Испытание совести ПОЧЕМУ ПИСАТЕЛЬ-ФРОНТОВИК ВЯЧЕСЛАВ КОНДРАТЬЕВ ПОКОНЧИЛ С СОБОЙ

Испытание совести

ПОЧЕМУ ПИСАТЕЛЬ-ФРОНТОВИК ВЯЧЕСЛАВ КОНДРАТЬЕВ ПОКОНЧИЛ С СОБОЙ

Нынче всем известно, что литературный мир наш, как и общество в целом, драматически расколот. Проявления бывают – безо всяких преувеличений! – ужасными.

Раскол жестко поставил по разные стороны литературно-политических баррикад даже бывших фронтовиков, которые, казалось бы, навсегда должны быть спаяны общей кровью, пролитой в тяжелейшие для Родины годы. Но – нет: демократы, патриоты… Скажем, Григорий Бакланов и Юрий Бондарев, оба лейтенанты военных лет, сегодня никогда и ни в чем не бывают вместе.

Писатель Вячеслав Леонидович Кондратьев был с теми, кто назвал себя демократами.

Записки его с объяснением причин добровольного ухода из жизни у нас нет. Но он оставил многочисленные статьи и интервью, где излил состояние своей души в те неимоверно тяжелые для него два года.

… Мы сидим с его вдовой в их квартире – в кабинете, где Нина Александровна сохраняет все так, как было при нем. Словно бы приготовленная для работы машинка, стопки книг с закладками, огромные кипы газет и журналов на низком столике перед широким диваном.

Сидя на нем, мы и разговаривали с Вячеславом Леонидовичем весной памятного 1991-го, когда я несколько раз приезжал сюда, чтобы подготовить беседу с ним для «Правды» – к 50-летию начала Великой Отечественной. Тогда, на излете горбачевской перестройки, многое из нашего прошлого уже было в корне пересмотрено. Всё большим переоценкам подвергались и военные годы. И хотелось услышать в связи с этим мысли о войне человека, который прошел ее в самой трудной, солдатской должности и на одном из самых трудных участков – на набухшей кровью ржевской земле, о чем поведал потом с такой неприкрашенной правдой в своих повестях и рассказах.

– Народным подвигом была вся война, – сказал он, и в этом главном о войне мы были едины.

Спорили о другом. О нашем сегодняшнем и завтрашнем дне. Если кратко сказать, у меня тут в оценке преобладала тревога, у него – радость ожидания и надежды. Не принимавший КПСС и существовавшую государственную систему, давно находившийся, по его признанию, во внутренней оппозиции к ним, он был всецело захвачен ощущением их близкого конца. Когда же я говорил о настораживающем, доходящем до безумства радикализме ельцинского толка, который способен разнести общество вдрызг, он внимательно слушал, но не соглашался:

– Обойдется. Главное – систему изменить. Главное – выйти нам из загона.

Материал, который мы готовили, появился в номере «Правды» за 20 июня – под заголовком «Какая же она, правда о войне?» Тем временем Вячеслав Леонидович уехал в подмосковную Малеевку, в Дом творчества. А ровно через два месяца разразилась августовская гроза: ГКЧП, Ельцин на танке у «Белого дома»…

Естественно, финал событий Вячеслав Леонидович однозначно приветствовал. Для него не было сомнений: нас хотели вернуть в ГУЛАГ – попытка не прошла. Теперь начнется новая, справедливая жизнь!

Он находился в явном состоянии эйфории. Она бывает у человека, который долго чего-то ждал, на что-то надеялся – и вот ожидание сбылось.

Впрочем, такое продолжалось у него недолго. Очень скоро я стал слышать в голосе совсем иные ноты.

Особенно запомнился телефонный разговор в один из первых дней нового, 1992 года. Я позвонил, чтобы поздравить, но диалог у нас получился далеко не праздничный. Только что были отпущены цены – началась «шоковая терапия». И он не мог скрыть крайней растерянности.

– Ну что, Вячеслав Леонидович, вы и теперь будете оправдывать то, что происходит?

– Не знаю. Право, трудно сказать. Экономисты вроде говорят, что должно наладиться. Но, конечно, многое смущает. Очень смущает…

В смятенной, недоумевающей интонации, при которой он пытался сохранить какую-то видимость остаточной бодрости, и закончился тот наш разговор.

Потом я слышал голос его уже не по телефону и не во время личных встреч, а в газетах. В разных. От супердемократических «Курантов» до коммунистической «Гласности». Он действительно очень часто стал выступать с публицистикой. В ней, особенно поначалу, было для меня много неожиданного. Такой резкий поворот в отношении к тем, кто установил новую власть! Недаром демпресса, поеживаясь и смущенно пристраивая «неудобные» его тексты под компромиссные рубрики типа «Свободная трибуна» или «Свой взгляд», нередко сопровождала их к тому же амортизирующими предисловиями: «Яростный сторонник всех демократических преобразований, он вдруг принес в нашу редакцию статью, которая, казалось бы, не должна принадлежать его перу – из-за симпатий к тем, за кого он сам голосовал».

«После августовской эйфории наступила апатия…». Это «Литературная газета», 26 февраля 1992 года. Полгода спустя после «победы демократических сил»: «Не хочется что-то мне умиляться и выражать восторги по поводу нашего демократического правительства. Не могу восхищаться и современными нуворишами и петь хвалу „рыночным“ в кавычкам реформам, ударившим по самому незащищенному слою нашего народа – по пенсионерам. Представляют ли наши молодые правители из команды Е. Гайдара, кто является ныне пенсионером?… И вот на этих спасших Россию на фронтах Отечественной, восстановивших разрушенное войной хозяйство, честно трудившихся всю жизнь за нищенскую зарплату обрушились новые цены, сразу превратившие их в нищих, обесценившие их жалкие накопления, которые правительство не может, как выяснилось, компенсировать. Мало того, у ветеранов отнимается единственная значимая привилегия – освобождение от подоходного налога… Мне часто пишет один голландец. Так вот он, живущий в благополучной стране, чуть ли не в каждом письме говорит, как они обязаны русским, которые спасли их от фашистской чумы. А родное русское правительство не помнит этого. Позор!»

В устах демократа Кондратьева это прозвучало подобно разорвавшейся бомбе. А дальше… Дальше, от выступления к выступлению, его страдающий и гневный голос набирает все большую силу.

«Грабить вообще плохо, а грабить наших стариков – этому и слов не найти. Негоже и президенту, если он дорожит уважением народа, бросать слова на ветер…

Непримиримая оппозиция оказывается права. Вопит она, что Ельцин не выполняет обещаний, что ограбил народ, а он действительно обещаний не выполняет».

«Реформу начали делать люди, которые очень хорошо питались в детстве, а потому и смогли без особых колебаний и сомнений изъять у населения то, что они годами копили, как говориться, на черный день. Этот день, увы, наступил, а то, что собиралось для него, превратилось в пыль».

Совесть… Он обращается к власть имущим, которые принялись осуществлять свои цели за счет народа. Не обижая, однако, себя. Его остро задевает, что о себе-то новые хозяева позаботились не меньше, а гораздо больше прежних.

«К сожалению, марксистский тезис о том, что бытие определяет сознание, оказался в определенной мере справедливым – когда тебе живется неплохо, ты не хочешь видеть недостатки и несчастья вокруг. А именно в таком состоянии явно пребывают новые власти, начавшие среди прочего и с установления себе приличных окладов, и обеспечения других условий комфортного существования. Когда основная масса народа нуждается, это выглядит безнравственно».

«Повторяю: мы готовы терпеть, но, когда мы видим, что власти предержащие этого делать не собираются, мы их внутренне отторгаем. Не знаю, на кого будет дальше опираться Ельцин».

Да, мечталось о большей справедливости, а обернулось вопиющей несправедливостью.

«Вот и вышло: для кого – „шок“, для кого – „коммерческий шоп“.

«В правительственных кругах слишком уж спокойно относятся к резкому, безжалостному делению общества на богатых и бедных. Надо поддерживать все, что хоть как-то работает или работало на народное благо…»

Поводов для возмущения и тревоги более чем достаточно. Многое глубоко травмирует его. И он говорит об этом с предельной откровенностью. По толстовскому принципу: не могу молчать!

О развале СССР: «Мне и самому сговор в Беловежской пуще показался не только малоэтичным, но и ведущим к непредсказуемым последствиям… Я сразу же написал об этом, но „Московские новости“ не опубликовали, сказав, что поздно уже. Но происходящие события показали, что высказанные мной тогда сомнения в СНГ большей частью оправдались – ломать, как говориться, не строить».

О ваучерной приватизации: «Эта затея как раз и есть нагляднейший пример не слишком здравых, а еще и нравственно неразборчивых действий правительства. Здесь все удивляет и раздражает, начиная с келейности принятия решения…»

О судьбе отечественной культуры: «Рубим сплеча. Культуру, например. Разумеется, она была культурой тоталитарного общества, приноравливалась к режиму. Но в ней были и большие достижения, был, в высоких ее проявлениях, дух достоинства, несший людям утешение и надежду. А что происходит сейчас? Чем, например, каким утешением и надеждой потчуют нас с американизированного телеэкрана?…»

15 августа 1992 года, в связи с годовщиной демократической победы, газета «Культура» опубликовала ответы нескольких видных политиков, экономистов и деятелей культуры на вопрос о том, что же принес нам минувший год. Слово Кондратьева, в отличие, скажем, от бодренького Лужкова, прозвучало с едкой язвительностью и нескрываемым отчаянием.

«Всё, на мой обывательский взгляд, делается не так и не то», – вот его вывод. Это не я, а он выделил, подчеркнул: не так и не то!

А затем, в последующих его выступлениях, я почти физически ощущал, как нарастает и сгущается чувство безысходного отчаяния от всего происходящего в стране, как надвигается на него душевный кризис.

… Мне вспоминается кондратьевский рассказ «На сто пятом километре» – о довоенной его службе на Дальнем Востоке. Есть там такой эпизод. Герой рассказа – сержант, в котором легко угадывается автор, подстрелил по просьбе бойцов дикую козочку. На подкорм коллективу, так сказать. И вдруг, увидев большие влажные глаза недобитого животного, ловит себя на мысли, что не в состоянии вторично нажать на спусковой крючок.

«Неужели я такой хлюпик? Ведь впереди война!»

«И думаю еще: в нас не воспитали жестокость. Нас учили воевать, но жестокости не учили».

А я думал, перечитывая это: он и прошел потом жесточайшую войну, но жестокости так и не научился! Потому, собственно, и родилась знаменитая повесть «Сашка».

Он сам, как Сашка его, остался человеком среди всяческого бесчеловечия войны.

Он остался человеком и среди бесчеловечия нашего времени.

А может, как раз война, испытывавшая на излом, укрепила в нем лучшие человеческие качества? Есть же у него откровение в одном из интервью 92-го года: «Не хочу хвастаться, но, когда человек прошел опыт самопожертвования во время войны, высокая точка нравственного отсчета остается навсегда. Конечно, не у всех, но все-таки остается, даже несмотря на то, как сложилась жизнь. И вот, пожалуй, только в самое последнее время я осознал, насколько глубока нравственная деградация нашего общества и людей, пришедших к власти, в том числе».

Довелось слышать, что Кондратьева теперь будут перетягивать на свою сторону и демократы, и патриоты. Хорошо знавший его журналист Александр Николаев сказал по-другому:

– Он был демократ и патриот.

И с ним, пожалуй, можно согласиться. Я добавил бы: истинный демократ и истинный патриот.

Чтобы убедиться в его патриотизме, достаточно перечитать то, что он написал, особенно о войне. Здесь не только тяжелейший окопный быт и горькая правда нередко безжалостного отношения к людям, противостоявшая официозной, парадной «правде», но и трепетное чувство любви к родному дому, к Москве с ее дорогими сердцу улочками и переулками, к России.

Может, потом, с годами, взгляд у него на это переменился? Да нет. Вот публикация в ярославской газете «Очарованный странник» – одна из последних, она после была даже названа «Последнее интервью Вячеслава Кондратьева».

Корреспондент, понятно, не мог не задать ему вопрос, который определенными силами все больше нагнетается и подогревается: «Не возникает ли у вас сейчас мысли, что такие огромные жертвы, принесенные в войну, были напрасными?»

– Нет, нет, – твердо отвечал Кондратьев. – Мы воевали за свой дом, за свою улицу, за свою Москву, за свою деревню, за своих близких. Мы воевали за Россию… И выиграл войну, конечно, русский патриотизм.

Яснее, по-моему, не скажешь.

При всей острой критике наших политических и военных просчетов, при всем однозначно отрицательном отношении к Сталину и сталинизму, Кондратьев не переставал повторять: «То, что готовил Гитлер нам, – это несравнимо, это ужасно». И напоминал: «Мы спасли свое государство».

Спасли не потому, что в спины советских солдат были нацелены дула пулеметов, которые, дескать, и гнали людей в атаку. Он, вспоминая свой первый бой на Овсяниковском поле да и многие другие бои, снова и снова категорически опровергал такое: «Это сегодня некоторые, которые хотят умалить беспримерный подвиг народа, вопиют о том, что всю войну мы воевали под угрозой стоящих за нашей спиной заградотрядов. Чушь это!»

Не менее определенно он реагировал на книгу предателя Резуна-Суворова «Ледокол». В ней, как известно, автор выдвинул такое обвинение: Советский Союз – главный виновник и главный зачинщик войны.

Многие «демократы» встретили это на ура. «Суворова прочитал с интересом и не склонен подозревать его в фальсификации, – заявил, например, Окуджава. А оголтелая критикесса Татьяна Иванова даже провозгласила это сочинение „великой книгой“.

Совсем не то – Кондратьев. «Саша! – написал он журналисту Александру Николаеву. – Эту сугубо конъюнктурную и лживую книгу можно, наверно, и не читать, тем более что физиономия автора ее не вызывает доверия и симпатии».

«Великая» – и «лживая»… Дистанция огромного размера! Обращаясь же в «Российской газете» к самому г-ну Суворову, он подытожил: «Никакой „легенды“ вы не вышибли из-под ног, так как ничего своей книгой не доказали. Война наша была Отечественной, и без всяких кавычек, и с большой буквы. Таковой и останется в истории».

Что же, я все это привожу, чтобы Кондратьева куда-то «перетянуть»? Нет. Само такое намерение считаю кощунственным. Но считаю также, что мы должны знать и помнить всю правду о Кондратьеве. Не в навязываемой одномерности, продиктованной тем же узкопартийным интересом, а во всей сложности и противоречивости, которые свойственны настоящему исканию истины. Без этого искания он, Кондратьев, немыслим.

Конечно, он бывал противоречив. И, конечно (надо четко сказать!), при всем при том не изменил в основе негативного отношения ни к коммунизму, ни к нашему советскому прошлому. Однако вот что интересно. Чем дальше шли уродливые демреформы, тем чаще в его высказываниях появлялась мысль: стало не лучше, а хуже.

Если говорил об отношении к войне и ветеранам, то признавал, что «обида оказалась горше». Если о привилегиях правителей – «такого бесстыдного жирования раньше не было». Если о литературе – «уважение к ней, к писательской работе, безусловно, было в нашей жизни».

Изумлялся: «Жили мы, поживали и как-то дебет с кредитом сводили, а сейчас вдруг сразу все убыточным стало: и связь, и журналы, и выращивание индюшек даже…»

Требовал: «Извольте сохранить то, что было достигнуто. Народ пока бедный, он не может себе позволить платное обучение, медицинское обслуживание».

И коммунистические идеалы вовсе не казались ему лишь поводом для издевательств и ерничания, как у «демократов» принято. «Сколько бы сейчас ни говорилось и ни писалось об утопичности этих идеалов, – замечал он, – надо признать, что они делали скудную и серую жизнь простого человека в какой-то мере одухотворенной. Ведь сознание, в котором существует постулат „не для себя живем, а для будущего“, это сознание альтруистическое, сходное с религиозным, которое, несомненно, как-то осмысливает жизнь человека, и его нельзя совсем сбросить со счетов».

Подчеркну еще раз: вовсе не собираюсь представлять Кондратьева обратившимся в коммунистическую веру. Однако и не могу забыть, что, при всем своем антикоммунизме, он, никогда в КПСС не состоявший, в отличие от приспособленцев-перевертышей не плевал ни на «Правду», ни на «Гласность», не отгораживался демонстративно от этих газет. Шел и туда, чтобы сказать свое слово.

Человек совести, наверное, всегда шире и выше партийных догм. И человеку совести всегда труднее жить. Он – не игрок, которым владеет холодный расчет или горячий азарт, но которому душевные муки неведомы.

В самом деле, сколько мы насмотрелись за последние годы, как легко, небрежно играючи, коммунисты превращались в демократов-антикоммунистов, а потом, столь же легко, иные демократы начали превращаться в патриотов! Легкие люди. Картинно сжечь партбилет перед телекамерой – просто игровая сцена, ничего в душе не затрагивающая.

Убежден: он так бы не смог. Таким, как он, перемена веры дается трудно. А столкновение веры, надежды с реальностью, которая их вдруг опрокидывает, оборачивается внутренними терзаниями.

Трудно смириться, что теперь мы уже не услышим его самого. Вот почему так взволновало недавнее известие: опубликована посмертная статья Вячеслава Кондратьева.

Подумалось: это как голос Оттуда. И заголовок – будто завет: «Помнить о смерти, думать о жизни».

Читатель, конечно, заметил, что в моем очерке много цитат. Мне хотелось, чтобы о Кондратьеве больше сказал не я, а сам Кондратьев. Наверное, правильно будет и тут не пересказывать, а по возможности предоставить слово ему, тем более, что тираж альманаха «Кольцо А», где последняя статья была напечатана, невелик.

«Мы уходили в армию, когда над нами уже висел страшный паучий призрак войны и мы предчувствовали ее…»

Признаюсь, сердце сжалось от этих первых строк, словно воскресивших памятную интонацию его хрипловатого баса.

Да, с ним осталась война.

«Можно ли забыть такое? – спрашивал он. – А нам твердят: ну что вы опять о войне, сколько же лет прошло, сколько можно ее поминать, да и зачем слова об ужасах, о крови, о трупах, да перестаньте вы!.. Наверно, и понятны такие суждения со стороны тех, кто родился позже, кто не прожил эти страшные годы, кто знает о войне лишь по книгам, кто не „посетил сей мир в его минуты роковые“, кто не пережил и того взлета духовных сил, того накала патриотических чувств, той не абстрактной, а трепетной любви к Отчизне и к своим соотечественникам. Такого в нашей жизни уже не будет никогда, и это вспоминаем мы, этого не можем забыть. В войну произошло очищение всех нас, всего народа от всего смутного, мелкого, эгоистичного, все это отпало, ушло перед единой великой целью – спасти Отечество».

Вчитайтесь, вслушайтесь, вдумайтесь в слова старого солдата и гражданина своей Родины! Постарайтесь понять и прочувствовать, почему именно об этом даже после смерти он пытался докричаться до нас, почему снова и снова с такой остротой вспоминал:

«И вот эта торжественная и незабываемая минута, когда солдат поднимается из окопа и переступает черту между жизнью и смертью и идет навстречу огню, идет по полю, где на каждом шагу лежат убитые в предыдущем бою, эта минута настолько высока, в ней сконцентрировано столько противоречивых чувств – и страха смерти, когда куда-то падает сердце и становятся ватными ноги, и холодное слово „надо“, которым стараешься преодолеть страх, и понимание, что у тебя нет никакого лишнего шанса перед теми, кто шел до тебя и… не дошел, что это, может, последние миги твоей жизни, что лежать тебе серым комочком, незахороненным на этом проклятом поле, и, кроме собственного ужаса перед смертью, – дикая боль за мать и огромная жалость к ней, которая через неделю-две получит похоронку, страшную бумагу, которую с ужасом ждут все матери, и еще целый клубок чувств и мыслей перед тем, как делаешь ты первый шаг на поле боя… Но ты его делаешь. И для него мало одной ненависти к врагу, ненависть не может подвигнуть на то, чтобы пожертвовать своей жизнью, подвигнуть на это может только любовь. Так вот не смерть и кровь вспоминаем мы все эти годы, прошедшие после войны, мы переживаем заново те чувства, которые испытали, ведь на войне мы были лучше, чем до нее и после нее…»

И – самое последнее. Слова, завершающие это пронзительное послание из горних высей. Слова, от которых, честно скажу, я вздрогнул. Слова, обращенные к ним же, к нынешним властителям России:

«Боюсь, что 9 мая после традиционного тоста за помин души погибших своих друзей-товарищей и за здравие живых, наверно, не поднимется у меня рука с рюмкой, чтобы выпить и за вас, товарищи-господа. Смутит ли вас это, не знаю, но тост бывшего фронтовика должен, по-моему, что-то и для вас значить».

Неужели при всем своем бесстыдстве никто из них даже не покраснеет после этой пощечины с того света?

Сентябрь 1994 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.