Глава 5 Баррели меха

Глава 5

Баррели меха

Историки пишут от прошлого к настоящему, но мыслят от настоящего к прошлому. В XXI веке у России есть достижения и есть проблемы. Как и многие другие, я считаю, что зависимость России от экспорта нефти и газа стала источником и первых, и последних (см., например: Ross 2001, 2012; Friedman 2006; Goldman 2008; Gelman, Marganiya 2010). Соединяя новейшие идеи институциональной политэкономии с забытыми интуициями Афанасия Щапова, в этой главе я хочу показать, что ресурсная зависимость существовала в России задолго до нефти и газа и что эта зависимость сформировала саму ситуацию внутренней колонизации.

Protego ergo obligo

Представим себе страну, в которой есть какой-то ценный ресурс, например редкий металл, и нигде больше на всей земле этого металла нет. Цена на этот металл будет мало зависеть от труда, затраченного на его добычу. Цена на него будет зависеть от спроса, который формируется далеко за границей этой страны, и вообще за границами понимания. В такой стране не будет работать многое, чему учит классическая политэкономия, например трудовая теория стоимости. Государство здесь не будет зависеть от налогообложения; наоборот, население такого государства будет зависеть от перераспределения доходов, полученных монопольной торговлей данным ресурсом. У такого государства будет, наверно, множество врагов, а значит, возникнут серьезные издержки, связанные с безопасностью. Вместо обычных институтов налогообложения, решения конфликтов и политического представительства, в ресурсозависимом государстве сложится аппарат безопасности, необходимый для защиты транспортных путей и финансовых потоков, и появится административная система, которая перераспределяет материальные блага, оставляя себе нужную долю.

Политические философы всегда знали, что те, кто обеспечивает безопасность собственников, склонны захватывать контроль над их собственностью. «Protego ergo obligo — это cogito ergo sum государства», — писал Карл Шмитт (Schmitt 1976: 56; см. также: Bates 2011). В нашем гипотетическом случае это означает, что группа, торгующая ресурсом, и группа, которая защищает государство, сливаются до неразличимости. Кроме классической монополии на легитимное насилие, как ее определял Макс Вебер, в таком государстве складывается монополия на легитимные ресурсы. Такую двойную монополию можно сравнить с лентой Мёбиуса: одна сторона управляет ресурсами, другая — безопасностью, и обе незаметно переходят друг в друга (Etkind 2009).

Представим еще, что исторически сложилось так, что государство контролирует гораздо больше территории, чем та, на которой добывается ресурс, и населения там гораздо больше, чем нужно для его добычи. Возникают два класса граждан: небольшая элита, которая добывает, защищает и торгует ценным ресурсом, и все прочие, чье существование зависит от перераспределенной ренты с этой торговли. Такая ситуация создает жесткую структуру, похожую на кастовую. Государство полностью зависит от первой группы; более того, эти незаменимые люди и являются государством. Но оно не обязательно игнорирует остальной народ; из опасений восстания или для поддержки нужной демографии государство предоставляет народу безопасность и другие блага, оставшиеся после удовлетворения собственных потребностей государства. Человеческий капитал тут избыточен; не он определяет богатство государства. Наоборот, в ресурсозависимой стране государство оказывается благотворителем, а население становится предметом его неусыпной филантропии.

В соседней стране, которую я назову трудозависимой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем конкурентоспособная работа населения. В этой экономике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граждане заинтересованы в своем образовании и здоровье, но и государство, поскольку чем лучше работают граждане, тем больше они платят налогов. Но вот эти счастливые граждане обнаруживают, что рост их экономики зависит от ресурса, которого у них нет. Чем больше этого ресурса они приобретают у соседа, тем выше его цена. Так труд становится все дешевле относительно ресурса, и оба государства оказываются ресурсозависимыми. Теперь ничто не изменит эту зависимость, пока привычные к творческому труду люди не сосредоточат свою деятельность на том, чтобы заменить дефицитный ресурс каким-то другим, который имеют в изобилии.

С нефтью этого еще не произошло. Но несколько столетий назад вся наша история в самой полной и выразительной форме развернулась с другим ценным ресурсом.

Дивное чудо

Одна запись «Повести временных лет», датированная 1096 годом, живо рассказывает о давнем ресурсном проклятии:

Дивное чудо мы нашли, о котором не слыхивали раньше… есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотою как до неба, и в горах тех стоит крик великий и говор, и кто-то сечет гору, желая высечься из нее… И не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железа, и если кто даст им нож ли, или секиру, они в обмен дают меха (1950: 369).

Эти люди, народ югра, были нечисты, рассказывает «Повесть», и потому Александр Македонский с Божьей помощью запер их в горах Северного Урала. Они выйдут на свободу, когда придет конец света, до тех же пор их участь — торговать пушниной в обмен на железо. Летописец воображает их торговой машиной, не имеющими дара речи недолюдьми. Не говорят они потому, что для их промысла язык не нужен. Для новгородцев не было другого смысла ездить в Югру, кроме как за пушниной.

Если не считать упоминания об Александре Македонском, этот рассказ недалек от истины. В поисках пушнины потомки Рюрика колонизовали огромные экзотические просторы Севера, которые арабские путешественники называли «страной тьмы» (Slezkine 1994; Martin 2004). Используя бартер и принуждение, русские промышленники загнали народы арктического Севера в торговую систему, которая уничтожала и животных, и людей. Новгородцы думали, что такая торговля будет продолжаться до конца света, и на самом деле ее прекращение означало конец Великого Новгорода. Пушнина, составлявшая «главный экспортный товар Новгорода XIV–XV веков» (Хорошкевич 1963:121,338), требовала колонизации восточных земель. Московское государство продолжило эту колонизацию и распространило ее намного дальше, что привело к накоплению огромных богатств и уничтожению малых народов.

Пушнина была конвертируемой валютой северных стран, главной статьей их экспорта и источником дохода. В отличие от других доступных ресурсов, например древесины или зерна, «мягкая рухлядь» была легким и ценным грузом, который можно было вывозить по суше и морю, обменивая на жизненно важные товары и технологии. Именно меха были в средневековой Руси символами богатства и власти. Первым у восточных славян словом, обозначавшим денежную единицу, было «куна», куница. Символом власти московских царей стала шапка Мономаха, отороченная соболем. На изображениях московской знати мы неизменно видим шубы, шапки, опушки и оторочки, сделанные из соболя, бобра, ласки и куницы. Все это не уникально: шотландская корона была оторочена мехом горностая; для официальных портретов английские короли часто позировали в меховых мантиях; остров Манхэттен и река Гудзон осваивались голландцами ради экспорта бобровых шкур в Европу; и очень долго символом принадлежности к британской элите оставался цилиндр, сделанный из меха бобра. Но с XIV века спикер британской палаты лордов сидел и до сих пор сидит на мешке шерсти, источнике английских богатств.

Первым предметом внешней торговли новгородских купцов была серая белка, которую они собирали в качестве оброка с собственных имений. Ее били луком с тупыми стрелами, и с промыслом мог справиться любой крестьянин. На огромных территориях от Новгорода до Суздаля поставки беличьих шкур наряду с зерном зачитывались в крестьянский оброк, составляя определенную его долю, часто значительную. По мере истощения белки или (что кажется более вероятным) роста объемов экспорта новгородским отрядам приходилось двигаться в чужие земли, которые они считали ничейными, и заставлять местные племена добывать шкурки. К XVI веку экспорт белки из Новгорода приобрел масштабы, которые историк называет «грандиозными»: одна партия белки состояла из 100 тысяч шкурок, а в целом Хорошкевич (1963: 52) оценивала новгородский экспорт в полмиллиона беличьих шкурок в год. В 1391 году Лондон импортировал 350 960 беличьих шкурок. Только на один костюм для Генриха IV у лондонских скорняков ушло 12 тысяч беличьих шкурок, отнятых у диких племен за тысячи миль к востоку (Veale 1966: 20, 76). В конце XIV века для пошива нескольких парадных мантий для герцога Беррийского, сына французского короля Иоанна, было закуплено 10 тысяч шкур куницы. Средневековые моды на дорогие меха менялись, но беличий мех, дешевый и легкий, в основном был товаром массового спроса. В течение трех веков он устойчиво лидировал в новгородском экспорте; другие меха (горностай, бобер, соболь, лиса, ласка) ценились гораздо выше, но по объемам не составляли конкуренции белке. После нее вторым по значению экспортным товаром торговой республики был воск. В соответствии с логикой колониальной эксплуатации скорняжный промысел — обработка шкур и пошив из них готовых товаров — в Новгороде не развивался. Ему активно препятствовали покупатели-монополисты, немецкие купцы, так что скорняки работали только на местный рынок.

Торговля пушниной была одним из главных занятий Ганзейского союза. В эту торгово-политическую лигу входил и Новгород, где был основан «немецкий двор», крупная фактория со складами и причалами. После покупки и сортировки меха немцы перевязывали шкурки, а связки упаковывали в бочки. Весной эти баррели меха переправляли путем Рюрика, по Волхову через северные озера в Неву и дальше по Балтийскому морю в Любек и Бремен, откуда русский мех доставлялся дальше — в Лондон, Париж, Флоренцию. В обмен русские «гости» получали серебро, оружие, ткани, соль и вино, которыми торговали в Новгороде и сопредельных княжествах; они импортировали также пиво, сельдь и цветные металлы, а когда в городе случался голод, и зерно. Пушной промысел обеспечивал значительную часть серебра, которое было необходимо торговой республике для оплаты наемников и выплаты дани татарскому хану. Ему, впрочем, платили также и мехом.

До конца XV века белок добывали не только под Новгородом, но и под Устюгом, Суздалем, вокруг Онеги и Белого озера; тогда и бобров ловили около Москвы (Хорошкевич 1963; Павлов 1972: 57, 67). Под Новгородом массовый промысел белки организовывали сами землевладельцы — бояре и монастыри, которые сбывали шкуры через посредников-купцов. Но охота смещалась к востоку, и купцы сами отправлялись туда с вооруженными отрядами, собирая дань с югорских племен. В этом промысле состоял механизм возвышения новгородского купечества, которое стало необычно сильной, вооруженной корпорацией, независимой от родовой аристократии и имевшей свои, торговые представления о мире и власти. В поисках пушнины новгородские отряды исследовали обширные земли, лежавшие далеко на восток и север, вплоть до Белого моря, Уральских гор и Западной Сибири. Промысел был опасен: в 1445 году племена Югры нанесли поражение трехтысячному отряду новгородцев (Хорошкевич 1963, 52).

Хотя Россия не была монопольным поставщиком пушнины, с обезлесением Европы этот источник становился все более важным. В конце XIV века почти весь мех ввозился в Лондон ганзейскими купцами, большая часть — из Новгорода. Но в XV веке Лондон стал импортировать меньше пушнины. Одни авторы объясняют это сменой западной моды, другие говорят об оскудении русских лесов. Трудно, однако, поверить в то, что вездесущую белку можно было выбить на огромном пространстве от Новгорода до Урала; к тому же ничто не мешало новгородцам продвигаться дальше на восток, если бы это сулило выгоду. Вероятное объяснение кризиса новгородского экспорта в том, что белка была товаром массового потребления и в этом качестве не могла выдержать конкуренции с овечьей шерстью, товаром надвигавшейся промышленной революции. Хотя ресурсозависимое государство больше всего боится истощения сырья, его кризисы чаще происходит из-за падения спроса на него, вызванного новыми технологиями.

Хотя Ганза торговала на Балтике и многими другими товарами, ее распад в XVI веке произошел вслед за снижением объемов меховой торговли. Падение прибылей повлекло за собой эскалацию конфликтов между русскими княжествами. Осада и оккупация Новгорода московскими войсками в 1478 году происходила на фоне снижения цен на меха и уменьшения пушного экспорта в Европу.

Но в это время в истории пушного промысла началась новая глава. На смену новгородской белке пришел сибирский соболь, предмет роскоши, который не конкурировал с шерстью. Путь в Сибирь, страну соболей, лежал через Казань. Московские войска захватили ее в 1552 году, что стало поворотным моментом в истории российской колонизации. В 1581 году Ермак с 800 казаками добрались до владений сибирского хана, перетаскивая лодки между реками и поднимаясь на веслах вверх по течению, как это когда-то варяги делали в Европе. Историки, поэты и художники воображали эти события по аналогии с другими колониальными предприятиями. Попробую и я.

Все глубже и глубже проникали мы в сердце тьмы. Здесь было очень тихо. Иногда по ночам за стеной деревьев раздавался бой барабанов и катился над рекой. До рассвета слышались слабые отголоски, словно парившие в воздухе над нашими головами… Мы были странниками на земле доисторических времен — на земле, которая имела вид неведомой планеты. Мы могли вообразить себя первыми людьми, завладевающими проклятым наследством… (Конрад 2011: 64).

На третьем году своего сибирского промысла Ермак погиб, но 24 тысячи соболиных, 2 тысячи бобровых шкур и 800 шкур чернобурой лисы были отосланы в Москву (Fisher 1943: 26). Прямая связь открытия и освоения Сибири с пушным промыслом не вызывает сомнений. Во многих отношениях история русской Сибири аналогична истории французской Канады, где многое было похоже, хотя и происходило позже: исключительный интерес первооткрывателей к пушному зверю, быстрое его истощение и перемещение промысла дальше в неизвестные земли, нужда европейских промышленников в сотрудничестве с туземными трапперами, развитие институтов кросс-культурной торговли и рост огромных городов из меховых факторий. Харолд Иннис в знаменитой в свое время книге 1930 года показывал, что бобровый промысел сформировал территорию Канады, местоположение ее городов и другие аспекты ее истории и культуры, в частности характер сотрудничества между туземцами Первых Наций и французскими торговцами, характер банковской системы и циклические паттерны сырьевой зависимости, от бобра к древесине и потом, как мы знаем, к нефти (Innis 1977; Watson 2006).

Илл. 7. Покорение Сибири Ермаком. Василий Суриков. 1895, Русский музей, Санкт-Петербург. Обратите внимание на изобилие огнестрельного оружия у одной стороны, и мехов — у другой.

В Канаде, однако, пушной промысел оставался в частных руках, как это было в Новгороде. Прямое участие Московского государства, а потом Российской империи в организации сырьевого промысла в восточной колонии необычно в колониальной истории. Такая роль государства делала возможным неограниченное применение насилия. Ключом к успеху было огнестрельное оружие, хотя применялось оно только против людей, а для пушного промысла было бесполезным: портило шкуры. Московские гости создавали пушной промысел в несколько этапов. Во-первых, вооруженные отряды отнимали уже выделанные меха. Во-вторых, пришельцы накладывали на туземцев дань в виде определенного количества шкур в год, вынуждая их становиться трапперами. В-третьих, служивые люди создавали в городах и на дорогах таможенные посты, которые снимали пошлину с каждой сделки, обычно десятину, мехами. Коррупция была высокой; взятки и другие поборы съедали большую часть государственных доходов (Bushkovitch 1980:117). Государству приходилось посылать на северные просторы все больше своих людей, хотя русских там все равно было мало.

Русские прибывали небольшими группами и сами редко охотились на пушных животных. Для ловли зверей и свежевания тушек — занятий, требовавших специальных навыков, — они нуждались в коренном населении, которое традиционно использовало меха для изготовления теплой одежды и строительства жилищ. Но интереса к добыче пушнины в массовых количествах у северных племен не было, как не было и понятий о справедливой цене, о выгоде и накоплении. Только принуждение могло превратить рыбаков или оленеводов в ловцов и охотников. Рассказ о дивном чуде оказался пророческим: коренное население оказалось запертым внутри русской системы пушного промысла. Ясак пушниной брали только с нерусского и неправославного населения; русские платили подушный налог, который взимался деньгами. Пока туземцы поставляли меха, чиновникам было выгоднее поддерживать их «в первобытном состоянии», а не крестить их, создавать для них школы и набирать рекрутов. После крещения они перестали бы платить ясак мехами, а платили бы налог в рублях; разницу знали и промышленники на местах, и чиновники в Петербурге. Впоследствии даже христианским общинам старообрядцев приходилось платить ясак, а не налог: государство пользовалось любой возможностью для того, чтобы сохранять меховые сверхдоходы с «неправославного» населения (Znamenski 2007).

Со всей Сибири ясак поступал в Тобольский Кремль, где сортировался, оценивался и санными караванами переводился в Московский Кремль. Наряду с ясаком, который шел прямо государству, процветала и частная торговля, обкладывавшаяся десятиной, которая тоже поступала в Сибирский приказ. Во многих случаях участники сделок не имели общего языка и боялись друг друга. В XIX веке стороны все еще вели немой обмен, похожий на тот, что описан в «Повести временных лет»:

В течение многих лет чукчи имели дело с русскими только посредством копья. На остро отточенный наконечник чукотской пики они насаживали связку мехов, и русский торговец мог выбирать: снять ли ее и насадить на ее место справедливый эквивалент в виде упаковки табака, или отказаться от сделки (Кеппап 1870: 286).

В Сибири, как позже и в Канаде, пушной промысел отличался от других видов «кросскультурной торговли», потому что требовал сотрудничества европейцев с местным населением, которое многие века жило изолированно и не имело представления о торговле. Ловля зверя не имела длительных циклов, характерных для сельского хозяйства, и не нуждалась в участии женщин (Curtin 1984: 219). Массовое насилие рутинно применялось в отношении животных и людей; в этих условиях бартерная торговля немногим отличалась от кабальной сделки. Русские обменивали меха на железо и другие продукты своей цивилизации, такие как алкоголь, табак, бусы, а позже — капканы и ружья. Советские ученые мягко определяли этот метод торговли как «неэквивалентный обмен», характерный, по их словам, для периода «первоначального накопления капитала». Понимали суть происходящего и местные племена, и пришлые русские. В начале XV века московский монах Епифаний Премудрый, рассказывая о трудностях миссионерской работы в пермских лесах, так передавал слова местного шамана:

У вас, у христиан, один бог, а у нас много богов… Потому они дают нам добычу… белок, соболей, куниц, рысей — и всю прочую ловлю нашу, часть которой ныне достается и вам. Не нашей ли ловлей обогащаются и ваши князья, и бояре, и вельможи? В нее облачаются и ходят, и кичатся… Не наша ли ловля посылается и в Орду, и… даже в Царьград, и к немцам, и к литовцам, и в прочие города и страны, и к дальним народам? (2003:97).

Охотясь на охотников, завоеватели встречали серьезное сопротивление со стороны многих племен, таких как чукчи, камчадалы и коряки (Ядринцев 2003; Slezkine 1994; Reid 2002; Bockstoce 2009). Сталкиваясь с вызовом, русские отвечали на него все более жестокими методами, от публичной порки до массовых убийств. Иннокентий Вениаминов, православный епископ Аляскинский и впоследствии митрополит Московский, свидетельствовал, что в 1766 году Иван Соловьев и его моряки убили почти 3 тысячи алеутов — более половины восставшего племени (1840:188–190). Сотни алеутов были силой переселены на соседний архипелаг, где еще оставались каланы. Ненавидя русских, туземцы отказывались пользоваться их орудиями, например капканами, и продолжали охоту с помощью лука и стрел, проигрывая в конкуренции (Павлов 1972).

Промысловые термины, такие как «капкан», часто имели арабскую или тюркскую этимологию, которая была чужда обеим сторонам этого неэквивалентного обмена. «Ясак» означал особый режим налогообложения — дань натурой, как правило пушниной, которая была предписана далеким сувереном каждому мужчине, члену местного племени. Судя по свидетельствам XVIII и XIX веков, распространенным методом получения пушнины от туземцев был захват заложников-аманатов. Русские держали у себя туземных женщин и детей, предъявляя их мужчинам в обмен на ясак. Если дети доживали до зрелого возраста, они осваивали русский язык; если мальчиков крестили, то они могли брать в жены русских женщин и вносили свой вклад в креолизацию местного населения (Ляпунова 1987: 59). В 1788 году в «аманатах» находилось 500 алеутских детей. Российские императоры, включая просвещенную Екатерину, санкционировали такие методы в официальных документах, считая их верным способом «усмирить туземцев» и собрать ясак (Slezkine 1994). Первое упоминание аманатов встречается в конце XVI века (речь идет о южных степях); во время долгих кавказских войн XVIII–XIX веков аманатов брали все воюющие стороны (Khodarkovsky 2002: 57). Институт похищения заложников-аманатов широко использовался в российской колонизации в Сибири и на Аляске, но был неизвестен в британской, французской и испанской колонизации Америки (Гринев б/г).

Илл. 8. Сбор ясака казаками Енисейской губернии. Акварель неизвестного художника. XIX век, Красноярский краеведческий музей.

Идеи и практики насилия расходились по Российской империи, двигаясь с Кавказа до Аляски.

Как все предприятия Российского государства, пушной промысел был многонациональным делом. Среди российских колонизаторов Сибири были не только этнические русские, но и казаки, ссыльные поляки и шведы, татарские и еврейские торговцы (Glebov 2009). В воображении суверена добыча меха была налогом, местное население понимало ее как вид рабства, а промышленникам приходилось искать среднюю линию, чтобы вести относительно успешную и безопасную торговлю (Ssorin-Chaikov 2003). Постепенно казаки и промышленники учились приводить туземцев «под высокую руку великого государя», не применяя силу, а только демонстрируя ее. Когда вожди местных племен давали клятву служить русскому царю, в их присутствии палили из пушек и мушкетов, а туземцев выстраивали как лейб-гвардию (Lantzeff 1972: 93). Приносить «дары» вождям племен, поддерживать дружбу с шаманами, воспитывать и даже усыновлять аманатов, вооружать одно племя против другого — таковы были обычные методы принуждать племена к выплате ясака.

Ресурсная зависимость Московского государства все увеличивалась. В 1557 году каждый мужчина в Югре должен был сдать одну соболиную шкуру в год, в 1609 году — уже семь (Павлов 1972: 70). По данным, которые приводит историк сибирской пушной торговли Олег Вилков (1999), всего в Сибири за 1621–1690 годы было добыто более 7 миллионов соболей. Подсчеты американского историка дают меньший итог[12]. Среди немногих заимствований из русского в английском появилось слово sable — соболь. Дженет Мартин (Martin 2004) считает, что одна соболиная шкура в конце XVI века в Москве стоила 1 рубль. Если взять за основу наименьшие цифры, получится, что доходы от торговли соболем могли составлять 50–100 тысяч рублей в год. Российские источники оценивают доход от торговли пушниной в одну четверть валового дохода Московского государства, но американский ученый приводит более правдоподобную долю в 10 % (Fisher 1943:122), а советский исследователь — в 20 % (Павлов 1972). Однако роль пушнины в государственном казначействе была намного больше. Для средневековой экономики оценка валового дохода не имеет большого смысла: в него вошла бы огромная доля товаров, производившихся и потреблявшихся в натуральном хозяйстве, к которому государство не имело непосредственного отношения. Зато доход от пушного экспорта Московское царство использовало исключительно в своих интересах. Соль была вторым важнейшим товаром, но продавалась лишь на внутреннем рынке. Российский экспорт зерна до конца XVIII века оставался незначительным.

Для сравнения, в 2005–2010 годах доля нефтегазовой отрасли в валовом национальном доходе России составляла около 10 %, но в российском экспорте и в государственном бюджете ее роль значительно больше — 60–75 %. В поздний советский и постсоветский периоды России удавалось обменивать нефтегазовое сырье на еду, одежду и другие нужды, что помогло ее населению пережить коррупцию и развал государства. Московская Русь в равной степени зависела от экспорта пушнины, но импорт складывался иначе. Меха обменивались на серебро, предметы роскоши и военное снаряжение. Все это питало рост государственных структур и оставалось недоступным для населения. Ввоз продовольствия и товаров массового потребления, столь характерный для России рубежа XX–XXI веков, был технически невозможен, да и противоречил бы государственным интересам.

Во многих отношениях российские владения в Северной Евразией были сопоставимы с другими зонами европейской колонизации — французской Канадой, британской Индией, бельгийским Конго. Правление было непрямым, многие племена сохраняли автономию, а число колонистов в соотношении с размерами колонизованной территории было ничтожно. Пушнина делала российскую колонизацию очень прибыльным предприятием. Местные племена уничтожались с размахом, который был невозможен в Индии; потери коренного населения скорее сопоставимы с тем, что происходило в Северной Америке (Curtin 1984: 208). Самое важное различие принадлежит постколониальному периоду. Даже после истощения ключевого ресурса, пушнины, Российская империя сохранила контроль над Сибирью и другими восточными владениями, за исключением Аляски. Деколонизация, которая лишила европейские метрополии их сырьевых колоний, не коснулась Сибири.

Бум и истощение

В своей субарктической колонии Россия создала политическую пирамиду из четырех уровней: далекого государя, европейских промышленников, местных трапперов и, наконец, пушных животных. Насилие в этой пирамиде распространялось сверху вниз, а прибыль росла снизу вверх. Описывая иной опыт, Джорджо Агамбен и Жак Деррида говорили о сходстве суверена и зверя: оба исключены из системы права, оба живут по ту сторону закона. В этом они похожи на преступников, которые заселяли Сибирь наряду с животными: «Зверь, преступник и суверен пугающе схожи: они взывают друг к другу и напоминают друг друга… находясь вне права» (Derrida 2009:38). Это сходство зверя и суверена создало мощный слой политической мифологии, с левиафанами и бегемотами, волками Рима и львами Венеции, российскими соболями и медведями. Политическая экономия Новгорода и Москвы была основана на прямой связи, экономической и эстетической, между царями, одетыми в меха и жившими доходами от их экспорта, и пушными животными в далеких лесах. Те, кто не имел отношения к этой связи, не принимали участия в национальной экономике; их могло бы и не быть. Экономика, зависимая от ресурсов, делает население излишним. Определяющий ее элемент — территория. Географическое пространство России, в ее огромной протяженности на север и восток, сформировано пушным промыслом. С истощением популяций пушных животных казаки и трапперы двигались все дальше на восток, ища в новых землях все тех же соболей, бобров, лис, куниц и другие плоды севера. Так русские достигали самых дальних северо-восточных концов Евразии, Чукотки и Камчатки и потом Аляски.

Если смотреть сверху, эта пирамида была жесткой, но ненадежной. Чем ближе мы подходим к писаной истории, тем больше знаем о восстаниях туземцев, исчезновении животных, ожесточении промышленников и недовольстве суверена. Торговля пушниной привела многие племена на грань вымирания. В некоторых случаях это происходило настолько быстро, что говорить нужно о геноциде. В 1882 году сибиряк Николай Ядринцев перечислил многие народы Сибири, которые были к тому времени полностью уничтожены, но память о них еще сохранялась. С середины XVIII до середины XIX века камчадалы потеряли 90 % населения, вогулы (манси) — 50 % и так далее (Ядринцев 2003: 137–139).

На смену туземцам приходили русские трапперы, которые имели лучший доступ к властям и рынкам. С их появлением пушной промысел мог бы нормализоваться, но тут началась депопуляция соболя. В начале XVII века хороший зверолов мог добыть 200 соболей в год, а к концу того же столетия — всего 15–20, что делало промысел невыгодным (Павлов 1972: 224). Русский охотник мог выжить только соболями; белки, лисы и другие пушные звери оставались делом туземцев. В начале XX века Дерсу Узала, герой романов Владимира Арсеньева, все еще охотился на белок, и делал это с искусством, которое поражало его русского друга.

Сибирские меха очень долго питали демонстративное потребление по всей Европе. Серебро из испанских колоний, специи из голландских, чай из английских создали больше богатства и причинили больше страданий, чем меха; но с символической ценностью русского меха мало что могло сравниться. Многовековой доход от торговли пушниной помог создать государство, которое некоторые историки (прежде всего Павел Милюков) определяли как «гипертрофированное» и «сверхактивное». Однако в разные эпохи и в разных регионах эта роль государства проявлялась по-разному.

В Новгороде независимые торговцы мехами создали торговую республику, которая подписывала с князем договор об обороне. Москва соединила сырьевой промысел и государственную безопасность: кремлевские цари сами торговали пушниной или даровали на это привилегии своим служилым людям. Составляя львиную долю государственного дохода, пушной промысел играл значительную роль в финансировании военных кампаний, в дипломатической деятельности и даже в религиозной политике. Когда российский посланник приезжал в южные степи, он одарял местного хана мехами. В XVII веке в хороший подарок входило 40 соболиных шкур, кунья шуба и еще несколько шуб из более дешевого меха (Khodarkovsky 2002: 66). Спрос на пушнину на внутреннем рынке также был высок. Когда не хватало серебра, роль валюты играли меха: были периоды, когда кремлевские чиновники и придворные доктора получали половину жалованья мехами (Павлов 1972: 102). В 162 3 году одна шкура сибирской чернобурой лисы стоила столько, сколько целое хозяйство с землей, домом, пятью лошадьми и десятью коровами (Reid 2002: 26). Прибыльность колоний всегда спорная тема, но Сибирь была очень прибыльной колонией. В начале XVI века польский наблюдатель, епископ Ян Лаский, сравнивал богатство, которое приносила Московии торговля пушниной, с успехом британской торговли индийскими благовониями (Филюшкин 2011: 45). Сибирские исследователи сравнивали воздействие пушного промысла на российскую экономику с потоком серебра из Нового Света в Европу в XVI веке (Покшишевский, Кротов 1951: 57).

В отличие от новгородской пушнины, которую ганзейские купцы вывозили по воде, сибирские меха доставлялись в Москву сухопутным путем; оттуда они, тоже по суше, через Варшаву и Лейпциг, следовали в Европу. В 1560–1570-х годах объемы этой торговли резко упали, что совпало с началом инфляции, продолжавшейся все Смутное время (Ключевский 1959). В ответ российский суверен монополизировал экспортную торговлю всеми видами мехов и внутреннюю торговлю соболями (Fisher 1943:65). Эти меры не помогали; пушной промысел приходил в упадок. Собранная Афанасием Щаповым статистика московских «даров» иностранным державам показывает, что в течение XVII века доля соболя в них уменьшалась (1906: 2/330–332). Истощение этого «зоологического богатства», по выражению Щапова, вызвало кризис Российского государства. Он описывает, как по всей Сибири охотники, промышленники, возчики пушнины искали новые способы существования. Экологическая катастрофа превратила авантюристов в крестьян, но этот процесс занял целые поколения. Для русского государства он был столь же пагубным. Когда в кремлевском казначействе соболиный мех сменился заячьим, московский период российской истории подошел к концу.

Государство экспериментировало с другими товарами и институтами. Пенька, железо и, наконец, пшеница заменили меха в российском экспорте. Опричнина, крепостное право и, наконец, имперская бюрократия заменили собой континентальную сеть пушного промысла. Но государство оставалось или стремилось остаться сверхактивным. Его институты процветали, когда могли создать политическую экономию, обеспечивавшую доход, зависящий от ресурсов и не зависевший от труда. Были периоды, когда, по словам Ключевского, «государство пухло, а народ хирел» (1956: 3/12). Были и такие времена, когда хирело государство. Установив торговлю с Архангельском в 1555 году, англичане интересовались древесиной, воском и другими лесными товарами; меха составляли небольшую долю в этой торговле (Bushkovitch 1980: 68). Английский король Иаков ценил этот регион столь высоко, что в 1612–1613 годах, когда польские и казацкие войска захватили Москву, он обсуждал возможность прямой колонизации Архангельска (Dunning 1989; Кагарлицкий 2003). Волжский купец Кузьма Минин спас тогда Россию от поражения, финансируя войну из прибылей от солеварения: то была победа новой экономики, в которой ресурсы добывались не для экспорта, а для внутреннего массового потребления. Когда смута наконец завершилась, притязания русского бизнеса переместились с северо-востока на юго-запад. Осторожная ранее политика Московского государства в отношении южной степи сменилась экспансионизмом (Воеск 2007). Что еще важнее, государство изобретало новые практики контроля и дисциплинирован™ населения. Пшеница, товар будущего, требовала намного больших затрат труда, чем пушнина, и, главное, труда совсем иного качества.

Упадку пушного промысла способствовали изменения как в производстве, так и в потреблении сырья. На международных рынках российские меха теперь конкурировали с американскими, которые были дешевле за счет морской транспортировки и низких таможенных пошлин. К концу XVII века промысел в Канаде производил столько бобра, что его не могли поглотить западноевропейские рынки. В это время определенная часть бобровых шкур даже экспортировалась из Канады в Россию, через Амстердам в Нарву или Архангельск; русские знали такой секрет обработки бобра, который был неизвестен в Западной Европе, и часть обработанных этим секретным способом шкур подлежала реэкспорту (Rich 1955). Более важно было то, что как предмет массового потребления меха проигрывали шерсти, которая переживала пик популярности в Европе и Америке. В середине XVIII века доля пушнины в российском бюджете была небольшой, но меха все равно преобладали в российском экспорте в Китай (Павлов 1972: 119; Foust 1969: 344). Доходы все падали, и империя то закрывала, то вновь учреждала Сибирский приказ, собиравший ясак. Потом Екатерина II превратила государственную монополию в личную, передав пушной промысел в ведение Собственного Кабинета (Slezkine 1994:67). В эту просвещенную эпоху меха обсуждали в терминах меркантилизма, который призывал создавать государственные монополии в колониальной торговле. В своих «Комментариях» к «Наказу» Екатерины Дидро писал, что государство должно установить свою торговую монополию тогда, когда источник богатств расположен в далеких странах, где не установилось верховенство закона, нужное для конкуренции. В России это относилось к Сибири и ее пушнине. Дидро писал эти «Комментарии» после того, как он вернулся из Санкт-Петербурга и начал получать жалованье из средств Собственного Кабинета Екатерины (Diderot 1992:135,159).

Итак, соболь был выбит, белка вышла из моды, а государство нуждалось в доходах. Тут пришла новость о каланах, торговую ценность которых открыла экспедиция капитана Кука. Его моряки обменяли несколько шкур на восточном побережье Австралии за пару стеклянных бус и продали их в Кантоне за 2 тысячи фунтов. После того как эта история была опубликована в 1784 году, британцы и французы послали новые экспедиции на Аляску. Екатерина поручила молодому российскому капитану с британским образованием, Григорию Муловскому, повести к Аляске российскую экспедицию. В ней согласился принять участие Джордж Форстер, один из спутников Кука и автор знаменитого отчета о его экспедиции. Но тут началась очередная война со Швецией, и плавание пришлось отменить, а Муловский погиб в сражении (King 2008). Последующие плавания обнаружили изобилие каланов на Аляске и неистощимый спрос на их мех в Китае. В 1802 году Иван Крузенштерн стал первым российским капитаном, совершившим кругосветное путешествие; повод для него был все тот же — меха (Foust 1969: 321). Основанная в 1799 году Русско-Американская компания торговала пушниной следующие полвека, что привело к депопуляции каланов и восстаниям туземцев. Из-за непосильных расстояний компания так и не стала прибыльной. Ничего, кроме пушнины, не привлекало российское правительство на Аляске и в Калифорнии, и в 1867 году компания была ликвидирована, а имперские владения в Америке проданы Соединенным Штатам. Но и в конце XIX века пушной ясак, собираемый с сибирских народов, составлял более 10 % дохода Императорского Кабинета (Znamenski 2007: 125). В какой-то степени коллекции Эрмитажа тоже были приобретены на доход от сибирского зверя, хотя его доля в них была меньше, чем в кремлевских башнях.

Венера в мехах

В XVII веке европейские мыслители сформулировали историко-экономическую теорию «четырех стадий». Согласно ей, изначальный способ существования экономики состоял в охоте и рыболовстве, которые сменило скотоводство, затем земледелие и, наконец, промышленность и торговля. Этот нарратив был основан на событиях в колониальной Америке, где четыре стадии сменяли друг друга именно таким образом (Meek 1976). «Вначале весь мир был как Америка», — говорил Локк в одном из своих знаменитых афоризмов. Но российская торговля пушниной показала, что далеко отстоящие друг от друга стадии, такие как охота и торговля, могут сосуществовать в течение длительного времени, определяя жизнь огромной части света. Те из европейских мыслителей, кто был ближе к России, например Пуфендорф, не соглашались с теорией «четырех стадий», считая, что разные модусы экономики сосуществовали еще с библейских времен. В своей версии европейской истории Пуфендорф называл Российскую империю «протяженной и обширной», но «бесплодной и незаселенной». Доходы императора, однако, «очень значительны», а «торговля соболями, которая находится целиком в его руках, очень много к ним добавляет» (Pufendorf 1764: 2/347–348). Пуфендорф понимал, что вначале весь мир, может, и был как Америка, но на следующих стадиях он, смешав все слои и стадии, стал больше похож на Россию.

Хотя плоды российского Севера, шкуры пушных животных, были давно известны европейцам, о самих этих землях просвещенный мир узнал подробно только в XVIII веке. В это время в Сибири оказались немецкие ученые, православные миссионеры и российские ссыльные, и они писали о Сибири для России и Европы. Сосланный туда в 1790 году, Александр Радищев был первым, кто трактовал захват Сибири как колонизацию, мотивом для которой была добыча пушнины. В «Сокращенном повествовании о приобретении Сибири» он писал, что московские цари давали сибирским первопроходцам, например Строгановым, «грамматы» «на земли, России не принадлежащие» и избавили их «от всяких податей» в обмен на поставки меха в Москву (1941: 2/148). В 1830-х годах еще один сибирский историк с диссидентским прошлым, Петр Словцов, с горечью писал, что, занимаясь поиском зверей, первопроходцы Сибири игнорировали все остальное, включая металлы, которые впоследствии обнаружились в тех же местах; позже это повторится на Аляске. «Сибирь как страна заключала в себе золотое дно, но как часть государства представляла ничтожную и безгласную область», — писал Словцов. В своем «Историческом обозрении Сибири» он довольно часто называл Сибирь колонией.

Петр Великий отверг древний символ российской власти, шапку Мономаха с ее собольей оторочкой, ради имперской короны из золота и бриллиантов. Но память о пушистых источниках российских богатств была жива и в петровской империи. Путешественник, посетивший Москву в 1716 году, записал местную интерпретацию греческого мифа об аргонавтах: золотое руно — это сибирские меха, а аргонавты — торговцы пушниной (Погосян 2001: 282). Самые успешные из сибирских пушных промышленников, Строгановы, поставлявшие соболя Ивану Грозному и столетиями финансировавшие царей, давно перешли к новым видам бизнеса — солеварению, добыче железной руды, выплавке металлов; в XIX веке один из Строгановых стал президентом Академии художеств, другой — министром внутренних дел. Но когда эти сибирские олигархи, родом из поморских крестьян, приобрели графское достоинство, щит на их гербе держали два соболя. Богатства, порожденные пушным промыслом, не знали границ; не знали их и мифы, связавшие сибирские меха с русской душой. Вершиной этого мифотворчества стал роман австрийского писателя и историка-слависта Леопольда Захер-Мазоха «Венера в мехах» (1870), в котором славянская красавица дает и получает наслаждение от игр с двумя русскими символами, кнутом и соболями.

Илл. 9. Герб Строгановых. 1753. Два соболя держат щит с изображением медвежьей головы. Девиз Строгановых гласил: «Ferram opes patriae, sibi nomen» («Отечеству принесу богатство, себе — имя»).

Маркс в «Капитале» сравнивал первоначальное накопление капитала с первородным грехом, который европейцы совершили в своих колониях. «Но в кроткой политической экономии искони царствовала идиллия», — иронизировал Маркс (1983:663). Истоки имперских богатств скрываются в кровавых сырьевых товарах — серебре, мехах, слоновой кости. Это низкое происхождение величия ускользает из корыстной памяти империй и их наследников, национальных государств в метрополиях; отсюда и кротость политэкономии, и идиллия имперской истории. Но были и еретики. Среди русских ученых-историков XIX века ключевую роль пушного промысла в развитии России описал один Афанасий Щапов. Он знал о тех трагедиях, что происходили на передовой линии «зоологической колонизации», где казаки истребляли местные племена, стремясь заставить их истреблять пушных животных. Примером, к которому часто прибегал Щапов, была поздняя колонизация Алеутских островов, где русские принуждали местное население охотиться на морских бобров, пока не исчезли и каланы, и алеуты (1906: 2/291). Жертвы этих геноцидов были неграмотны, немногие бывшие там европейцы были их соучастниками, а историки молчали о них, идентифицируясь с палачами. Об алеутской катастрофе мир узнал благодаря свидетельству миссионера Иннокентия Вениаминова, ставшего потом одним из самых уважаемых иерархов православной церкви. В этой ситуации Щапов разработал свой анахронистический метод, воображая далекое прошлое по аналогии с недавними и лучше известными случаями. Он понимал и историческое значение пушного зверя для России, и связь между его истощением в сибирских лесах и наступлением Смутного времени в Московском государстве. Идеи Щапова оказывали влияние на российских радикалов вплоть до начала XX века (см. главу 11).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.