Встреча с "Борисом Годуновым"
Встреча с "Борисом Годуновым"
Летом 1977 года мы познакомились с Евгением Нестеренко. Он приехал из Москвы провести на родине Мусоргского, где до сих пор не бывал, короткий отпуск, а я по пути в Карево заглянул в музей, чтобы переждать дождь. На улице посветлело, и я уже готовился уходить, когда на крыльце послышался шум: кто-то тщательно вытирал ноги. Дверь открылась, и вошел высокий мужчина в накинутой на плечи вязаной куртке, в джинсах и "фирмовой" майке. Хозяйка музея представила меня как журналиста, интересующегося Мусоргским. Столичный артист выглядел необычно, и, наверное, недоумение как-то отразилось на моем лице.
- Извините за дачный вид,- пророкотал Нестеренко густым басом и, сняв очки, стал протирать стекла. Я увидел близко светлые глаза под припухшими веками - беззащитно кроткие, какие бывают часто у близоруких людей. Присмотревшись получше, заметил во взгляде еще и выражение мягкой грусти и усталости. Это совсем не вязалось с первым впечатлением, и я, чувствуя вину за свой поспешный вывод, признался, что в газете занимаюсь темой, далекой от музыки.
- А я ведь тоже не профессионал, прорабом на стройке работал и в консерватории учился,- сказал Нестеренко и улыбнулся открыто, с пониманием.
За окном снова зашумел дождь, как бы продлевая время нашей встречи. В тесной комнатке флигеля, заставленной музейной мебелью, по-домашнему потрескивали дрова в голландке, вспыхивали блики в рамках со старыми фотографиями. И этот домашний уют придавал беседе особую задушевность. Вышло так, что расспрашивал больше Нестеренко. Его заинтересовало, как я из агрономов попал в журналисты. Пришлось вспомнить юность, когда работал на железнодорожной станции и заболел туберкулезом. Врачи посоветовали учиться на пчеловода. Пасечником, правда, я не стал, но диплом агронома-садовода в Ленинграде получил. А в поисках лечебного климата занесло меня в Крым, и там решился испытать перо, к чему тяготел с детства.
Написал что-то вроде рассказа о работницах соседнего совхоза. По вечерам они собирали на плантациях листья табака и пели. Очерк "Песни в горах" напечатали в "Правде Украины", а в конце года мне присудили вторую республиканскую премию. Это и определило дальнейшую жизнь. Когда вернулся на родину, мне предложили место собственного корреспондента в редакции.
В беседе с Нестеренко выяснилось, что для нас обоих путь на сцену и в журналистику во многом определила тяга к искусству, любовь к одним и тем же писателям: Толстому, Чехову, Бунину... Оказались мы единомышленниками и во взгляде на главное предназначение человека, которое лучше и точнее всех выразил Некрасов: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". И наверное, все это сказалось на дальнейших наших отношениях.
В тот день дождь так и не утих до вечера, и мне пришлось заночевать в Наумове у "деда Феди". Федор Прокофьевич Белокуров жил с женой, как в сказке Пушкина, "у самого синего..." озера и тоже ловил рыбу, а старуха "пряла свою пряжу". С этими стариками познакомился и Нестеренко. Со своей семьей он приютился в небольшой комнатке рядом с музеем. А лето выдалось совсем не дачное: почти беспрерывно сыпал мелкий нудный дождь, было холодно, и озеро, придавленное тяжелыми тучами, казалось суровым, неприветливым. Когда чуть прояснивало, москвичи спешили к озеру. Жена Нестеренко Екатерина Дмитриевна и сын Максим, семиклассник, увлекались рыбалкой и брали у Федора Прокофьевича лодку. А Евгений обычно оставался на берегу и слушал рассказы старика про былую и нынешнюю жизнь.
- У нас один пятух на три области поеть,- растягивая по-местному слова, говорил дед, устроившись на лавочке под окном.
Усадьба в Наумове. Вид на озеро
Наумово, действительно, располагалось на границе, где сходились три исконно русские области: Псковская, Смоленская и Калининская.
- У нас, Явгений, кругом лес, вода да горушки, хлеб тут испокон века плохо родится: пашешь - плачешь, жнешь - скачешь, а молотить начнешь - одна мякина.
Из окошка выглядывала старуха и, как говорил дед, "встревала занозой" в разговор:
- Не гневи бога, дед, таперича хлеб готовый на автолавке возють по деревням.
- Возють-та возють,- сердился дед,- только нонче народ больше на солнышке бока греет, чем работает. Вон у нас в совхозе на одного пахаря семь укащиков.
- Ты, дед, как во хмелю,- что хошь, то и мелю,- не отставала старуха,
Федор Прокофьевич щурил свои белесые без ресниц веки и, кротко улыбаясь, оправдывался перед Нестеренко:
- Ты вникай, Явгений, баба как горшок, что ни влей, все кипит...
Для меня эта добродушная перепалка стариков была своеобразным спектаклем, рассчитанным на гостей. У Белокуровых я ночевал и раньше, знал, что люди они на редкость гостеприимные, бескорыстные. У них находили приют и рыбаки, и дачники, и случайные путники, оказавшиеся в этих краях, где не было ни гостиниц, ни другого казенного пристанища. Старики принимали всех непрошеных гостей, делились с ними своей немудреной крестьянской едой, как говорила бабка: "Чем бог послал - картошка в огороде своя, а горшок пустой у рыбака не бывает". И спать укладывали всех, кто бы ни приехал: в горнице, на веранде, на сеновале.
Усадьба в Наумове. Дуб-старожил
"Деда Федьку" в деревне считали чудаковатым балагуром и к его байкам относились несерьезно. А Нестеренко слушал старика с большим вниманием, расспрашивал подробности. Такое внимание льстило Федору Прокофьевичу, и он гордился дружбой с артистом, который "в телевизоре выступаить".
Тогда я еще не догадывался, почему с таким интересом слушал Евгений дедову речь, которой мы, местные жители, в общем-то стесняемся. За нее над нами подтрунивают: "До Опоцки три верстоцки, не поспамши, не поемши, не попимши не дойдешь". А Нестеренко наслаждался этим живым языком родины Мусоргского. По-иному воспринимал он и байки старика. Позже Евгений напишет: "В Италии пришла в голову мысль - а не побеседовать ли Вам с Федором Прокофьевичем Белокуровым. Он много рассказывал о Мусоргском - это сказки, народные легенды, имеющие мало общего с действительной его жизнью, но это интересно. Существование в народном сознании легенд о Мусоргском, так же как о Пушкине, собранных в Пушкиногорском районе Семеном Степановичем Гейченко, очень кстати".
Выдержка из письма несколько опередила последовательность изложения. А в то лето, несмотря на плохую погоду, Нестеренко много бродил по окрестностям, побывал в близлежащих деревнях, познакомился с жителями, в основном стариками. С легкой руки Федора Прокофьевича певца стали называть по-свойски: Евгений. Деревенские жители, чуткие на простоту и искренность, оценили общительную и деликатную натуру московского гостя, назвав его "душа-человек", как бы подтвердив тем звание народного артиста СССР, присвоенное за год до поездки сюда. А народный артист действительно был народным, запросто пел и в сельском клубе, и в техникуме, и в районном Доме культуры в Кунье, и даже на улице и в домах у крестьян. Нестеренко пел, когда просили, и не чванился. Особенно запомнился жителям ночной концерт в музее, который больше походил на старое домашнее музицирование. На старинных канделябрах зажгли свечи, Евгений тихо подошел к старому роялю, бережно открыл крышку и, подобрав тон, запел:
В тумане дремлет ночь,
Безмолвная звезда
Сквозь дымку облаков
Мерцает одиноко...
Окна в домике были отворены, из парка веяло теплом и ароматом свежескошенного сена. Трепетало пламя на свечах, шевелились легкие шторы, и голос певца звучал с особой проникновенностью. Казалось, эта музыка и эти слова рождаются здесь у всех на глазах:
Молча смотрю я
На воды глубокие
Тайны волшебные
Сердцем в них чуются...
За окном между темными кронами деревьев светлела озерная гладь. Кто знает, может быть, в такую же ночь у озера родилась в сознании композитора эта музыка?
Отпуск у Нестеренко закончился. Перед отъездом он обошел всех своих новых знакомых. Федор Прокофьевич преподнес ему лапти, которые специально сплел для своего друга, и, вручая их, сказал:
- Это тебе, Явгений. Нонче в Москве на их, говорят, спрос, будешь показывать и деда вспоминать...
А осенью сбылась моя мечта - послушать на сцене Большого театра "Бориса Годунова". За несколько дней до спектакля позвонила жена Нестеренко и сказала, что Евгений на гастролях в Италии, но просил пригласить на спектакль.
Вместе с сотрудниками музея мы полетели на самолете в столицу.
Погода в этот сентябрьский день в Москве выдалась будто по заказу: солнечно, тепло, зелень еще не тронута желтизной, обилие цветов. У Большого, как всегда, многолюдно, а в этот раз праздничная обстановка - 1 сентября 1978 года открывался 203-й сезон главного театра страны. От Столешникова переулка до знаменитых восьми колонн театра - живой людской коридор, и многие с надеждой спрашивают: "У вас нет лишнего?". К подъезду уже подходят счастливые обладатели билетов. Подъезжают автобусы "Интуриста", роскошные лимузины. По речи, по цвету кожи, по знакам на посольских машинах можно определить, что сегодня здесь "все флаги в гости". Невольно охватывает гордость - все эти люди собрались на оперу нашего Мусоргского.
Проходим в вестибюль, мимо вежливо-строгих контролеров. У нас лучшие места в партере, и, пока ярко горят люстры, знакомимся с программой. В книжечке портрет композитора, биографическая справка: "Модест Петрович Мусоргский родился в усадьбе Карево Псковской губернии".
Подумать только, "Бориса Годунова" дают сегодня в 494-й раз! Полтора миллиона зрителей аплодировали Мусоргскому только в этих стенах. В Большом театре "Борис Годунов" был впервые поставлен в декабре 1888 года, через 14 лет после премьеры в Мариинке. Непревзойденный Борис, Федор Иванович Шаляпин, вспоминал: "Борис Годунов до того нравился мне, что, не ограничиваясь изучением своей роли, я пел всю оперу".
И в этот раз выступали известные певцы: Ирина Архипова, Александр Ведерников, Артур Эйзен... А в самой главной роли - "наш" Евгений Нестеренко... Оперу слушали миллионы людей, трансляция шла по первой программе Всесоюзного радио и еще на 90 стран мира.
Раздается последний звонок. Свет в хрустальных люстрах медленно угасает, и огромный многоярусный зал погружается в темноту. Приглушенный шорох, покашливание напоминают, что в театре собрались почти три тысячи зрителей. Луч света падает на пульт, где уже стоит дирижер Лазарев. Когда-то здесь стоял Сергей Рахманинов! Снизу вверх катится волна аплодисментов. Дирижер поднимает палочку, и звучит оркестр. Что-то знакомое, родное, похожее на протяжную песню. Только тревога слышится в мелодии.
Во второй картине, после перезвона колоколов, на сцену выходит Борис. Звучит знакомый монолог царя:
- Скорбит душа! Какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце...
Опера уже делает свое - вытесняет легкомысленную суетность, берет за живое, и начинаешь сопереживать тому, что происходит на сцене.
А после спектакля нас проводят в святая святых - за кулисы. Впервые оказавшись по ту сторону сцены, поражаешься: здесь почти такое же огромное пространство, как в зрительном зале. Помещение напоминает цех современного завода: краны, приспособления, электрокары. Работник театра поясняет:
- Эти колокола настоящие, с московских и суздальских храмов. Костюмы актеров, исполняющих роли священнослужителей, тоже подлинные.
Проходим мимо целой галереи гримерных и слышим: "Здесь готовился к выступлениям Шаляпин, там - Собинов, Лемешев...".
Гримерная Нестеренко небольшая, с пианино. Евгений сидит у зеркала, уже без бороды, без кафтана, но еще в сапогах и атласных царских шароварах. Женщина в белом халате помогает снимать грим. Заметив нас, певец поднимается навстречу, засыпает вопросами:
- Что нового в Наумове, Кареве? Как здоровье Федора Прокофьевича?
Замечаю на стене портреты Мусоргского, Шаляпина. В гримерную заходят артисты, успевшие переодеться, и Нестеренко представляет нас: "Земляки Мусоргского". Приятно, что известные певцы с интересом расспрашивают о наших краях.
Суета за кулисами утихает, гаснет свет.
- Едемте ко мне домой,- предлагает Нестеренко,- там обо всем спокойно поговорим.
На наше возражение, что уже поздно и после такой нагрузки певцу нужно отдохнуть, он отвечает:
- После Бориса до утра глаз не сомкну. Надо прийти в себя, ожить, ведь нагрузка на психику колоссальная. Кстати, недавно узнал интересный факт. Иван Петрович Павлов, впервые услышав "Бориса Годунова", сказал, что в сцене смерти Бориса дана точная клиническая картина смерти от грудной жабы, то есть стенокардии.
Я спросил, сколько раз приходилось Нестеренко умирать на сцене.
- Не считал, но много: в "Борисе Годунове", в "Хованщине", в "Иване Сусанине", в "Мазепе"... Однажды мы выступали в Нью-Йорке, в знаменитой "Метрополитен-опера". Собралось более четырех тысяч американцев. А "Бориса" давали на русском языке. Мы все волновались - существовала преграда не только в языке, но и в смысле каждой фразы, в подтексте, хорошо понятном, когда знаешь русскую историю. А в зале - люди иной культуры, социального развития. И вот звучит оркестр. Первая прологовая картина, вторая, третья. И вдруг - буря аплодисментов. Поняли американцы! Значит, для музыки Мусоргского границ не существует,- увлеченно рассказывал Нестеренко.
Садимся в знакомые "Жигули", на которых Евгений колесил по Псковщине. В машине тесно, мы держим на коленях охапки цветов.
В квартире Нестеренко много книг, пластинок, картин, сувениров из разных стран. В кабинете - фотографии оперных театров, где не раз выступал певец. Заметив, что я с интересом рассматриваю их, Евгений стал пояснять.
- Это "Колон", театр в Буэнос-Айресе - один из самых вместительных в мире, больше трех с половиной тысяч зрителей. С огромной, как в Большом театре, сценой. А это знаменитый миланский "Ла Скала" - здесь лучшая акустика. До реставрации и в ленинградском Кировском акустика была удивительная. А это Венская опера - петь здесь наслаждение, публика музыкально грамотная, чуткая, благодарная, Мусоргского особо ценит.
Я спросил у Нестеренко, почему он написал на своем портрете для музея такие слова: "Ничего не знаю выше музыки Мусоргского, счастлив, что пою ее".
- Ни один наш композитор, пожалуй, не почитается в мире так, как Мусоргский. В искусстве ценятся новаторы. Из отечественных композиторов для заграничного слушателя он самый русский, да к тому же, как говорит Моцарт у Пушкина: "Он же гений..." Его творчество оказало огромное влияние и на отечественную, и на зарубежную музыку.
Евгений вышел из кабинета, а через минуту вернулся и, весело потирая руки, произнес:
- Как на Руси говорят, "соловья баснями не кормят". Пора перекусить.
Пока мы беседовали в кабинете, Екатерина Дмитриевна не только накрыла стол, но и умело разместила в вазах охапки цветов.
За столом разговор опять зашел о родине Мусоргского. С дотошностью Нестеренко расспрашивал о музейных делах, о поисках новых экспонатов. Еще в первую встречу в Наумове я понял, что Евгений знает о Мусоргском больше, чем работники музея. И сейчас он говорил о том, что надо не только собрать и расставить вещи, но вдохнуть в них жизнь, изучить неизвестный в литературе псковский период. Евгений назвал имена тех, кто писал о Мусоргском, и с особым уважением говорил о Каратыгине.
- Вячеслава Гавриловича нужно почитать как основателя музея, ведь он первый из музыковедов побывал на родине композитора, собрал разные сведения, документы, сделал снимки...
Наверное, Евгений уловил в моих глазах растерянность (я впервые слышал эту фамилию) и перевел разговор на другое. Каково же было мое удивление, когда после поездки в Москву я получил письмо, где Нестеренко на нескольких страницах переписал статью Каратыгина из редкой книги: "Мне кажется, эти выписки будут любопытны для Вас",- писал он. Оценив эту высшую деликатность артиста, я засел в библиотеке.
Перечитал почти всю литературу о Мусоргском и пришел к любопытным выводам. Оказалось, что первый биографический очерк о композиторе написал Владимир Васильевич Стасов. Во вступлении он сетовал, что наше отечество "скудно сведениями о самых выдающихся по таланту и творчеству сынах своих, как ни одна земля в Европе". И сам же объяснял: "Сначала тянут и медлят, потом окончательно забывают, а позже не остается никакой возможности собрать не только устные какие-нибудь рассказы, но даже письма того исторического русского человека, который, наверное, заслуживал бы лучшей участи. Какая печальная система, какая недостойная привычка! Мне было бы слишком больно, чтоб подобное случилось и с Мусоргским, которого я знал в продолжение почти четверти столетия и у которого привык давно ценить и глубоко уважать не только крупный, оригинальный талант, но и всю прекрасную, светлую личность. Поэтому я постарался собрать от родственников, друзей и знакомых Мусоргского все доступные в настоящее время изустные и письменные материалы, касающиеся этого замечательного человека..."
Стасов выполнил благороднейшую работу, собрав различные материалы. В бумагах Мусоргского он обнаружил "Автобиографическую записку", составленную Модестом Петровичем незадолго до смерти, которая и стала основой биографии. Стасов написал письмо Филарету Петровичу Мусоргскому, и старший брат композитора ответил на десять его вопросов - это второй важный документ. Однако, если судить меркой сегодняшнего дня, то и Стасова можно упрекнуть его же словами "тянут и медлят", так как за четверть века дружбы с Мусоргским он не узнал ничего о родных местах композитора, о его родословной и даже о родителях, о няне, о первой учительнице музыки...
Это пытался сделать второй биограф, Вячеслав Гаврилович Каратыгин - музыковед, литератор, композитор, профессор Петербургской консерватории. В 1910 году он поехал на родину композитора. "Объезжая родственников Мусоргского, я непременно хотел разыскать портреты отца и матери композитора,- писал Каратыгин,- к сожалению, эти поиски не увенчались ни малейшим успехом". И опять же сегодня непонятно: почему Вячеслав Гаврилович не обратился к племяннику композитора Георгию Филаретовичу Мусоргскому, у которого хранились семейный альбом и другие реликвии?
"По отношению к Мусоргскому невозможно сомневаться, что в развитии его глубокого почвенного реализма и национализма сыграли огромную роль годы его детства, сплошь протекшего среди широких просторов псковской деревни, среди ее живописной природы, ее обширных полей, лугов, озер, лесных чащ, среди сельского крестьянства",- писал Каратыгин. Этого же мнения придерживались Стасов и все последующие биографы. Но, как ни парадоксально, конкретно родине Мусоргского в его родословной отводилось всего несколько строк... Даже в изданиях по 700 - 800 страниц наиважнейший в биографии композитора период детства умещался в один абзац. Никто из авторов не называл прототипов персонажей произведений Мусоргского, не сообщал о его более поздних поездках на родину. В тайне держал все это сам композитор. Можно ли было теперь разгадать эту загадку?
Когда я написал об односельчанах Мусоргского и отправил вырезки из "Псковской правды" Евгению Нестеренко, он сразу же откликнулся: "Хорошо, что Вы описываете жителей этих мест, ведь и природа, и среда питали интеллект и дух композитора. Все собранные от людей сведения храните - это бесценные свидетельства, они потом будут использоваться многими исследователями жизни и творчества Мусоргского, и важна очень высокая их документальная точность... Хорошая идея не дать исчезнуть Кареву с лица земли".