Военно-окружное судилище в Челябинске (1910)

Военно-окружное судилище в Челябинске (1910)

После поражения революции 1905 года Россию наводнили военно-окружные суды. Они были стандартны как по своему составу (председатель – генерал, члены – полковники, обвинитель – военный прокурор), так и по способу и порядку рассмотрения дел. Фактически, эти суды были предназначены облекать в «законную» форму, а, попросту говоря, штамповать приговоры, предрешенные властями, в первую очередь – жандармскими. В этом отношении челябинский воєнно-окружной суд был учреждением вполне заурядным, но в 1910 году он судил нас, уфимских боевиков. Это-то и заставляет меня рассказать об этом, с позволения сказать, суде более подробно.

К этому времени освободительное движение в России было настолько задушено царским правительством, что революционных организаций почти не осталось. Результатом разгула реакции стали тысячи повешенных, отправленных на каторгу и в ссылку, десятки тысяч заключенных в крепостях и тюрьмах. Провокация развилась настолько, что в каждом пристально посмотревшем на тебя встречном невольно виделся шпион либо переодетый жандарм. Но в рабочем классе революционные настроения не ослабевали. Теряя руководителей, он выдвигал из своей среды новых и, таким образом, поддерживал революционное движение, пусть и в меньших, чем прежде, масштабах.

Наши большевистские комитеты и в Челябинске, и в Уфе были обескровлены арестами, но продолжали существовать, время от времени давая о себе знать. Особенно власти боялись нашей боевой организации в Уфе. О том, насколько велик был страх перед ней местной охранки, говорит хотя бы такой факт. Летом 1907 года мы, боевики, часто собирались на свежем воздухе – в Ушаковском городском парке, устроив там нечто вроде явочной квартиры. Рядом был полицейский пост. Молодежи летом по парку гуляло много, и первоначально наши встречи ни у кого не вызывали особых подозрений. Но со временем шпики нас все-таки выследили. Бывало, сядет неподалеку такой «гороховый» тип с газетой и слушает, о чем мы говорим. Всех их мы знали в лицо – в полиции у нас были свои люди – и потому особо с ними не церемонились. Один из нас с книгой в руках садился рядом со шпиком. Если тот не уходил, второй боевик пристраивался по другую сторону. Шпик меняет скамейку – мы за ним, и так до тех пор, пока тот не вылетит из парка как ошпаренный. Такая игра могла продолжаться часами. «Шпикогонством» у нас особенно любили заниматься Огурцов, Волков и Шаширин.

Позднее, допрашивая меня, жандармский ротмистр интересовался, что мы делали в парке. Из его вопросов стало понятно, что жандармы думали, будто мы готовим нападение на находившееся поблизости казначейство. Я, в свою очередь, спросил, почему же, в таком случае, нас не арестовали? Тот ответил буквально следующее: «Вы– люди молодые, беззаботные, были все хорошо вооружены, и сколько бы вы побили наших жандармов. А солдат стыдно было посылать для ареста 5-10 человек молодежи. Теперь, вот, по одному вас перехватали и вышлем – кого на каторгу, кого в ссылку». Действительно, все мы были хорошо вооружены, до бомб включительно, и если бы нас тогда попытались арестовать, пощады жандармам не было бы.

Такое же, я бы сказал, уважительно-опасливое отношение к себе во вражьем стане мы почувствовали и в Челябинске – в ходе суда над нами. Администрация тюрьмы была убеждена, что бежать из нее без поддержки с воли невозможно, и когда 15 августа 1910 года такая попытка все-таки состоялась (о ней я уже рассказывал), власти были уверены, что связь с волей у тюремных сидельцев была, и их там ждали. Боясь нас, боевиков, сидящих в тюрьме, они не меньше боялись и наших товарищей, остававшихся на свободе. Поэтому, когда наступило время вести нас, два десятка боевиков, из тюрьмы в суд, меры предосторожности были приняты беспрецедентные. Чего скрывать – многие из нас были даже горды такой охраной.

Хорошо помню первый день суда [20 сентября 1910 г.]. Теплое, солнечное утро. Всех нас, тщательно обыскав, выводят на тюремный двор. Сколько радости было встретить друзей! Долго ведь не виделись, намолчались по одиночкам. Многие дружили, шутка ли сказать, с 1906 года! Все шумно и весело разговаривали, и тюремщики, надо отдать им должное, почти не вмешивались. Построили нас попарно, сковав каждую пару ручными кандалами (так, попарно и в кандалах, мы и отсидели в суде все 10 дней процесса). Семерых наших женщин[47] посадили в большую телегу. Усадили с ними и Токарева («Пароход» была его революционный псевдоним[48]), у которого был настолько сильный порок сердца, что долго ходить он был не в состоянии. Все мы были в отличном настроении, смеялись по любому поводу. Хохотали, когда Вася Алексакин, на которого надели большую арестантскую шапку с ушами, очень правдоподобно представил местного подагрика-архиерея на трясущихся ногах.

Вокруг нас сплошной стеной встали конвоиры. Демонстративно перезарядили винтовки и, взяв «на плечо», повели за тюремные ворота. Там нас ожидали верховые казаки и полицейские, вооруженные шашками, револьверами и винтовками. Казаки окружили нас вторым кольцом, а полицейские двинулись чуть поодаль. Городовые, ехавшие за квартал впереди, загоняли поголовно всех встречных во дворы, заставляли обывателей закрывать окна. Суд должен был заседать близ железнодорожного вокзала, и нас повели по одной из окраинных улиц. Вероятно, это была Заречная. На месте нас ожидала дополнительная охрана из гарнизонных солдат под командой старичка-подполковника. Дом, в который нас привели, представлял собой мрачноватое приземистое каменное здание с асфальтовым полом и низкими потолками. Это были воинские бани, на время приспособленные под суд.

Нас усадили на скамьи за высоким барьером. Впереди за столом расположилась защита, наискось напротив – военный прокурор, слева – секретарь, а прямо перед нами – судебная коллегия – генерал и два полковника. Их фамилий я не помню[49]. Генерал был седой, барского вида человек с холеной бородкой. Оба полковника – лысые, какие-то потасканные, хотя еще и не старые. В середине зала стояли скамьи для «публики», которая состояла из родственников подсудимых, представителей местного «общества», шпиков, жандармов и офицеров.

Итак, судилище началось. Опросив каждого, кто мы и что мы, и покончив, таким образом, с формальностями, председатель попросил секретаря зачитать обвинительный акт. Обвинялись мы в следующем: в августе 1909 года на станции Миасс членами уфимской боевой организации под началом «Николая» (Константина Мячина) было совершено нападение на почту, в которой в тот момент находилось золота в слитках на 86 тысяч рублей. В результате нападения были убиты семь станционных служащих и чинов охраны, а все золото похищено. Взяв золото, экспроприаторы захватили паровоз и, отцепив его от поезда, вместе с одним вагоном отправились в сторону Златоуста. Отъехали несколько верст, высадились и пустили паровоз обратно. Состав шел без машиниста, и стрелочник направил его в тупик, сбив который, паровоз вместе с вагоном рухнул под откос и скатился в овраг[50]. Похищенное золото власти так и не нашли.

Надо признать, что обвинительный акт в целом верно передавал событийную сторону миасской экспроприации. Умалчивалось в нем лишь о том, что Шаширин брошенной бомбой расколол здание станции надвое. План нашей боевой дружины не предусматривал каких-либо убийств. К жертвам привело плохое руководство операцией со стороны Мячина – паника, которую он создал в самом начале, убив начальника станции лишь только потому, что тот не сумел быстро найти ключи от своего кабинета и кассы[51]. Говорю это со слов экспроприаторов – сам я в этом «эксе» участия не принимал.

После чтения обвинительного акта нас начали по очереди допрашивать. Все подсудимые, кроме Терентьева, не признали себя виновными. Потом перешли к опросу свидетелей обвинения и защиты. Свидетели опознать никого не смогли, так как дело было ночью, а экспроприаторы орудовали в масках. Дошла очередь и до свидетелей Гаврилова и Малышева, которые выдали Шаширина и меня (подробнее расскажу об этом ниже). Оба пришли в суд в темных очках и давали показания вяло, как оплеванные, как бы сознаваясь в своей роли предателей-«интеллигентов».

Защищали нас шестеро адвокатов, среди которых были столичные светила – социал-демократ Соколов[52], эсер Керенский[53], Кашинский[54], меньшевик Турутин[55]. Был среди них и крупный уфимский адвокат Кийков. Шестым (его фамилию вспомнить не могу) был казенный «защитник», задача которого, похоже, заключалась в наблюдении за своими коллегами[56]. Жители Челябинска свое сочувствие нам выразили тем, что натащили в суд всякого продовольствия невпроед – кур, гусей, сыру, масла. В общем, после скудного тюремного пайка в суде мы в первый же день наелись до отвала.

В тюрьму нас вернули тем же порядком. Расковали, после долгого и унизительного обыска – под языком, в ушах и даже в заднем проходе – сменили всю одежду и белье, поменяли камеры. И эта гадкая процедура повторялась все десять дней, пока шел суд. Поднимали нам настроение лишь толпы рабочих-железнодорожников, которые приветствовали нас на пути, одновременно громогласно отпуская язвительные замечания относительно трусости властей. Позже мы узнали, что во время процесса в местной газете появилась статья с протестом против жестокого обращения с нами. Власти ответили тем, что изменили способ доставки нас в суд – чтобы исключить появление нас на улицах города, стали перевозить по железной дороге, которая проходила рядом с тюрьмой и от здания суда была в двух шагах. От ворот тюрьмы до вагона по обе стороны сплошным коридором расставлялись вооруженные полицейские и казаки. В арестантском вагоне мы, понятно, ехали под надзором многочисленного конвоя.

Суд заседал своим чередом – защита препиралась с прокурором по поводу внесения или невнесения в протокол того или иного замечания свидетелей, судьи рассматривали их ходатайства и т. д., однако спустя всего 2–3 дня Керенский нам шепнул, что приговор нам уже фактически вынесен: семеро (по числу миасских жертв) будут приговорены к повешению, остальные получат разные сроки каторги. Керенский вместе с Кашинским отправились в Петербург хлопотать о замене смертной казни каторжными работами. От нашего ЦК еще до суда поступила директива «спасти во что бы то ни стало уфимских боевиков» (благодаря этому, к защите были привлечены лучшие адвокатские силы). Позднее Петр Гузаков[57] и Эразм Кадомцев подтвердили мне, что тогдашние слухи о том, что ЦК распорядился использовать все партийные связи, чтобы повлиять на суд, а затем и на министра, соответствовали действительности. Сами мы свое будущее ходатайство о помиловании расценивали лишь как маневр, как один из способов борьбы с царизмом.

Вот еще один запомнившийся эпизод. Калинин, зная, что скоро будет казнен и желая напоследок взглянуть на всех нас, заявил, что может дать по миасскому делу (к которому он в действительности отношения не имел) ценные показания. Его привели на наш суд – в бинтах, в ножных и ручных кандалах. Он заявил, что экспроприацию организовал и провел сам и никто из сидящих на скамье подсудимых в ней не участвовал. На вопрос судьи, как проходил этот «экс», он, плохо зная подробности, понес такую околесицу, что председатель его прервал, и его увели. Но взглянуть на своих бывших соратников и подчиненных Калинину, тем не менее, удалось. Своего он добился[58].

Спустя десять дней нудный судебный спектакль подошел к концу[59]. По предварительной договоренности, от последнего слова мы все отказались, лишь подтвердив, что виновными себя не признаем. Говорил один Терентьев, и, продолжая каяться, сказал, признаюсь, красиво и хорошо. В зале многие даже всплакнули[60]. Поздним вечером суд удалился на совещание. В зале полутемно, тревожно, все разговаривают полушепотом. Со скамей публики слышатся вздохи и приглушенные всхлипывания. Очевидно, что смертные приговоры будут, но кого именно приговорят? Оправдательных вердиктов никто из нас не ждал – слишком очевидной была принадлежность каждого к боевой организации.

Выходит суд. Генерал выглядит смущенным. Зачитывает приговор: семь человек – Зенцов, Алексеев, Алексакин, Чудинов, Ермолаев, Терентьев и еще один приговорены к смертной казни через повешение[61], десятеро – к разным срокам каторги и крепости, а семеро оправданы. В числе последних оказался и я. Я не верил своим ушам, но радости не чувствовал. Меня поздравляли, Тимка тайком жал руку (во время суда мы сидели рядом), Соня Меклер[62] тоже шептала что-то ободряющее, а я стоял, как истукан. Мне было страшно жаль товарищей. Хоть и ожидал жестокого приговора, но он как-то придавил. Тяжелый был. Мой друг Тимка получил 15 лет каторги.

После оглашения приговора родные осужденных зарыдали, а нас увели в арестантское. Думая, что смертников от нас сейчас же отделят, мы начали с ними прощаться. Но в вагон нас снова посадили вместе, хотя охранять стали строже. Раньше по дороге мы с удовольствием пели, но теперь настроение было уже не то. Вспоминали прошлое, о будущем старались не думать. Как всегда в таких случаях, говорили не о том, о чем следовало. Наружно, однако, все были спокойны, оберегая от волнений приговоренных на смерть. В душе надеялись, что они будут «помилованы». По прибытии в тюрьму смертников тут же заковали в ножные кандалы и развели по камерам. Потом взялись за прочих. Оставшись последними, мы с Шашириным крепко расцеловались, пожали друг другу руки и, как оказалось, расстались навсегда. Больше я его уже не видел. Вскоре в Тобольском каторжном централе ушел из жизни этот чистейшей воды большевик, светлый образ которого меня никогда не покинет.

Познакомились мы с ним и подружились еще в 1906 году в ячейке, на политзанятиях. Он был мой сверстник, рабочий железнодорожных мастерских. Происходил он из бедной многодетной семьи, глава которой, вдова Любовь Макаровна, работала по найму вместе со своими малыми детьми. Хотя членом партии стал один Тимофей, вся его семья, включая мать, была настроена революционно и активно помогала нам – большевикам: в их доме нас прятали, хранили запрещенную литературу, устраивали партийные совещания и т. д. Хозяйка дома, удивительно остроумная и всегда бодрая, часто сама того не замечая, поддерживала в нас боевой дух. Мы всегда уходили от нее какими-то повеселевшими. В мрачные предвоенные годы реакции мы собирались у Шашириных особенно часто. «Мы» – это Катя Тарасова[63], Петруська Волков, Д.Е. Сулимов[64], Коковихин, Юрьев и я. Потеряв сына, Любовь Макаровна не утратила присущей ей бодрости, она вообще была явно незаурядным человеком, образцом женщины-матери революционера.

Возвращаюсь к Тимофею. Внешне несколько угрюмый, он был очень отзывчивым, самоотверженно преданным товарищем. Умный и даже талантливый, Тимка быстро и глубоко усваивал то, что нам преподавали. В январе 1907 года, когда я жил на полулегальном положении, он почти ежедневно бывал у меня. Мы вместе делали стеклянные трубки для бомб и испытывали их в лесу. После бок о бок работали в бомбовой лаборатории, участвовали в «эксах», причем я никогда не видел его растерявшимся и уж тем более струсившим. Смелости, как и хладнокровия, он был необычайной. При арестах стрелял в жандармов (как, например, в Уфе зимой 1907 года), не раз бежал из-под стражи (в 1909 году в Челябинске), разоблачал провокаторов, организовывал побеги товарищей из тюрьмы. Не перечесть его геройских дел. Вместе мы жили и в ссылке в Березове. Всюду – в беседах, диспутах, на рефератах – он отстаивал большевистскую позицию, первым среди нас из ссылки бежал. Это был выдержанный, стойкий, смелый, преданный делу рабочего класса большевик-боевик. Герой в полном смысле этого слова. Из него вышел бы большой революционер, если бы жандармы не погубили его. Его имя должно быть вписано золотыми буквами в историю революционного движения в Уфе и на Урале.

После оглашения приговора военного суда меня посадили в камеру на верхнем ярусе. Вряд ли кто-то из нас спал в эту ночь. Утром всех отвели в полицейское управление, пятерых там освободили, а нам с Мыльниковым объявили о ссылке, его – в Архангельскую губернию, меня – в Тобольскую. В тюрьме нас посадили уже не в одиночки, а к пересыльным политическим в общее отделение.

Кроме Тимофея Шаширина из приговоренных по миасскому делу до февральской революции не дожили и погибли в застенках Мясников, Лаптев и Токарев. Остальные, вернувшись с каторги, приняли самое активное участие и в гражданской войне, и в социалистическом строительстве.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.