Эпилог

Эпилог

Как сложились судьбы наших героев после расставания? И каким образом повлияли на их дальнейший жизненный путь проведенные вместе годы?

В отношении Жильбера Ромма ответить на эти вопросы не составляет большого труда: его последующая недолгая жизнь перед нами как на ладони. Последние ее четыре с половиной года – а именно столько ему еще было отмерено – он как заметный публичный деятель провел на виду. Его слова и дела на завершающем отрезке биографии получили подробное освещение в многочисленных трудах историков, и прежде всего в монографии А. Галанте-Гарроне. Опираясь на собранные ими сведения, можно констатировать, что до конца своих дней Ромм следовал именно той стезей, которую избрал в 1789 г.

Это была стезя революционера, разрушавшего Старый порядок, – тот самый Старый порядок, при котором все начинания Ромма окончились крахом. Мы видели: за пять лет, проведенные в осаде «республики наук», он ни на йоту не приблизился к тому, чтобы стать ее «гражданином» и получить заветное звание ученого, сулящее престиж и достаток. Правда, добивался он его не научными изысканиями, а при помощи протекции сильных мира сего (как выяснилось, недостаточно сильных), но ведь, в конце концов, существовал тогда и такой путь проникновения в «республику наук»; не Ромм его придумал, и не все, кто в нее попадал, были Лапласами. Тем не менее на этом пути Ромм не преуспел. Как не преуспел он и на педагогическом поприще. Вступая на него, он лелеял честолюбивую мечту «сделать человека» из своего ученика, а точнее, превратить его в подобие книжного Эмиля, порожденного фантазией Руссо, но вместо этого несчастному гувернеру пришлось на протяжении нескольких лет вести изматывающую борьбу со своим воспитанником, упорно не желавшим становиться воплощением идеала. Возможно, Ромм мог бы снискать себе известность публикацией путевых заметок, как это сделал когда-то Ж. Шапп д’Отрош, ведь маршруты путешествий риомца были гораздо сложнее и разнообразнее, чем у пресловутого аббата. Но для успеха здесь требовалось легкое перо, которым Ромм с его странной ненавистью к изящной словесности никоим образом не обладал. Он был вынужден прервать находившуюся на взлете свою масонскую карьеру, а миссия тайного агента – одна из наиболее неясных страниц его биографии – похоже, не получила продолжения. Иначе говоря, ни по одному из опробованных им направлений деятельности приемлемых перспектив не просматривалось.

Все изменила революция. Она разрушила прежнюю систему ценностей, в рамках которой Ромм неизменно оказывался в неудачниках. В системе революционных координат те таланты, что ранее позволяли их обладателям продвигаться в традиционных сферах общественной жизни – государственном управлении, коммерции, науке, искусстве, – утратили былое значение, а наивысшим достоянием стали воля к борьбе, непримиримость к врагам революции, готовность зайти как можно дальше в разрушении старого уклада жизни и в стремлении к умозрительному идеалу. Ко всему этому Ромм был готов. Он с юных лет воспитывался в янсенистском духе, которому были присущи ярко выраженное дуалистическое восприятие мира как арены борьбы добра и зла, моральный ригоризм и враждебность к инакомыслию. Неудивительно, что он органично воспринял дихотомическое мировидение революционного сознания, делившего нацию, да и все человечество, на два противоположных полюса: лагерь революции («свободы», «народа») и лагерь контрреволюции («деспотизма», «аристократии»). Хотя во взрослые годы у Ромма сформировалось сначала достаточно скептическое, а во время революции и воинствующе негативное отношение к католической религии, он до конца своих дней сохранял впитанный едва ли не с молоком матери моральный ригоризм янсенистского закала. Его не страшила борьба, и он не испытывал жалости к тому обществу, которое предстояло разрушить, ведь там его уделом была лишь череда рухнувших надежд. К участию в революции Жильбер Ромм был подготовлен всей своей предыдущей жизнью. Книгу о нем А. Галанте-Гарроне открыл словами Лазара Карно: «Революционерами не рождаются, революционерами становятся»[801]. С этим трудно не согласиться, хотелось бы лишь добавить: «становятся до революции».

Расставание с учеником, с которым они вместе провели около двенадцати лет и к которому учитель, несмотря на все сложности в их взаимоотношениях, был по-своему привязан, глубоко опечалило Ромма, однако он недолго предавался унынию и, по определению Миет Тайан, «душой и телом отдался общественному делу»[802]. Еще до того как навсегда расстаться со своим подопечным, 14 ноября 1790 г., Ромм был избран в муниципалитет коммуны Жимо. Отъезд же Попо избавил его от заботы о воспитаннике и полностью развязал руки для занятия политикой. Бывший гувернер принимал энергичное участие в работе местной администрации, занимался благотворительностью, на протяжении многих месяцев вел революционную пропаганду среди крестьян. Из политически сознательных селян он сформировал «Братское общество» Жимо, от имени которого выступал на страницах газеты Feuille Villageoise с пропагандой революционных идей[803]. Его активность не осталась незамеченной, и в сентябре 1791 г. земляки избрали его депутатом Законодательного собрания.

В Собрании Ромм примкнул к левому крылу и, судя по письмам на родину, охотно поддерживал действия, направленные на расшатывание существующего строя. Правда, не будучи уверен в своих ораторских способностях, сам он избегал без крайней необходимости выступать на общих заседаниях. Один из таких исключительных случаев имел место 19 мая 1792 г., когда Ромм поднялся на парламентскую трибуну, чтобы заявить решительный протест против ареста мировым судьей трех левых депутатов. Главным же центром приложения его усилий был парламентский Комитет общественного образования, где Ромм оказался наиболее активным помощником Кондорсе в разработке плана национального образования. Немало времени он – по-прежнему как зритель – проводил и в Якобинском клубе.

Избранный в сентябре 1792 г. в Конвент, Ромм занял место среди деятелей Горы (группировки «левых» депутатов, сидевших на верхних скамьях зала), то есть стал монтаньяром. Первое время, правда, он не конфликтовал и с противостоявшей Горе группировкой жирондистов, тщетно пытаясь примирить их с монтаньярами. Однако после процесса над королем, где Ромм решительно высказался за казнь, он занял враждебную позицию по отношению к жирондистам.

В Комитете общественного образования Ромм продолжал работать над планом Кондорсе (сам Кондорсе ушел в конституционный комитет) и в декабре 1792 г. выступил в Конвенте с большим докладом о принципах будущей системы национального образования. Впрочем, еще до того как разработка этой новой системы была завершена, он активно способствовал разрушению старой и выступил инициатором закрытия целого ряда учебных заведений, объявленных им «рассадниками аристократизма».

В апреле 1793 г. Ромм входил в Комиссию шести, занимавшуюся подготовкой Декларации прав для новой Конституции, и сделал на эту тему большой доклад, который, однако, был весьма критично принят основной массой депутатов. Расстроенный неудачей, Ромм вышел из Комиссии.

В мае 1793 г. его вместе с рядом других депутатов отправили в миссию к армии Шербургского побережья. Накануне отъезда, 3 мая, Ромм официально оформил свое членство в Якобинском клубе, 6-го получил паспорт для поездки, а 9-го отбыл в Нормандию. Месяц прошел в работе по организации обороны северного побережья и формированию революционных обществ в местных коммунах.

В начале июня до Нормандии докатилась весть о восстаниях в Париже 31 мая и 2 июня, в результате которых Конвент под давлением вооруженной толпы пошел на изгнание депутатов-жирондистов. В департаменте Кальвадос, как и в ряде других мест, поднялось движение протеста против нарушения парижанами неприкосновенности национального представительства. В Канне формировались отряды добровольцев для похода на столицу. 9 июня повстанцы захватили находившихся в миссии членов Конвента Ромма и Приёра (из Кот-д’Ор), объявив их заложниками безопасности арестованных в Париже депутатов. Из Канна, куда их переправили под стражей, Ромм и Приёр обратились к Конвенту с просьбой… узаконить свой статус заложников и заявили, что восставшие руководствуются патриотическими мотивами. Тем самым оба пытались предотвратить репрессии и против арестованных в Париже депутатов, и против нормандских республиканцев, поднявших оружие в их защиту. Когда в Конвенте получили это письмо, было высказано предположение, что Ромм написал его под принуждением. И тогда Ж. Кутон произнес легендарную фразу, охотно повторявшуюся потом всеми биографами риомца. Повторим ее и мы: «Ромм останется свободным даже под жерлами всех орудий Европы». Впрочем, никто в Ромма не целился, оба заложника содержались в хороших условиях и, после того как восстание было подавлено центральными властями, 29 июля невредимыми вышли на свободу.

Вернувшись в Конвент, Ромм возобновил работу в Комитете общественного образования. Он развил и дополнил план Кондорсе по созданию системы национального образования, однако когда Ромм представил свой проект Конвенту, большинство депутатов его предложения отвергло, сочтя их недостаточно демократичными.

Более плодотворными оказались усилия по разработке нового, революционного календаря, в которой Ромму принадлежала ведущая роль. 5 октября 1793 г. этот календарь был узаконен Конвентом. Правда, ложкой дегтя для Ромма стало то, что ему не удалось добиться утверждения своего варианта наименования отдельных дней: проявившийся в этих наименованиях ярко выраженный морализаторский настрой риомца не встретил понимания у коллег. Обсуждение приобрело довольно курьезный характер. Вот как описывает данный эпизод А. Галанте-Гарроне:

Ромм настаивал тоном моралиста, как всегда, несколько нудным и педантичным: «Нужно, чтобы каждый день напоминал гражданам о революции, сделавшей их свободными, и чтобы их гражданские чувства оживали при виде этого красноречивого перечня [дней календаря]». Конвент, по-видимому, уставший от дискуссии, свернул ее, согласившись с принципом моральных наименований. Но когда Ромм тут же стал зачитывать предлагаемый вариант, начав: «Первый день – день супругов», – Альбит прервал его под хохот и аплодисменты всего Собрания: «Так ведь каждый день – это день супругов». Этой реплики оказалось достаточно, чтобы похоронить проект моральных наименований[804].

Ромма подняли на смех, и только что принятый декрет был отменен. А через 15 дней Конвент проголосовал за предложенные П.Ф.Н. Фабром д’Эглантином наименования, связанные с природными явлениями и сельскохозяйственными работами.

Следующим важным этапом революционной деятельности Ромма стала его миссия на юго-запад Франции, куда он отправился 23 февраля 1794 г., или, по изобретенному им же календарю, 5 вантоза II года Республики. В течение шести месяцев, проведенных в Дордони и прилегающих к ней департаментах, Ромм занимался организацией производства на военных мануфактурах, в чем ему, очевидно, помог опыт посещений аналогичных предприятий России и Франции в его бытность гувернером.

Политическое содержание миссии Ромма составляли массовые «чистки» революционных обществ, откуда по его требованию решительно изгонялись, невзирая на личные достоинства, люди, ранее принадлежавшие к дворянству или духовенству. Повсюду, где появлялся этот представитель Конвента, он вел активную антирелигиозную пропаганду, провоцируя на местах все новые всплески движения дехристианизации, уже давно сошедшего на нет в центре страны.

В своей глухой провинции Ромм не был затронут сотрясавшими Париж политическими кризисами, которые привели поочередно к гибели эбертистов, дантонистов и робеспьеристов. Когда 4 вандемьера III года (25 сентября 1794 г.) он вернулся в Париж, то обнаружил себя уже в другой стране. За два месяца, прошедшие после свержения Робеспьера, процесс «выхода из Террора»[805] все быстрее набирал ход, и Ромму предстояло теперь найти свое место в новой ситуации. Его отношение лично к Робеспьеру еще до Термидора трудно назвать симпатией, скорее это была даже антипатия. Однако Ромм разделял принципы созданного Робеспьером революционного правления, а потому, вернувшись из миссии, занял место в поредевших рядах сторонников этого уходящего в прошлое режима, демонтаж которого день ото дня шел все активнее. Ромм не только вошел в группу последних монтаньяров, называвшуюся «Вершиной», но и стал одним из лидеров этой некогда доминировавшей в Конвенте «партии», которая теперь отступала с боями, сдавая одну позицию за другой. В этих «арьергардных боях» Ромму отныне принадлежала одна из ведущих ролей.

Именно тогда он прервал, наконец, свое многолетнее молчание в Якобинском клубе и в последние недели его существования перешел из категории вечных зрителей в категорию ораторов. Но дни Клуба были уже сочтены, хотя Ромм своим выступлением в Конвенте 25 вандемьера (16 октября 1794 г.) и попытался предотвратить его закрытие.

Столь же безнадежной была фактически взятая на себя Роммом миссия защитника Ж.Б. Каррье, бывшего «проконсула» в Нанте, организатора массовых убийств в период Террора. Выступив 21 брюмера (11 ноября) с докладом по итогам работы депутатской комиссии, занимавшейся расследованием деятельности Каррье, Ромм попытался найти для обвиняемого смягчающие обстоятельства и в чем-то даже оправдать его[806]. Спасти Каррье от трибунала и гильотины Ромму все же не удалось, но его позиция вызвала непонимание даже у риомских друзей и привела к разрыву отношений с графиней д’Арвиль, которая ранее вполне разделяла приверженность своего друга к идеалам Революции и Республики[807].

18 вантоза III года Республики (8 марта 1795 г.) Ромм совершил еще один странный поступок, вызвавший недоумение у его близких, – он женился. Удивлял не столько сам факт вступления в брак сорокапятилетнего холостяка, сколько то, как он это сделал. Ромм обратился к своей секции (первичной ячейке самоуправления в революционном Париже) с просьбой рекомендовать ему какую-либо вдову солдата, павшего за родину. Секция указала на двадцатипятилетнюю Мари-Мадлен Шолен, чей муж погиб при подавлении вандейского восстания, и Ромм вступил с ней в брак. Матери он объяснил: «Мой выбор определили не богатство, высокое происхождение или любовь»[808]. Похоже, последний мотив казался ему столь же предосудительным, как и два первых.

Ромм обещал представить родне молодую жену после завершения работы Конвента, но до того времени дожить ему было не суждено. 1 прериаля III года Республики (20 мая 1795 г.) в Париже вспыхнуло восстание жителей беднейших кварталов. Вооруженная толпа вторглась в Конвент, требуя хлеба и введения в действие Конституции 1793 года. Попавшему под горячую руку повстанцев депутату Феро отрезали голову и, водрузив на пику, поднесли ее председателю Собрания. На несколько часов работа национального представительства была парализована. К вечеру, когда уставшим депутатам, находившимся внутри Конвента, стало казаться, что восстание окончательно победило, последние монтаньяры – члены Вершины – начали один за другим подниматься на трибуну с требованием принять декреты, по сути означавшие возврат к революционному правлению. Первым на трибуну взошел Ромм, чтобы призвать к освобождению из тюрем всех деятелей Террора, арестованных после свержения Робеспьера. Он предложил также объявить непрерывными заседания секций (дабы иметь возможность в случае необходимости вновь мобилизовать массы) и принять чрезвычайные меры по снабжению города продовольствием[809]. Под давлением толпы депутаты приняли внесенные им декреты, так же как и все то, что предлагалось другими членами Вершины. Но когда к ночи войска и национальная гвардия очистили зал от повстанцев, депутатское большинство отменило навязанные ему декреты и постановило арестовать их инициаторов. Те были взяты под стражу и отправлены в крепость Торо (Бретань).

20 прериаля арестованных вернули в Париж, и четыре дня спустя они предстали перед судом. 29 прериаля (17 июня 1795 г.) бывшие депутаты Ж. Ромм, Э.Д. Дюкенуа, И.М. Гужон, П.А. Субрани, Ж.М. Дюруа и П. Бурботт были приговорены к смерти за «подстрекательство». Узнав о приговоре, все шестеро «мучеников прериаля», как назовут их позднее, попытались покончить с собой при помощи двух заранее припрятанных ножей. Поочередно каждый наносил себе удар клинком, вынутым из тела уже павшего товарища. Ромм, Дюкенуа и Гужон умерли на месте, а еще дышавших Субрани, Дюруа и Бурботта все же казнили на гильотине.

Эта трагическая смерть, вызывавшая в памяти образы легендарных античных героев, подняла «мучеников прериаля» в глазах современников и потомков до уровня крупнейших фигур революционной эпохи. Если в период господства Горы ни один из шести не принадлежал к ее лидерам, а был, можно сказать, рядовым солдатом революции, скромно и старательно выполнявшим порученное ему дело, то в тот момент, когда от осыпавшейся Горы оставалась одна лишь Вершина, их гибель означала конец некогда всемогущей «партии» и завершение целой главы революционной истории.

Отблеск этой трагической кончины ретроспективно пал на всю предшествующую жизнь «последних монтаньяров». Каждый ее эпизод отныне казался исполнен скрытого смысла, так или иначе связанного с ярким финалом. А поскольку жизнь Ромма была как никакая другая богата событиями, в которых можно было искать этот скрытый смысл, именно его фигура из всех «мучеников прериаля» на протяжении последующих двух столетий привлекала к себе наибольшее внимание. В свете последующей героической гибели каждому этапу его земного пути придавалось и придается особое значение: и любви к наукам, и воспитанию им наследника богатейшего аристократического рода, и экзотической поездке в далекую, загадочную Россию. Авторы, пишущие о Ромме, до сих пор, за редким исключением, исходят из имплицитного убеждения, что человек, сумевший столь ярко окончить свою жизнь, должен был и прожить ее не менее ярко, а потому «по умолчанию» предполагают у него наличие неких скрытых талантов и пока еще не оцененных достижений в тех сферах деятельности, к которым он прилагал свои усилия: математике, педагогике, естественных науках.

Однако, восстанавливая по документам ход его жизни, трудно избавиться от мысли, что все же наиболее ярким эпизодом его биографии была именно героическая смерть. Более того, она стала логичным финалом его революционной карьеры. Ромм бросился в революцию очертя голову и пожертвовал ради нее тем благосостоянием, которое обеспечивало ему место гувернера. Однако революция дала ему нечто гораздо более важное, чем достаток. В борьбе, в разрушении старого общества он нашел свое истинное призвание, обнаружив, что именно к этому виду деятельности лучше всего подготовлен всей своей предшествующей жизнью. Это был реванш за несбывшиеся надежды и неудачи прошлых лет. В революционной стихии Ромм чувствовал себя как рыба в воде и, похоже, был по-настоящему счастлив в эти последние шесть лет своего земного пути. Но период разрушения рано или поздно должен был закончиться, наступала пора собирать камни. После Термидора революция вступила в созидательную стадию[810]. Мог ли Ромм обрести себя в новой ситуации? Гадать – дело неблагодарное, но если вспомнить все его не слишком удачные попытки еще до революции преуспеть в разных сферах деятельности, а затем уже во время революции внести какой-либо позитивный вклад в ее законодательство, то на подобный вопрос трудно ответить положительно.

Время разрушения подошло к концу, с ним истекло и время Ромма.

* * *

А как годы «необычного союза» повлияли на Павла Строганова?

Ответить на этот вопрос в отношении ученика значительно сложнее, нежели в отношении учителя. Ромм к моменту вступления в должность гувернера был уже взрослым, сложившимся человеком, а потому опыт последующих лет мог его, безусловно, обогатить, но едва ли в корне изменить. Павел же собственно и сформировался как личность именно в те двенадцать лет, что провел со своим наставником. А потому вопрос о влиянии «в целом», без конкретизации, едва ли вообще имеет смысл: по большому счету, вся последующая жизнь Павла Александровича так или иначе проходила под знаком полученного им в детстве воспитания. Поэтому точнее было бы сузить вопрос и ограничиться рассмотрением влияния опыта «необычного союза» на Павла Строганова как политического деятеля, благо, что в этом качестве он сыграл далеко не последнюю роль в российской истории.

Но и при такой, более узкой, постановке вопроса говорить об ученике труднее, чем об учителе. Политическая деятельность Ромма как депутата Законодательного собрания и Конвента носила преимущественно публичный характер. Чтобы добиться принятия решений, которые казались ему оптимальными, он должен был убедить коллег в правильности своего видения ситуации и соответственно ознакомить со своими взглядами. Ну а поскольку такие выступления имели место на открытых заседаниях, протоколировались и публиковались, сегодня мы обладаем достаточно обширным материалом для того, чтобы судить о политических воззрениях Ромма периода революции.

Политическая жизнь России, напротив, публичного характера не носила, решения принимались при закрытых дверях, а сопровождавшие этот процесс дебаты, ежели таковые вообще имели место, не всегда находили отражение в письменных источниках. Пиком же политической карьеры Павла Строганова и вовсе было участие в Негласном комитете, неофициальном совещательном органе при императоре, где Александр I под покровом тайны обсуждал будущие реформы со своими «молодыми друзьями». Деятельность Негласного комитета была настолько закрытой, что специалисты по русской истории не пришли к единому мнению даже о том, когда он закончил свое существование – в 1803 или 1805 г.[811]

Не можем мы, как сделали ранее в отношении Ромма, и опереться на работы предшественников, ибо до сих пор практически единственным специальным исследованием биографии Павла Строганова остается уже не раз упоминавшаяся книга великого князя Николая Михайловича. Она же, как мы могли убедиться, представляет ценность прежде всего благодаря опубликованным в приложении документам, тогда как сведения, изложенные самим ее автором, нуждаются в постоянной перепроверке.

Тем не менее ситуация не безнадежна. Хотя Строганову и не приходилось публично добиваться принятия тех или иных государственных решений, у него, однако же, тоже имелась своя аудитория, обращаясь к которой он стремился направить политическое развитие России по наиболее оптимальному, на его взгляд, пути. Эту «аудиторию» составлял один-единственный человек – наследник престола, а затем император Александр Павлович. Подружившись с ним еще в середине 1790-х гг., Строганов до самого восхождения Александра на трон и даже некоторое время спустя старался привить ему свои политические воззрения, которые соответственно излагал в предназначенных для него записках и мемуарах. О политических взглядах Строганова того периода мы можем также узнать из его автобиографии «История моей жизни», недавно изданной петербургским историком М.М. Сафоновым. Это сочинение об истоках реформ начала царствования Александра I Строганов стал писать в 1803 г., с тем чтобы оно было опубликовано уже после смерти всех участников событий, но так и не завершил.

Опираясь на указанные тексты, мы и попробуем разобраться в том, как на политические взгляды Павла Строганова повлиял опыт «необычного союза».

По возвращении из Парижа Строганов поселился в своем родовом имении под Москвой. Если власти за ним и приглядывали (что предположить, в общем-то, логично, принимая во внимание ту репутацию, которую создали ему его французские приключения), то контроль этот был настолько относителен, что не препятствовал даже переписке Павла с французами. Однако с Роммом бывший ученик связей не поддерживал. Именно на это попенял ему Ж. Демишель в письме от 17 марта 1792 г.: «Разве поставили бы Вам в вину, если бы Вы осмелились сообщить человеку, который принес ради Вас величайшие жертвы и чьи принципы, чье бескорыстие Вам хорошо известны, что Вы ему признательны, по-прежнему его любите и никогда не забудете»[812].

Но молодой граф, очевидно, не внял его просьбам. Во всяком случае, в личных архивах ни Ромма, ни Строганова нет никаких следов их дальнейших контактов. Что было тому причиной? Опасался ли Павел навлечь на себя, а может, и на отца, высочайшее неодобрение? Или, вырвавшись из среды экзальтированных приверженцев революции, он со временем избавился от чрезмерного энтузиазма, обусловленного их влиянием, и по-новому взглянул на пережитое во Франции и, в частности, на свои непростые отношения с наставником? Возможно и то, и другое.

Зато в самой Франции легенда о «графе-якобинце» продолжала жить. Менее чем через год после того, как Ромм покончил с собой в числе других «мучеников прериаля», по Парижу поползли слухи, что он все же остался жив и скрывается в России у бывшего ученика[813]. Желая проверить достоверность этих слухов, графиня д’Арвиль обратилась к Павлу с письмом: «Успокойте мать вашего несчастного друга, сообщив ей, что он жив, если сие, конечно, действительно так»[814]. Но слухи так и остались слухами. Жизнь Строганова не была потревожена появлением его учителя. Юный граф вел в своих владениях тихую размеренную жизнь. Вскоре он женился на княжне Софье Владимировне Голицыной. В 1795 г. у них родился сын Александр[815].

В автобиографии П.А. Строганова нет точного указания на то, когда он впервые встретился с великим князем Александром Павловичем. М.М. Сафонов датирует это событие началом 1795 г.[816] В тот момент будущий император, которому шел всего лишь восемнадцатый год, переживал нелегкий период. В декабре 1794 г. его учителю, швейцарцу Ф.С. Лагарпу, было предписано покинуть Россию (что тот и сделает в мае 1795 г.). За проведенные вместе 11 лет Лагарп оказал большое влияние на мировоззрение юноши, воспитав его в духе уважения к республиканским ценностям и к идеалам Французской революции[817]. Лишившись старшего друга и наставника, Александр настойчиво искал единомышленников, с которыми он мог бы столь же откровенно делиться своими тайными мыслями и политическими симпатиями. Одним из тех, кому Александр счел возможным довериться, был молодой Строганов. Восемь лет спустя Павел Александрович так описал их первый разговор:

Эта репутация [ «якобинца»] шла впереди меня, из-за чего после возвращения [из Франции] на меня смотрели почти как на диковинного зверя. Идеи ли, вызревавшие в голове у великого князя, или тот интерес, который вызывает к себе все необычное, своего рода тяга к новизне, или некое душевное влечение, а может, понемногу и все это вместе взятое привлекло ко мне внимание великого князя, и тут же на проходившем у него балу он мне открылся. Он был совсем юным и лишь недавно вступил в брак с нынешней императрицей. Его взгляды были довольно незрелыми и отличались тем несовершенством, каким обладают политические убеждения молодого восемнадцатилетнего человека, который их еще совсем не переварил. Он мне чистосердечно признался, что является восторженным поклонником Французской революции и тех усилий, которые предпринимает народ для завоевания свободы, что он якобинец и в этом не одинок, а имеет друзей, разделяющих его взгляды. Это были люди низкого положения: один из них, о ком он мне сообщил, оказался его английским камердинером, молодым человеком, с кем они вместе росли. Он [великий князь] мне сказал, что надо придумать, как отличать своих, и носить для этого особый тайный знак. Мы говорили обо всякой ерунде, да в подобном случае ни о чем другом говорить и невозможно. Но, вернувшись домой, я нашел Новосильцева и все ему рассказал. Мы не могли не задуматься о будущем, о пользе, которую отсюда можно извлечь, и в то же время об опасностях, каковые неизбежно последуют, если оставить всё без сдерживающего и направляющего влияния. Так мы договорились не выпускать всего этого из виду и постараться извлечь пользу[818].

Как видим, двадцатидвухлетний Строганов, сам человек еще очень молодой, оказался весьма далек от революционного энтузиазма юного Александра и воспринял его откровения крайне настороженно. А ведь прошло лишь немногим более четырех лет с тех пор, как Павел покинул революционную Францию и расстался с Роммом. Размышляя об истоках столь опасного, на его взгляд, увлечения великого князя, Строганов проводит аналогию со своей ситуацией и в обоих случаях подчеркивает влияние на незрелых юношей их революционно настроенных наставников:

Французская революция и те первые идеи свободы, что начали тогда распространяться по Европе, вскружили, как известно, голову не одному человеку, оказавшемуся из-за этого во власти всевозможных заблуждений. Среди них был и Лагарп, наставник великого князя Александра, ныне императора. Мой также был из их числа. Известно, к какому печальному концу привела его эта экзальтация – концу, которого никто из поверхностно знавших его людей не мог предполагать из-за той солидности суждений, каковую он часто выказывал. Лагарп своими уроками без всякого злого умысла посеял семена, которые под более или менее прямым воздействием различных факторов привели в дальнейшем к событиям, свидетелями коих мы являемся[819].

Справедливости ради заметим, что Строганов преувеличил революционизирующее влияние Лагарпа на своего ученика. Если тот и привил Александру интерес к Французской революции, то в отношении российской политики всегда призывал его к осторожности. Разумеется, Строганов не мог знать о таких нюансах их взаимоотношений и просто спроецировал события своей жизни на ситуацию великого князя. Развивая эту аналогию, Строганов рассказывает о собственном опыте революционного воспитания:

Во время пребывания во Франции я был свидетелем первых шагов революции. Юноша легко может поддаться экзальтации, особенно если является воспитанником восторженного человека. Таков был и мой случай. Мы не оставались бесстрастными зрителями того, что ежедневно происходило перед нашими глазами на трибунах Национального собрания. Когда я находился в Риоме, в Оверни, секретарство в патриотическом обществе, просвещение народа по воскресеньям в деревне поблизости от этого города, необычные похороны моего лакея, скончавшегося после праздника в ознаменование клятвы в Зале для игры в мяч, и т. д., и т. п. не остались незамеченными нашим посланником, которого я не видел. Он отправил об этом донесение двору. Оно дошло, и всё, как обычно, преувеличили. Меня сочли самым отъявленным якобинцем, какой только может быть, и обязали отца отправить за мною посыльного. Эту обязанность возложили на Новосильцева. Меня считали настолько охваченным заразой, что открыто заключали пари на то, что я не вернусь и его миссия окажется напрасной. Однако я вернулся, как правильно предполагалось, и с того времени мы с Новосильцевым тесно связаны[820].

Хотя приведенный фрагмент никаких новых для нас фактов и не содержит, он интересен самим тоном повествования. Павел рассказывает о своем опыте соприкосновения с революцией как о некой детской болезни, которой он когда-то переболел и от которой давно излечился. Причем такой взгляд был присущ ему не только в 1803 г., когда писались эти строки, но и в 1795 г., когда он познакомился с Александром Павловичем. Уже в момент своей первой встречи с будущим императором молодой Строганов воспринял его как человека, находящегося во власти той же «болезни», которая когда-то задела и его самого. Однако теперь сам Павел смотрел на подобное увлечение революционными идеями уже со стороны, критическим взглядом «врача», почему и решил на «консилиуме» с Новосильцевым обсудить способы «ухода» за «больным», позволяющие избежать осложнений.

Далее в автобиографии П.А. Строганова идет речь о возникновении кружка «молодых друзей» будущего наследника, куда кроме самого Павла и Новосильцева вошли также польский князь А. Чарторыйский и В.П. Кочубей, племянник графа А.А. Безбородко. Это сообщество единомышленников имело общую цель – «привести народ деспотического государства, в коем мы живем, к такому, где он наслаждался бы свободным строем»[821].

Любопытно, что из всех членов кружка наиболее радикальные взгляды имел не бывший «якобинец Очер», а великий князь Александр. О воззрениях будущего императора Строганов с откровенным неодобрением писал: «Идеи великого князя всегда тяготели к самым что ни на есть крайностям демократии, он желал сразу установить республику без какого бы то ни было потомственного дворянства. Необходимо было подвергнуть все это критике, показать ему, какие стадии надо пройти и какого образа действий придерживаться»[822].

Когда Александр Павлович после смерти Екатерины II обрел статус официального наследника престола, «молодые друзья» предприняли попытку «исцелить» его от революционных иллюзий, для чего Новосильцев во время коронационных торжеств в Москве представил Александру мемуар с изложением общих взглядов членов их кружка на будущее России. Сам документ не сохранился, но его целью, по словам Строганова, было «дать почувствовать [будущему] императору необходимость двигаться медленно, двигаться постепенно и не допускать потрясений»[823].

Поскольку этот шаг желаемого эффекта не принес, «консилиум» «молодых друзей» – а в описании Строганова они действительно напоминают врачей, дежурящих у постели больного, – придумал новое, «еще более эффективное» средство «повлиять на его [Александра] рассудок, дабы, так сказать, вложить ему в голову правильные идеи и обратить к пользе его благие намерения»[824]. Решено было обратиться за помощью к Лагарпу, чтобы тот своим авторитетом повлиял на бывшего ученика и внушил ему благоразумную умеренность. Письмо Лагарпу в ноябре 1797 г. повез Н.Н. Новосильцев.

Однако в 1798 г. Павел I подверг гонениям оппозиционно настроенных представителей придворных и армейских кругов. Под подозрением оказались и «молодые друзья» наследника, из-за чего Новосильцев предпочел задержаться в Англии. Весной же 1799 г. их кружок и вовсе прекратил свое существование, поскольку Чарторыйский и Кочубей тоже уехали за границу. Рядом с великим князем остался только Павел Строганов.

Именно он и сообщил Новосильцеву о том, что 12 марта 1801 г. Александр I взошел на престол. Один за другим «молодые друзья» потянулись в Россию. 18 апреля в Петербург прибыл Кочубей. 22-го они со Строгановым обсудили план дальнейших действий. Разделяя идею о необходимости проведения реформ сильным самодержцем, они сошлись во мнении, что главной задачей на текущий момент является укрепление власти императора[825].

Развивая и конкретизируя эту мысль, Строганов составил «Очерк системы, коей надо следовать в реформе управления империей»[826] и представил его царю. Преобразования, считал он, необходимы, но осуществление их ни в коей мере не должно «будоражить дух народа»: «Всякий преждевременный слух на сей счет не может иметь благих последствий; многообразие суждений, выносимых заинтересованными людьми, привело бы лишь к тому, что реализация [этих планов] производилась бы на основе ошибочных или, по меньшей мере, сомнительных идей, тогда как спокойствие, гарантируемое непроницаемой тайной, предоставило бы властям все возможности для осуществления своих проектов надлежащим образом»[827].

По мнению Строганова, подготовкой реформ должен заниматься специальный комитет под покровом глубокой тайны. Очевидно, такая мысль была навеяна автору «Очерка» опытом личного соприкосновения с событиями Французской революции. Уже тогда, воочию наблюдая ход народного движения и при всей своей симпатии к лозунгам начального этапа революции, он не разделял восхищения своего наставника активностью масс и в письмах отцу не раз отмечал, что желает скорейшей стабилизации. И, как мы помним, ни при каких обстоятельствах, даже в период наибольшего увлечения революционными идеалами, Строганов не хотел, чтобы Россия пошла по пути Франции.

Его представления о необходимых России преобразованиях несли на себе заметный след полученного им в юности образования под руководством Ромма с его математическим, систематизирующим умом и любовью к геометрически точным схемам. Основной смысл предложений автора «Очерка» может быть выражен словом «упорядочить». Он советовал тщательно исследовать «шестеренки и приводные ремни» государственной машины, дабы изъять неисправные детали и заменить более совершенными. Тем самым можно было бы по частям улучшить целое, не ломая его.

23 апреля состоялась встреча молодого императора со Строгановым, на которой они обсудили изложенные в «Очерке» идеи. Строганов вновь подчеркнул необходимость укрепления и упорядочения системы управления как непременного условия успеха преобразований в целом. Александр I с ним согласился и заметил, что административная реформа должна также включать в себя определение и обеспечение «прав гражданина». Однако относительно содержания этих прав собеседники во мнениях не сошлись. Характерно, что предложенная Строгановым формулировка отличалась большей умеренностью: «Каждый гражданин должен быть уверен в своей собственности и в неограниченном праве иметь возможность делать с ней все, что не наносит ущерба другим». Царь же счел нужным к данному определению добавить: «Ничто не должно мешать продвижению людей наверх по их заслугам». Строганов признал подобную идею в принципе правильной, но рискованной для практического применения, поскольку ее могли истолковать слишком широко[828].

По итогам встречи с Александром I Строганов составил ряд документов, в которых постарался максимально точно сформулировать для себя выраженные в этой беседе взгляды царя на реформу и конкретизировать дальнейшую программу действий «молодых друзей». Особо важным он счел то, что император, как ему показалось, полностью разделяет два его основных принципа: а) преобразования проводятся «сверху», волей самодержца; б) административная реформа предшествует всем остальным изменениям государственного строя[829].

Соответственно, в «Генеральном плане работы с императором над реформой» Строганов поставил себе задачу упрочить приверженность Александра этим принципам, особенно первому из них. В политических условиях, сложившихся после насильственного свержения Павла I, полномочия молодого самодержца были де-факто ограничены Государственным советом, где первую скрипку играли организаторы и исполнители переворота. Вот почему Строганов считал настоятельно необходимым сначала укрепить положение монарха в качестве единственно возможного источника любых изменений и уж затем заняться организацией работы тайного комитета по подготовке плана преобразований, первым из коих, по его мнению, должно было стать усовершенствование государственного аппарата: «Дабы реформа была хорошо исполнена, ее надо сначала произвести в сфере управления, все части которой должны быть приспособлены для того, чтобы обеспечивать неприкосновенность собственности и свободу делать все, что не наносит ущерба другим. В том, что касается последнего, то пределы, выход за которые наносит ущерб другим, должны быть очерчены законом, и все, что не запрещено, будет разрешено»[830].

Эту же мысль Павел Александрович повторил в мемуаре «О состоянии нашей конституции», где попытался конкретизировать содержание предстоящих реформ:

Текущие действия правительства должны быть согласованы с его конечной целью. Этой конечной целью является прочное обеспечение счастья нации. <…> Чем обеспечивается счастье людей? Счастье людей состоит в неприкосновенности их права собственности и свободы делать с нею все то, что не наносит вреда другим. Средство дать им сие благо – упорядочить систему управления. Гаранты подобного упорядочения системы управления – фундаментальные законы государства или, иначе говоря, конституция[831].

Таким образом, задачей реформ Строганов считал законодательное закрепление прав граждан и установление гарантий, позволяющих населению реально пользоваться ими.

По его убеждению, конституция должна включать в себя три основных компонента: определение прав, порядок пользования ими и гарантии. В России, полагал Строганов, существуют, по крайней мере частично, два из них – права дворян и мещан, а также порядок пользования ими, закрепленные в жалованных грамотах. Правда, отсутствие гарантий в значительной степени обесценивает последние. Права же крестьян вообще никоим образом не обеспечены. Исправление подобного положения Строганов признавал одной из важнейших задач новой администрации, подчеркивая при этом необходимость действовать крайне осторожно:

Из всех сословий в России крестьяне заслуживают наибольшего внимания. Большинство их одарено и большим умом, и предприимчивым духом, но, лишенные возможности пользоваться тем и другим, крестьяне осуждены коснеть в бездействии и тем лишают общество трудов, на которые способны. У них нет ни прав, ни собственности. Нельзя ожидать ничего особенного от людей, поставленных в такое положение; даже те небольшие проблески ума, которые они проявляют, уже удивляют нас и заставляют предвидеть, на что крестьяне наши будут способны, получив известные права. Но задача в том, чтобы предоставить им эти права без всякого потрясения[832].

Соответственно, Строганов считал наиболее разумным начать с обеспечения неприкосновенности имущественных прав крестьян, что, как полагал он, позволило бы улучшить положение крепостных и в то же время не вызвало бы сопротивления помещиков.

28 апреля Строганов получил официальное назначение в государственный аппарат на пост обер-прокурора 1-го департамента Сената. Размышляя о предстоящих преобразованиях, он изложил свои соображения в ряде новых документов. В основном это те же принципы, о которых речь шла в предыдущих записках, лишь несколько более развернутые. Так, необходимость подготовки реформ втайне и проведения их исключительно «сверху», по инициативе одного лишь императора, обосновывалась тем, что опасно излишне волновать общество, поскольку есть «головы, способные воспламениться при малейшем известии о подобном проекте»[833].

На встрече с царем 9 мая Павел Строганов подробно изложил свои идеи, вновь подчеркнув необходимость готовить реформы в сугубой тайне:

Со своей же стороны, я особенно буду настаивать быть возможно осмотрительнее в задуманном Вами предприятии, чтоб не вселять в общество несбыточных надежд, не давать повода к излишним разговорам, с которыми впоследствии трудно будет совладать и придется считаться, тогда как необходимы лишь осторожность и должный такт, чтобы предотвратить несчастные последствия. Хотя Ваше Величество мне передавали свои опасения, что реформа будет некоторыми встречена с неудовольствием, но, с другой стороны, найдется много охотников принять участие в занятиях, и это обстоятельство только затруднило бы работу, и многие, узнав о Ваших намерениях, могли бы воспламениться совсем понапрасну[834].

Соображения Строганова были с одобрением восприняты Александром. Император подробно остановился на вопросе создания тайного комитета по разработке плана реформ. Было решено составить его из «молодых друзей» и начать работу, как только из Англии вернется Новосильцев. Александр посоветовал членам комитета «тщательно ознакомиться со всеми уже появившимися конституциями, навести о них справки и составить нашу». Разработке законодательной базы нового государственного устройства царь придал особое значение, заявив, что желал бы иметь свод законов, простой в употреблении, понятный каждому и свободный от противоречий, для чего полагает необходимым оживить работу унаследованной от Екатерины II и Павла I Комиссии составления законов[835].

В тот же день, 9 мая, Строганов увиделся с Кочубеем и сообщил ему о результатах разговора с царем. Обсудив сложившуюся ситуацию, оба с неудовольствием отметили, что в обществе ширятся разговоры о предстоящих реформах[836]. Это нарушало планы «молодых друзей» сохранить в тайне подготовку преобразований, инициатором которых должен был выступать только император. Несколько дней спустя, вновь занося свои соображения на бумагу, Строганов заметил: «Весь проект реформы стал известен, только и говорят о конституции. Что же необходимо сделать, дабы пресечь такое брожение?»[837] Весьма символично, что внесенное накануне императором в Государственный совет предложение не продавать крепостных без земли «молодые друзья» сочли преждевременным. Одобряя данную меру в принципе, они полагали, что решать проблему надо в рамках общего комплекса реформ, не будоража общество поспешными действиями.

16 мая в Петербург прибыл Новосильцев. Однако формирование тайного комитета, о чем Строганов договорился с Александром на встрече 9 мая, пришлось отложить из-за продолжительной болезни Кочубея. И только после приезда 18 июня Чарторыйского, когда все «молодые друзья» оказались в сборе, они во время посещения царем дачи Строганова поставили перед Александром вопрос о создании такого органа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.