делает теперь судорожные усилия оградить себя китайской стеной, замуроваться в крепость, недоступную ни для каких проявлений общественной самодеятельности… Но я несколько отклонился от своей темы.

Итак, благодаря реакционному закону, улица была устранена от суда над представителями власти. Чиновников судили чиновники. Это сказалось не только на приговоре, но и на всем характере предварительного и судебного следствия. Суд улицы ценен именно тем, что он вносит живую струю в тот дух канцелярского формализма, которым насквозь пропитаны наши правительственные учреждения. Улица интересуется не только тем, даже не столько тем, – обидой, побоями, или истязаниями будет признано данное деяние, какой род и вид наказания будет за него назначен, сколько тем, чтобы до корня вскрыть и публично осветить все общественно-политические нити преступления и его значение, чтобы вынести из суда уроки общественной морали и практической политики. Улица хочет видеть в суде не «присутственное место», в котором приказные люди применяют соответственные статьи Уложения о наказаниях к тем или другим отдельным случаям, – а публичное учреждение, вскрывающее язвы современного строя и дающее материал для его критики, а следовательно, и для его исправления. Улица своим чутьем, под давлением практики общественной жизни и роста политического сознания, доходит до той истины, до которой с таким трудом и с такой робостью добирается сквозь свои схоластические путы наша официально-профессорская юриспруденция: именно, что в борьбе с преступлением неизмеримо большее значение, чем применение отдельных наказаний, имеет изменение общественных и политических учреждений. По этой причине и ненавидят – да и не могут не ненавидеть – суд улицы реакционные публицисты и реакционное правительство. По этой причине сужение компетенции суда присяжных и ограничение гласности тянутся красной нитью через всю пореформенную историю России, причем реакционный характер «пореформенной» эпохи обнаруживается на другой же день после вступления в силу закона 1864 года, преобразовавшего нашу «судебную часть»[160]. И именно на данном деле с особенной силой сказался недостаток «суда улицы». Кто мог бы на этом суде заинтересоваться общественной стороной дела и постараться выставить ее со всей выпуклостью? Прокурор? Чиновник, имеющий ближайшее отношение к полиции, – разделяющий ответственность за содержание арестантов и обращение с ними, – в некоторых случаях даже начальник полиции? Мы видели, что товарищ прокурора даже отказался от обвинения Панова в истязании. Гражданский истец, если бы жена убитого, выступавшая на суде свидетельницей Воздухова, предъявила гражданский иск к убийцам? Но где же было ей, простой бабе, знать, что существует какой-то гражданский иск в уголовном суде? Да если бы она и знала это, в состоянии ли была бы она нанять адвоката? Да если бы и была в состоянии, нашелся ли бы адвокат, который мог бы и захотел бы обратить общественное внимание на разоблачаемые этим убийством порядки? Да если бы и нашелся такой адвокат, могли ли бы поддержать в нем «гражданский пыл» такие «делегаты» общества, как сословные представители? Вот волостной старшина – я имею в виду провинциальный суд – конфузящийся своего деревенского костюма, не знающий, куда деть свои смазные сапоги и свои мужицкие руки, пугливо вскидывающий глаза на его превосходительство председателя палаты, сидящего за одним столом с ним. Вот городской голова, толстый купчина, тяжело дышащий в непривычном для него мундире, с цепью на шее, старающийся подражать своему соседу, предводителю дворянства, барину в дворянском мундире, с холеной наружностью, с аристократическими манерами. А рядом – судьи, прошедшие всю длинную школу чиновничьей лямки, настоящие дьяки в приказах поседелые, полные сознания важности выпавшей им задачи: судить представителей власти, которых недостоин судить суд улицы. Не отбила ли бы эта обстановка охоту говорить у самого красноречивого адвоката, не напомнила ли бы она ему старинное изречение: «не мечите бисера перед…»?

И вышло так, что дело прогнали точно на курьерских, точно желая поскорее сбыть его с рук[161], точно боясь копнуть хорошенько всю эту мерзость: можно жить около отхожего места, привыкнуть, не замечать, обжиться, но стоит только приняться его чистить – и вонь непременно восчувствуют тогда все обитатели не только данной, но и соседних квартир.

Посмотрите, какую массу естественно напрашивающихся вопросов никто не потрудился даже выяснить. Зачем ездил Воздухов к губернатору? Обвинительный акт – этот документ, воплощающий стремление обвинительной власти раскрыть все преступление – не только не отвечает на этот вопрос, но даже прямо заминает его, говоря, будто Воздухов «был задержан в нетрезвом виде во дворе губернаторского дома городовым Шелеметьевым». Это дает даже повод думать, будто Воздухов бесчинствовал и где? во дворе губернатора! А на самом деле Воздухов приехал к губернатору на извозчике жаловаться – это факт установленный. На что он жаловался? Смотритель губернаторского дома, Птицын, говорит, что Воздухов жаловался на какую-то пароходную пристань, где ему отказали в выдаче билета на проезд (?). Свидетель Муханов, бывший приставом той части, где били Воздухова (а теперь состоящий начальником губернской тюрьмы в г. Владимире), говорит, что от жены Воздухова он слышал, что она с мужем пьянствовала и что их били в Нижнем и в речной полиции и в Рождественской полицейской части, и об этих побоях и хотел Воздухов заявить губернатору. Несмотря на явное противоречие в показаниях этих свидетелей, суд не принимает ровно никаких мер для выяснения вопроса. Напротив, всякий имел бы полное право заключить, что суд не хочет выяснять этого вопроса. Жена Воздухова была свидетельницей на суде, но ее никто не поинтересовался спросить, действительно ли били ее и мужа в нескольких полицейских частях Нижнего? при какой обстановке их арестовывали? в каких помещениях били? кто бил? действительно ли муж хотел жаловаться губернатору? не говорил ли муж еще кому-либо об этом своем намерении? Свидетель Птицын, который, будучи чиновником канцелярии губернатора, очень может быть не склонен был выслушивать от непьяного – но подлежащего все же вытрезвлению! – Воздухова жалобы на полицию, который поручил пьяному городовому Шелеметьеву отвезти для вытрезвления в часть жалобщика, этот интересный свидетель не был подвергнут перекрестному допросу. Извозчик Крайнов, который привез Воздухова к губернатору и отвез потом в часть, опять-таки не расспрашивается о том, не говорил ли ему Воздухов, зачем он едет? что именно высказывал он Птицыну? не слышал ли еще кто-либо этого разговора? Суд ограничивается прочтением краткого показания неявившегося Крайнова (удостоверяющего, что пьян Воздухов не был, а только немного выпивши), и товарищ прокурора нисколько не думает о том, чтобы добиться явки этого важного свидетеля. Если принять во внимание, что Воздухов – запасный унтер-офицер, значит, человек бывалый, законы и порядки немного знающий, что он даже после последнего смертельного боя говорит товарищам: «я подам жалобу», – то становится более чем вероятным, что он ездил к губернатору именно жаловаться на полицию, что свидетель Птицын лгал, выгораживая полицию, что лакеи судьи и лакей прокурор не хотели разоблачать этой щекотливой истории.

Далее. Почему и за что били Воздухова? Обвинительный акт опять-таки изображает это так, как только можно было изобразить выгоднее… для подсудимых. «Поводом к истязанию» послужил будто бы порез руки Шелеметьева, когда он вталкивал Воздухова в солдатскую. Вопрос в том, почему вталкивали спокойно говорившего и с Шелеметьевым и с Пановым Воздухова (предположим, что надо было непременно его вталкивать!) не в арестантскую, а сначала в солдатскую? Он отправлен для вытрезвления, – в арестантской есть уже несколько пьяных, – туда же попадает потом и Воздухов, зачем же Шелеметьев, «представив» его Панову, толкает в солдатскую? Очевидно, именно для того, чтобы избить. В арестантской есть народ, а в солдатской Воздухов будет один, а к Шелеметьеву придут на помощь товарищи и г. Панов, которому в настоящий момент «вверена» первая часть. Истязание было вызвано, значит, не случайным поводом, а совершено по заранее обдуманному намерению. Предположить можно только одно из двух: либо всех, присылаемых в часть для вытрезвления (хоть бы и держащих себя вполне прилично и спокойно), отправляют сначала в солдатскую для «обучения», либо Воздухова повели бить именно за то, что он ездил к губернатору жаловаться на полицию. Газетные отчеты о деле так кратки, что категорически высказаться за последнее предположение (которое ничуть не невероятно) трудно, но предварительное и судебное следствие, конечно, могли бы досконально выяснить этот вопрос. Суд, разумеется, не обратил на этот вопрос никакого внимания. Говорю: «разумеется», ибо равнодушие судей отражает здесь не только чиновнический формализм, но и просто обывательский взгляд русского человека. «Нашли, чему удивляться! Убили пьяного мужика в части! То ли еще у нас бывает!» И обыватель указывает вам десятки случаев, несравненно более возмутительных и притом проходящих для виновников безнаказанно. Указания обывателя совершенно справедливы, и тем не менее он совершенно неправ и обнаруживает своим рассуждением только крайнюю обывательскую близорукость. Не потому ли у нас возможны несравненно более возмутительные случаи полицейского насилия, что это насилие составляет повседневную и обычную практику любой полицейской части? И не потому ли бессильно наше негодование против исключительных случаев, что мы созерцаем с привычным равнодушием «нормальные» случаи? – что наше равнодушие невозмутимо даже тогда, когда такое привычное и обычное явление, как битье пьяного (якобы пьяного) «мужика» в части, вызывает протест со стороны самого этого (казалось бы, привычного) мужика, расплачивающегося жизнью за продерзостную попытку принести смиреннейшую жалобу губернатору?

Есть и другое основание, не позволяющее пройти мимо этого, самого обычного, случая. Давно уже сказано, что предупредительное значение наказания обусловливается вовсе не его жестокостью, а его неотвратимостью. Важно не то, чтобы за преступление было назначено тяжкое наказание, а то, чтобы ни один случай преступления не проходил нераскрытым. С этой стороны тоже небезынтересно данное дело. Противозаконное и дикое битье в полиции происходит в Российской империи – без преувеличения можно сказать – ежедневно и ежечасно[162]. А до суда доходит оно в совершенно исключительных и крайне редких случаях. Это нисколько не удивительно, ибо преступником является та самая полиция, которой вверено в России раскрытие преступлений. Но это обязывает нас с тем большим, хотя бы и не обычным, вниманием останавливаться на тех случаях, когда суду приходится приподнять завесу, прикрывающую обычное дело.

Обратите внимание, например, на то, как бьют полицейские. Их пятеро или шестеро, работают они с зверской жестокостью, многие пьяны, у всех шашки. Но ни один из них ни разу не ударяет жертву шашкой. Они – люди опытные и прекрасно знают, как надо бить. Удар шашкой – улика, а избить кулаками – поди, потом, докажи, что били в полиции. «Избит в драке, взяли избитого» – и все шито-крыто. Даже в настоящем деле, когда случайно избили до смерти («и дернула же его нелегкая умереть; мужик был здоровеннейший, кто бы мог этого ожидать?»), обвинению приходилось свидетельскими показаниями доказывать, что «Воздухов до отправления его в часть был совершенно здоров». Очевидно, убийцы, утверждавшие все время, что они вовсе и не били, говорили, что привезли избитого. А найти свидетелей в подобном деле – вещь невероятно трудная. По счастливой случайности оказалось еще, что окошечко из арестантской в солдатскую не совсем заделано: правда, вместо стекла вставлен жестяной лист с наверченными дырами, и дыры из солдатской завешены кожею, но, когда просунешь палец, кожа поднимается, и из арестантской можно тогда видеть, что делается в солдатской. Только поэтому на суде удалось вполне восстановить картину «обучения». Но такой беспорядок, как неплотно заделанное окно, мог быть, конечно, только в прошлом веке; в XX веке, наверное уже, окошечко из арестантской в солдатскую в первой кремлевской части Нижнего Новгорода заделано наглухо… А раз нет свидетелей, то только бы попал человек в солдатскую!

Ни в одной стране нет такого обилия законов, как в России. У нас на все есть законы. Есть и особый устав о содержании под стражею, в котором обстоятельно расписано, что задержание законно только в особых помещениях, подчиненных особому надзору. Закон, как видите, соблюдается: при полиции есть особая «арестантская». Но до арестантской «принято» «вталкивать» в «солдатскую». И хотя роль солдатской, как настоящего застенка, вполне ясна из данных всего процесса, тем не менее судебная власть и не подумала остановить свое внимание на этом явлении. Не от прокуроров же, в самом деле, ждать разоблачения безобразий нашего полицейского самовластья и борьбы с ним!

Мы коснулись вопроса о свидетелях в подобных делах. В лучшем случае свидетелями могут быть только люди, находящиеся в руках полиции; стороннему человеку лишь при совершенно исключительных условиях удастся наблюдать полицейское «учение» в части. А на тех свидетелей, которые в руках полиции, возможно полицейское воздействие. Было оно и в данном деле. Свидетель Фролов, находившийся во время убийства в арестантской, на предварительном следствии показал сначала, что Воздухова били и полицейские и околоточный; потом снял оговор с околоточного Панова; на суде же заявил, что никто из полиции Воздухова не бил, что его наущали показать против полиции Семахин и Баринов (другие арестанты, бывшие главными свидетелями обвинения), что полиция его не наущала и не подучивала. Свидетели Фадеев и Антонова показали, что никто в солдатской до Воздухова и пальцем не дотрагивался: там все сидели смирно и тихо, и никакой ссоры не было.

Как видите, явление опять самое обычное. И судебная власть отнеслась к нему опять-таки с привычным равнодушием. Есть закон, карающий за ложное показание пред судом довольно строго; возбуждение преследования против этих двоих лжесвидетелей пролило бы еще побольше света на полицейское бесчинство, от которого почти совершенно беззащитны те, кто имеет несчастье попадать в полицейские лапы (а несчастье это случается регулярно и постоянно с сотнями тысяч «простого» народа), – но суд думает только о применении статьи такой-то, а вовсе не об этой беззащитности. И эта деталь процесса, как и все остальные, показывает ясно, какая это всеохватывающая и крепкая сеть, какая это застарелая язва, для избавления от которой нужно избавление от всей системы полного самовластия полиции и полной бесправности народа.

Лет тридцать пять тому назад с одним известным русским писателем, ?. ?. Решетниковым, случилась неприятная история. Отправился он в С.-Петербурге в дворянское собрание, ошибочно воображая, что там дают концерт. Городовые не пустили его и прикрикнули: «Куда ты лезешь? кто ты такой?» – «Мастеровой!» – грубо отвечал рассердившийся Ф. М. Решетников. Результатом такого ответа – рассказывает Гл. Успенский – было то, что Решетников ночевал в части, откуда вышел избитый, без денег и кольца. «Довожу об этом до сведения вашего превосходительства, – писал Решетников в прошении с. – петербургскому обер-полицмейстеру. – Я ничего не ищу. Я только об одном осмеливаюсь утруждать вас, чтобы пристава, квартальные, их подчаски и городовые не били парод… Этому народу и так придется много получить всякой всячины»{120}.

Скромное желание, которым так давно уже осмеливался утруждать русский писатель начальника столичной полиции, осталось и по сие время невыполненным, и остается невыполнимым при наших политических порядках. Но в настоящее время взоры всякого честного человека, измученного созерцанием зверства и насилия, привлекает к себе новое могучее движение в народе, собирающее силы, чтобы смести с лица русской земли всякое зверство и осуществить лучшие идеалы человечества. За последние десятилетия ненависть к полиции во много раз возросла и окрепла в массах простого парода. Развитие городской жизни, рост промышленности, распространение грамотности, все это заронило и в темные массы стремление к лучшей жизни и сознание человеческого достоинства, а полиция осталась такой же самоуправной и зверской. К ее зверству прибавилась только большая утонченность сыска и травля нового, самого страшного врага: всего, что несет в народные массы луч сознания своих прав и веру в свои силы. Оплодотворенная таким сознанием и такой верой, народная ненависть найдет себе выход не в дикой мести, а в борьбе за свободу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.