Недовоплотившийся призрак: Чиновники начинают бояться еврейского национализма
Недовоплотившийся призрак: Чиновники начинают бояться еврейского национализма
Перемены умонастроений в начальственных кабинетах Виленского учебного округа происходили в 1867 году параллельно с активизацией работы Комиссии «о преобразовании управления евреями» при генерал-губернаторе. Развернувшиеся в ней летом 1867-го дискуссии о языковой аккультурации евреев отразили в чем-то похожую, а в чем-то отличную от корниловской попытку закрепить за Вильной роль генератора идей в еврейской политике. Как и попечитель ВУО, эксперты генерал-губернатора претендовали на исчерпывающее объяснение тех или иных реакций российского еврейства на правительственную политику. В своих суждениях о языковой ситуации члены комиссии исходили из недопустимости какой бы то ни было поддержки идиша, «жаргона». Незадолго до первого посвященного этой теме заседания (22 мая 1867 года) не раз цитировавшийся выше А. Воль опубликовал в официальной газете «Виленский вестник» статью «Русский язык и евреи», в которой не скупился на самые уничижительные эпитеты по адресу идиша и отказывал ему в толике культурной и исторической самоценности[2118]. Члены комиссии осуждали даже близкие им по духу маскильские публикации на идише, содержащие «насмешки над еврейскими недостатками, бичевание фанатизма и предрассудков». Насмешки и бичевание могли только приветствоваться, но вот «распространение жаргона само по себе есть зло…»[2119]. В то же время комиссия предостерегала против попыток административного запрета идиша и без обиняков заявляла, что годичной давности распоряжение Кауфмана «не имело законного основания» и что «совершенное воспрещение печатать на жаргоне невозможно, так как масса еврейского населения в здешнем крае не знает русского языка»[2120]. Литература на «жаргоне», заключала комиссия, должна остаться «без преследования, но и без поощрений». Впрочем, рекомендованные членами конкретные меры не расходились радикально с начинанием Кауфмана. Предлагалось, во-первых, ограничить ввоз из Германии книг на идише, содействующих «очищению жаргона», т. е. его сближению с немецким[2121], и, во-вторых, указать редакторам и цензорам еврейских изданий, чтобы «недостающие в жаргоне слова для выражения мыслей были пополняемы не из немецкого языка, а из русского». Такое распоряжение цензорам, в подсказанной комиссией формулировке, Баранов вскоре и отдал[2122]. Тем не менее фактическое осуждение комиссией кауфмановской попытки запрета не было лишь словесным декорумом. Эксперты дали понять, что для вытеснения идиша из употребления необходимы позитивные методы языковой политики, охватывающие массу носителей «жаргона». Следовательно, для распространения русского языка требовалась действительно массовая литература.
Обсуждению деятельности правительства в этом направлении комиссия посвятила отдельное заседание. Журнал (протокол) данного заседания – текст весьма незаурядный для документации экспертного совещания, созванного высшим местным начальством как вспомогательное учреждение. Члены комиссии подвергли столичных творцов еврейской политики (хотя и не называя их поименно) принципиальной и откровенной критике, выдержанной в стиле скорее публицистического трактата, нежели служебного меморандума. Впрочем, не была ли эта смелость в своей основе именно бюрократической: эксперты ставили себя чуть ли не в оппозицию центральной администрации под прикрытием той неформальной автономии от Петербурга, которой пользовался институт виленского генерал-губернатора. На дело можно посмотреть и с другой стороны: для высказывания своих взглядов виленские маскилы, входившие в комиссию, сумели инструментализировать традиционное для имперского управления соперничество между генерал-губернаторской и министерской властью.
Основной мишенью для критики стали Министерство народного просвещения и – в той мере, в какой дискуссия касалась административного надзора за иудаизмом, – ДДДИИ, обозначаемые собирательным термином «правительство». В вину им ставилась прежде всего терпимость к немецкому языку в системе образования евреев: «…оно («правительство». – М.Д.) издает еврейские религиозные книги с немецким переводом, оно споспешествует вызову раввинов из Германии и равнодушно слушает, как еврейские проповедники поучают народ на том же немецком языке». МНП заслуживало упрека и за то, что не спешило официально утвердить перемены в программе Виленского раввинского училища, произведенные по инициативе местных деятелей: хотя с 1865 года преподавание еврейских предметов совершается на русском языке, МНП не отменяет прежней, 1853-го, программы, требующей преподавания их на немецком[2123]. В журнале с тревогой упоминались новые веяния в религиозной жизни евреев, в особенности столичных, свидетельствующие об их восприимчивости к протестантской религиозной культуре и, следовательно, сближении с немцами. Так, петербургский главный раввин А. Нейман «вводит новый обряд конфирмования еврейских девиц… и производит им испытание в религиозных предметах на немецком языке; а многие раввины делают попытки усвоить себе при богослужении одежду лютеранских пасторов». Не менее тревожным было то, что, по данным комиссии, участились случаи обращения образованных евреев в лютеранство[2124]. Словом, комиссия предоставляла адресатам своего журнала сделать вывод, что деятельность или, точнее, бездействие центральных ведомств благоприятствует германизации российских евреев.
Комиссия подчеркивала, что невозможно привить русский язык в еврейской среде посредством лишь обучения русской грамоте. Задача виделась гораздо более широкой: «Для того чтобы евреи были бы истинно русскими гражданами, чем они и должны быть, еще недостаточно знать русский язык; нет, язык этот должен сделаться для них таким, на котором бы они говорили в семействе, молились в синагогах, даже мыслили». Этим члены обосновывали свое мнение о необходимости перевода еврейских религиозных книг на русский язык и их распространении «в народе». Стремясь предупредить возражения, так или иначе связанные с позицией Синода, они оговаривались, что русский перевод должен печататься en regard c древнееврейским текстом (дабы отличие от православных изданий бросалось в глаза), но без малейшей примеси «жаргона»[2125].
Аргументация этого пункта предложений вовлекла генерал-губернаторских экспертов в новый раунд полемики – на сей раз с петербургским Обществом для распространения просвещения между евреями (ОПЕ), учрежденным в 1863 году и пользовавшимся поддержкой еврейского банкира и мецената Е.О. Гинцбурга. В чем же состояло разногласие между ними? Лидеры ОПЕ тоже были настроены резко против «жаргона». Еще раньше созыва комиссии в Вильне они ходатайствовали о разрешении перевода Танаха на русский язык. Разделяло же ОПЕ и членов виленской комиссии, в частности, воззрение на функции древнееврейского языка. Знание его, с точки зрения ОПЕ, вовсе не исключало будущего приобщения евреев к русской речи. Уже в начале своей деятельности, в феврале 1864 года, петербургский комитет ОПЕ постановил содействовать популяризации на древнееврейском языке широкого спектра «знаний: естественных, математических, географических, исторических вообще и еврейской истории в особенности, физиологии, гигиены и друг.». Постановка этой цели была созвучна другому программному тезису ОПЕ, а именно: просветительская деятельность будет тем успешнее, чем меньше просветители задевают религиозные чувства единоверцев и нападают «прямо в упор на предрассудки и суеверие». Секулярное, и в особенности естественнонаучное, знание – это «нейтральная почва», где «нет места недоверчивости и подозрительности». С 1864 года ОПЕ выделяло значительные субсидии на научно-популярные издания в области математики, физики, химии, истории и др. Ориентация этих публикаций на широкую публику побудила активистов ОПЕ к размышлениям об оптимальном стиле письма. Они призывали литераторов не подражать архаичному и вычурному библейскому слогу древнееврейского языка и держаться «богатого и гибкого» стиля позднейших богословских сочинений. По их мнению, «раввинский слог» в своем новом, секулярном применении уже был или мог в скором времени стать доступен «массе народа»[2126].
Виленская комиссия ополчилась против популяризации научного знания на древнееврейском не менее страстно, чем против культивирования идиша. Сам по себе древнееврейский не был табу для виленских экспертов: так, они не возражали против издания русского перевода Танаха с параллельным оригинальным текстом. Но использование древнееврейского для секулярного просвещения «народа», в качестве языка массовой литературы, грозило вызвать его конкуренцию с русским и усугубить «замкнутость» евреев. (Эти претензии к ОПЕ во многом повторяли домыслы Бессонова 1865 года о скрытых целях Постельса, который тоже предлагал отказаться от «исправления» религиозных убеждений евреев в пользу светского образования.) Комиссия резко высказалась против «гебраизирования науки». Генерал-губернатор Э.Т. Баранов последовал ее совету и в том же августе 1867 года ходатайствовал перед Министерством внутренних дел о запрете публикаций ОПЕ на древнееврейском[2127].
Инициативу из Вильны не поддержали ни в МВД, ни в МНП[2128]. Оба ведомства не ожидали от такого запрета никакой пользы для обрусения евреев. МНП указывало на несовместимость запрета с сохранением древнееврейского в сакральных текстах: «…даже и самые крайние евреи-реформаторы в Германии до сих пор не решились вполне вытеснить его (древнееврейский язык. – М.Д.) из употребления в своем богослужении…». К тому же, полагало МНП, «десятка два – три научных сочинений» и «несколько газет» на древнем языке не сделают погоды в языковой политике: «…сколько бы он ни был употребляем в литературе, как язык мертвый, он не станет никогда разговорным языком для евреев, которые пользуются им в разговоре и в переписке между собою лишь в редких случаях, приводя на нем отдельные слова и выражения, как нам случается делать с языком латинским»[2129].
В Вильне отзывы министерств, полученные уже в 1868 году, встретили резкий отпор. Комиссии пришлось вернуться к обсуждению этой проблемы после перерыва в своей работе, вызванного очередной сменой генерал-губернатора. Назначенный на эту должность А.Л. Потапов по сравнению с другими имперскими сановниками сколько-то разбирался в еврейском вопросе. Еще в 1865 году, в бытность помощником М.Н. Муравьева, он заинтересованно обсуждал эту тему с П.А. Бессоновым. В июле 1868-го Потапов распорядился возобновить занятия комиссии, новым председателем которой стал чиновник по особым поручениям, камергер П.Н. Спасский, поведший дела энергичнее своего предшественника В.А. Тарасова. Тогда же Потапов задумал пригласить ученых евреев (т. е. евреев, занимавших специальную должность эксперта при администрации) от каждой губернии Северо-Западного края для дискуссии по проектам комиссии[2130]. Спустя год с небольшим, в октябре 1869-го, этот план осуществится в виде совещаний комиссии с депутатами от губерний. Споры депутатов с виленскими экспертами получат отражение в прессе и составят важную страницу в общероссийской истории еврейского вопроса[2131].
Заключение комиссии о литературе на древнееврейском датировано 7 августа 1868-го. Как и годом раньше, в центре внимания был вопрос: насколько доступны публикации на древнем языке современным евреям? Члены комиссии отвергали министерские доводы самоуверенно, а подчас и небрежно, мало считаясь с субординацией. Их главный контраргумент переворачивал суждение МНП о том, что популяризаторская деятельность ОПЕ охватывает не очень-то широкий круг читателей. Комиссия отказалась видеть в этом безобидное меценатство и потребовала взглянуть на дело с позиции практической пользы: «…образование массы народа не заключается в отдельных научно-образованных личностях». Пригодность древнееврейского для изложения научных истин решительно отрицалась: «…приходится или выдумывать слова, или же заимствовать их из других языков, так что даже людям, знающим еврейский язык настолько, чтобы понимать Библию, эти переводы являются не вполне понятными, а массе и совершенно недоступными». Наконец, ставилась под сомнение и ссылка на прецедент евреев Франции и Германии, ибо «была ли от этого (публикаций на древнееврейском. – М.Д.) польза для ассимиляции евреев – неизвестно». Генерал-губернатор Потапов, как и его предшественник Баранов, поддержал комиссию и в том же августе 1868 года представил, на сей раз в МНП, вторичное ходатайство о запрете[2132].
Заключение так и не разъясняло до конца, почему же необходимо запретить публикации на языке, не имеющем шансов вернуться в широкое употребление. Однако сама горячность тона виленских экспертов выдавала их опасения и служила косвенным признанием жизнеспособности древнееврейского. В более конкретных терминах можно говорить о тревоге виленцев по поводу авторитета ОПЕ в еврейской среде. Враждебность виленской комиссии к ОПЕ не была, судя по всему, однородной по своим мотивациям. Отчасти ее обусловили разногласия между старшим и младшим поколениями маскилов[2133]. Виленские эксперты Воль, М. Гурвич, Леванда принадлежали к младшему или даже шли дальше него в своем стремлении к аккультурации в русскую среду, тогда как в столичном комитете ОПЕ, наряду с добровольными русификаторами, немалым авторитетом пользовались и представители «старых маскилов», например Л.М. Розенталь и М.Л. Лилиенблюм. Для этих двух течений в российском еврействе полемика о древнееврейском являлась частью драматического, исполненного конфликтов искания новой самоидентификации в эпоху усиления национализма. Не только в составе официального совещания экспертов, но и лично, в частной корреспонденции и газетных статьях, Леванда и Гурвич подвергали «гебраистов» ОПЕ серьезной критике за тенденцию к сталкиванию русского языка с древнееврейским в деле гражданского воспитания евреев[2134].
Но в инвективах виленской комиссии против ОПЕ также угадывается, упрощенно выражаясь, вполне нееврейский голос, принадлежавший Брафману и выражавший те самые предубеждения, которыми руководствовался Корнилов в своем походе на уваровскую систему отдельных школ. Объектом нападок с этой стороны являлось ОПЕ как таковое, независимо от расхождений между его деятелями и сторонниками. Примечательно, что Корнилов более чем откровенно заявил о своем нерасположении к ОПЕ еще в конце 1866 года, в одном из своих первых докладов только что назначенному в Вильну Баранову об образовании евреев. Корнилов выделял в «еврейском обществе» несколько «партий», различающихся между собой отношением к «слиянию с русскими». Одна из них отождествлялась именно с ОПЕ, которое, по определению Корнилова, соглашалось с необходимостью «очистить талмуд от предрассудков», но желало при этом «удержать национальную и вероисповедную отдельность евреев от прочих народов и с тем вместе достигнуть полного уравнения с русскими в гражданских правах». Не замечая смысловой несуразицы, автор записки именовал эту «партию» то «космополитами», то «националами».
Этот оксюморон, впрочем, объясняется специфической корниловской логикой, запечатленной в следующей характеристике этой опасной «партии»:
…по признаваемым и поддерживаемым ею началам она находится в связи с евреями других государств. Улучшение путей сообщения, развитие торговых сношений, словом, все успехи цивилизации служат ей к достижению цели… Она в состоянии закупить или склонить убеждениями в свою пользу органы прессы и обладает отличными адвокатами своих интересов; на ее стороне Ротшильды, Перейры, Монтефиоре и пр.
Смешивая два стереотипных образа еврейства (местечковый «жидок» и всемогущий «Ротшильд»), Корнилов усматривал инструмент злонамеренной консервации еврейской «отдельности» в космополитической власти денег: «Партия националов держит массы в своих руках… [Она] желала бы захватить в свои руки еврейское образование в правительственных училищах и понудительно влиять на выборы в учителя и раввины… Для этих евреев космополитов пригодно всякое средство, ведущее к цели»[2135]. В контексте подобных представлений публикации ОПЕ на древнееврейском должны были казаться особенно подозрительными вследствие своих секулярных и позитивистских приоритетов: уж не стоит ли за этим всеевропейский заговор против христианских монархий?
* * *
Возвращаясь к ходу дискуссии о системе отдельных еврейских школ, видишь, что Корнилов в конце концов, игнорируя расхождения между разными поколениями и группами маскилов, спроецировал свое предвзятое впечатление от ОПЕ на неплохо знакомых ему виленских еврейских интеллигентов. Это отождествление было частью обновленного дискурса о еврейской «замкнутости», который все больше соотносился с имперским страхом националистических сепаратизмов. Разумеется, этнокультурная и вероисповедная обособленность евреев вызывала у властей сильное беспокойство и раньше, но мало кто допускал, что она может стать основой для самостоятельного нациостроительства[2136]. Даже Бессонову, который сильнее, чем кто-либо, опасался онемечивания евреев в смысле их вхождения в модерную нацию, не являлся призрак собственно еврейского национального сообщества. «Кагаломания», давшая столь богатую пищу воображению бюрократов, сделала их более чувствительными не только к фикциям, но и к реальным проблемам, одной из которых и была концептуализация еврейской национальности. Хотя и начинив многие и многие головы вздором о всемогущем кагале, новая фобия, независимо от намерений Брафмана и его единомышленников, одновременно способствовала – конечно, в самой общей форме – модернизации самих когнитивных категорий, которые использовались для определения еврейства (а уж к каким результатам это привело – вопрос другой).
Так, в июне 1867 года все та же виленская комиссия по еврейским делам разбирала, казалось бы, второстепенный, технический вопрос: «следует ли, чтобы евреи в публичных актах… означали принадлежность к еврейскому племени?» В действительности дискуссия велась о более широком предмете – о категориях идентификации еврея: вероисповедной, сословной и этнической. Члены комиссии утверждали, что законодательство трактует евреев прежде всего как «составляющих особую племенную корпорацию»[2137]. Но, продолжали они, в новых условиях, когда «целию Правительства должно быть стремление к обобщению и слитию всех отдельных племен… с первенствующим великим племенем русским», да еще при том, что «сознание это получило зародыш в убеждении и желании народа и лишь от него начало переходить в администрацию», – в этих новых условиях нельзя допускать и мысли, «чтобы евреи… могли составлять отдельную национальность», пусть даже они и сохранят свою веру. Данный тезис, однако, показывал, что именно эта мысль и тревожила экспертов. Предлагалось запретить евреям «в публичных актах, бумагах и разного рода сделках [именовать себя] евреями», разрешив указывать только сословную принадлежность. При этом соответствующие инстанции, удостоверяясь в «самоличности совершителя акта», всегда смогут «предупредить возможность пользоваться евреям не предоставленными им правами»[2138]. Иначе говоря, запрещая евреям называть себя евреями, власти стали бы еще бдительнее отслеживать признаки еврейскости[2139]. Существующее же законодательство виленские эксперты уличали в том, что оно потворствовало развитию в евреях чувства национальной принадлежности.
Сходным образом администраторы ВУО к концу 1867 года стали судить об отдельных еврейских училищах. Показательна в этом отношении записка «О преобразовании еврейских училищ» от 22 декабря 1867-го, которую директор раввинского училища Собчаков составил по заказу Корнилова, возможно, в помощь тому при подготовке программного отчета. Собчаков, еще годом раньше доказывавший преимущества отдельных училищ, теперь признавал весь восходящий к Уварову проект провалившимся: училища не завоевали популярности среди евреев, традиционные еврейские школы ничуть не потеснены, «меламды… по-прежнему портят еврейских детей в своих хедерах, талмуд-торах и ешиботах». Но даже оставаясь полупустыми (как они изображались теперь), училища одним своим существованием создавали серьезную угрозу «русскому делу» в Западном крае: они «способствовали и способствуют еще и теперь к укреплению в России особой и самостоятельной еврейской национальности, которая, хотя и существовала еще прежде, но была не сознаваема самыми представителями евреев в России». Ныне, с распространением «духа сепаратизма», нельзя оставить училища в прежней изоляции, так как «вместе с рассеянием фанатизма религиозного они развивают фанатизм еврейско-национальный»[2140]. Перефразируем Собчакова: государство, познакомив евреев с европейским типом учебного заведения и воспитав реформистски настроенных еврейских учителей, снабдило их инструментом нациостроительства, ускорило процесс национальной самоидентификации.
Записка Собчакова выражала взгляд на казенные специальные училища как опрометчивый подарок государства евреям, который надо поскорее отнять, пока еще лишь меньшинство их догадалось о способах его утилизации: «Поддерживать для евреев еще и теперь особые привилегированные училища значит предоставить инородцам в России гораздо больше средств к самоусовершенствованию, чем господствующему населению». Еще более откровенно, чем Корнилов в ноябрьском представлении Баранову, директор раввинского училища объяснял нежелательность поступления его выпускников в университеты: это значит готовить «русских чиновников из евреев». Чтобы такую практику пресечь, необходимо так специализировать раввинские училища, чтобы они готовили исключительно раввинов, а не «аптекарей, технологов, ветеринаров и студентов русских высших учебных заведений»[2141].
Внутренняя логика записки Собчакова убеждает в том, что для администраторов ВУО в вопросе о еврейском образовании главной и почти самодовлеющей целью являлось упразднение прежней, отдельной, системы, тогда как завлечение евреев в общие учебные заведения не казалось им – вопреки декларациям – назревшей задачей. Призывая «слить» отдельные школы с приходскими и народными, Собчаков утверждал: «Чрез такое соединение еврейских мальчиков с христианскими в одном здании, первые всё более и более будут терять свои племенные особенности, талмудические предания и азиатские свои обычаи…». Помещение еврейского ребенка в гимназию или приходское училище мыслится здесь не столько результатом свободного выбора его просвещенных родителей, не говоря уж о нем самом, сколько некоей мерой исправительного воздействия[2142]. Процитированное суждение, перегруженное специфическими эпитетами, заключало в себе предпосылку к смысловой инверсии – излюбленному приему бюрократии. Нарочитый акцент на устранении негативных свойств еврейских учеников мог легко переродиться в мотив тревоги о нравственном здоровье и твердости в вере учеников православных, находящихся в такой близости к «талмудическим преданиям» и «азиатским обычаям», – и заключение последовало бы тогда, конечно, не в пользу «слияния».
Вывод руководства ВУО об опасности национальной самоорганизации евреев можно назвать прозрением наполовину. С одной стороны, допущение возможности модерного еврейского нациостроительства было новаторским тезисом для имперской бюрократии. С другой же стороны, прорицатели вроде Собчакова не могли и помыслить реальных коллизий еврейского национального движения и сильно преувеличивали, усматривая одну из его сил в раввинском училище. Хотя и не всегда так, как хотелось властям, училище способствовало аккультурации еврейской молодежи к русскому обществу. Его выпускники становились чиновниками, учеными, педагогами, казенными раввинами или, на худой конец, ориентированными на русских народников радикалами[2143], но лабораторией еврейской национальной мысли оно не стало.
В обострившихся к 1867 году недоверии и подозрительности бюрократов-русификаторов к виленским маскилам проявилась характерная не только для описываемого времени амбивалентность имперской концепции аккультурации. Формирование обрусевших элит в нерусских этнических или этноконфессиональных группах было одновременно целью и страхом русификаторов. Так, Корнилов в те же годы сетовал, что русскоязычные школы для литовцев «не в состоянии произвести на свет ни одного вполне надежного и энергичного русского литовца»[2144]. На фоне этой неудачи с литовцами маскилы выглядели почти идеальными союзниками власти – предприимчивой и лояльной элитой, готовой приобщать соплеменников к русскому языку и культуре (впрочем, не к православию). Но именно их образованность и энергия внушали русификаторам сомнение: не обернулось ли обрусение выработкой современного типа самосознания, который с таким же успехом может служить делу построения собственной нации? Корнилов в этой связи замечал в отчете за 1867 год:
Чем более в народе развитых личностей, тем сильнее развивается в нем сознание и гордость национальности… тем менее остается надежды к слиянию с господствующим народом… И теперь уже нельзя не видеть, что ученики раввинского училища, хотя действительно способствуют распространению русского языка и общего образования между евреями, однако же стоят при этом за еврейскую национальность…[2145]
Отсюда становится понятнее, почему в своих попытках переформовать идентичность нерусских групп населения власти нередко колебались между интеграцией и сегрегацией. Последняя виделась средством ограждения подданных от соблазнов современности: секулярных идеологий, массовой прессы на доступном языке, стимулирующих социальную мобильность учебных заведений и проч. В некотором смысле случай виленских маскилов может рассматриваться как парадигматический для такого общеимперского феномена, как отчуждение чиновников от прежде опекаемых ими образованных «инородцев», на которых возлагалась миссия просвещения единоплеменников ради «сближения» и «слияния» с русскими. Р. Джерейси удачно описывает этот процесс утраты доверия на примере русификаторов в Поволжье, чье отношение к татарам претерпевало парадоксальные, казалось бы, метаморфозы: «Многие русские приняли бы полное обрусение татар, если бы это могло совершиться по мановению волшебного жезла… но они чувствовали, что не смогут спокойно смотреть на промежуточные формы обрусения при его более постепенном ходе». Позднейшим аналогом того, как виленские маскилы лишились покровительства местных бюрократов, стал провал казанских джадидов (мусульманских реформаторов среди тюркоязычного населения империи), которые в 1910-х годах старались предотвратить необычный по прежним меркам союз между властью и обскурантистски настроенными муллами – союз, базировавшийся на желании чиновников иметь в мусульманах не «просвещенных и активных, а ограниченных и невежественных граждан»[2146].
И все же, несмотря на решительную легитимацию в 1867 году задачи «оневежествления» евреев, начатая Корниловым подготовка к официальной отмене отдельных еврейских школ застопорилась, еще раз отсрочив упразднение уваровской системы. Разногласия между Вильной и Петербургом насчет целей такой реформы послужили не единственной тому причиной. Радикальной развязке препятствовало и противоречивое отношение самих виленских чиновников к раввинскому училищу. Каким бы раздражением ни проникался Корнилов против заподозренных в тайном умысле маскилов, он не хотел бросать эксперимент по переводу иудейской литературы на русский язык. Желая сохранить училище в какой-либо новой форме, он высказал мысль о придании ему статуса специального духовного заведения, по образцу духовных семинарий для католиков и православных. В таком случае училище выпускало бы только раввинов, но не учителей для начальных еврейских школ. Из этой мысли логически вытекало предложение «сократить курс общих предметов и расширить курс предметов еврейских, что значительно возвысило бы воспитанников раввинского училища в глазах еврейских масс, которые в настоящее время с недоверием относятся к их познаниям в религии». Но это означало бы открыто признать правоту «фанатиков»-миснагедов, обвинявших выпускников училища в незнании галахи. К тому же классифицировать раввинское училище в одном ряду с христианскими семинариями мешало отсутствие религиозно-правовой категории иудейского духовенства. Запутавшись в своих антипатиях к разным группам и течениям в еврействе, Корнилов в отчете за 1867 год отделался обтекаемой фразой о необходимости реформы раввинского училища[2147].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.