Введение русского языка: принцип добровольности и процедурные ограничения

Введение русского языка: принцип добровольности и процедурные ограничения

Переход от слов к делу в вопросе о русском языке в костеле наметился еще в 1867 году. Если насчет желательности русификации всего дополнительного богослужения тогда высказывались, как и раньше, разноречивые мнения, то сохранение польского языка в одной из частей молитвословия к тому моменту многим представлялось анахронизмом. Этой частью была молитва за императора и царствующий дом (о благоденствии, здравии и долголетии). Чиновников беспокоил как факт вознесения столь важной в политическом отношении молитвы на языке «мятежников» или на непонятной латыни, так и само содержание канонической молитвы «Pro Rege» – «За короля» (канонически установленная молитва за императора, «Pro Imperatore», предназначалась в свое время исключительно для главы Священной Римской империи германской нации, а потому после 1806 года, когда император Франц II сложил с себя этот титул, полностью вышла из употребления).

С подачи Ревизионной комиссии генерал-губернатор Э.Т. Баранов, цитируя слова «[молим Тебя, дабы имярек] избег бы чудовищности пороков», обратился в МВД с предупреждением о том, что каноническая молитва соединяет «идею о Государе Императоре с мыслью о какой-то язве греховной… что вообще несовместно с тем высоким и светлым представлением о лице Царя Государя, которое присуще русскому народу». Переходом на русский язык предлагалось как утвердить связь политической лояльности с русским языком, так и «подправить» римский канон. Последовала длительная бюрократическая дискуссия. ДДДИИ направил запрос в Римско-католическую духовную коллегию; а преемник Баранова А.Л. Потапов, в свою очередь, организовал сбор дополнительных сведений об аналогичной богослужебной практике в католической Европе и обратился за советом к недавно возглавившему православную Литовскую епархию архиепископу Макарию (Булгакову), одному из ведущих церковных историков того времени. В ожидании ответов от этих духовных инстанций прошел почти весь 1868 год. Из полученных наконец отзывов явствовало, что католическая коллегия находит польский язык молитвы вполне понятным массе католического населения и считает переход на русский язык невозможным без санкции Святого престола, тогда как Макарий, соглашаясь с тем, что для введения русского языка необходимо папское разрешение, предлагает ввести в католическую молитву «Pro Rege» церковнославянский язык, чему, по его мнению, уже имелся прецедент – канонически утвержденная литургия в греко-униатской церкви (от которой, в свою очередь, к тому моменту сохранилась под властью Романовых единственная епархия в Царстве Польском). Несмотря на расхождение в выводах, католический епископ Иосиф Станевский и православный архиепископ Макарий придавали серьезное значение каноническому аспекту замены в молитве одного языка другим[1822].

Бюрократы в Петербурге и Вильне смотрели на дело иначе. Это стало ясно к середине 1869 года. Если выбор между русским/церковнославянским и польским в их глазах не подлежал обсуждению, то противопоставление церковнославянского и русского как двух альтернатив грозило завести в тупик план деполонизации католического молитвословия. И Потапов, и ДДДИИ (где обработкой полученных материалов занимался А.М. Гезен) старались затереть мысль о церковнославянском для католиков, не выдвигая против него принципиальных аргументов. Они хорошо понимали, что после виленско-минской кампании массовых обращений в православие 1864–1867 годов приглашение местных католиков к молитве на литургическом языке православия будет понято как продолжение оправославления в новой форме (Макарий, новый человек в крае, недооценивал эту специфику). Вставал и вопрос о православном богослужении как таковом. Коль скоро сложилась бы ситуация выбора между церковнославянским и русским как языками католического богослужения, любая позитивная, содержательная аргументация в пользу второго грозила бы поколебать консенсус о завершенности и неизменности литургического языка православия.

Это, думается, одна из причин, почему чиновники ДДДИИ попытались спроектировать такой порядок деполонизации политически значимой молитвы за августейший дом, который, пусть и с натяжкой, представлял бы русский лишь одним из нескольких «народных» языков, вновь вводимых в католическую службу. Безусловно, власти действительно желали, чтобы католическая паства понимала смысл слов, произносимых при поминовении августейшего дома. Но все-таки мотив сознательного восприятия молитвы был подчинен в замыслах и действиях властей политическому приоритету возвышения русского языка над польским. Согласно же плану, придуманному летом 1869 года в ДДДИИ, деполонизация молитвы представала не политическим по преимуществу актом, а результатом профессиональной, идеологически нейтральной этнолингвистической экспертизы. В проекте «предложения» МВД Римско-католической духовной коллегии указано, что молитва за августейший дом должна совершаться на том языке, «на котором говорят прихожане… следовательно, если прихожане белоруссы или малоруссы, то на русском языке». Литовский и латышский разрешалось вводить в приходах, где соответствующее население составляло большинство. Принцип языкового большинства надлежало применять и против притязаний поляков: «…где между инородцами западных губерний – латышами, литвою, жмудью – живет меньшинство лиц, причисляющих себя к польскому или другому племени, там… молитвы произносить на языке тех инородцев (т. е. большинства. – М.Д.), если они, изучив достаточно язык русский, сами не будут просить о произнесении их на сем последнем языке». Полномочие устанавливать язык молитвы в каждом конкретном приходе возлагалось на гражданскую власть.

С проектом этого предписания был вскоре ознакомлен Потапов, мнение которого МВД желало учесть. Он одобрил его со следующим уточнением: в костелах губернских и уездных городов молитва за государя должна совершаться непременно по-русски, а в сельских приходах – на «языке преобладающего населения»[1823].

Противоположную реакцию этот проект вызвал у попечителя Виленского учебного округа П.Н. Батюшкова. В отличие от своего предшественника И.П. Корнилова, он ратовал за внедрение русского языка в католическое богослужение и побуждал священников, преподававших закон Божий в гимназиях и других учебных заведениях, обучать учеников молитвам и произносить проповеди на русском. Инициативу Батюшкова приветствовал на страницах «Московских ведомостей» М.Н. Катков[1824]. Однако окончательное утверждение русскоязычной католической службы зависело от решения на высшем уровне, где Потапов располагал, конечно же, большим влиянием, чем Батюшков.

Между тем к 1869 году отношения между генерал-губернатором и попечителем, первоначально близкие к партнерским (Батюшков был обязан назначением в Вильну Потапову), заметно испортились. Не будучи националистом ни по убеждениям, ни по политическому темпераменту, Потапов, как уже отмечалось выше, попытался смягчить некоторые крайности деполонизаторской стратегии, прежде всего те, что били по материальному благосостоянию землевладельческой элиты; пресек он и кампанию массовых обращений католического простонародья в православие. Это быстро восстановило против него как часть местных чиновников, для которых «обрусение» стало двигателем карьеры (а для кого-то и гражданским призванием), так и националистически настроенный сегмент общественного мнения во главе с Катковым. Хотя по вопросу о русском языке в костеле действия Потапова как раз не расходились с концепцией Каткова[1825], Батюшков чуял некий подвох в той готовности, с которой предполагаемый доброжелатель польской аристократии вызывался «располячить» католицизм.

Вскоре после того, как Потапов одобрил описанный выше план МВД, Батюшков составил небольшую, но недвусмысленную по тону и выводам меморию. Возможно, она предназначалась для переработки в газетную корреспонденцию Каткову или конфиденциальную записку кому-то из сановников в столице. Текст мемории был дополнен маргиналиями одного из единомышленников попечителя (личность этого соавтора мне не удалось установить ни по содержанию помет, ни по почерку). План введения в церковную службу «языка преобладающего населения» Батюшков изобразил плодом сговора, который Потапов учинил с директором ДДДИИ Э.К. Сиверсом, «своим старым по воспитанию товарищем». Излагая суть плана, полемист приписывал его создателям чуть ли не сепаратистские тенденции, в частности взгляд на белорусов как отдельную от русских народность: «…прибавочное богослужение и молитва за Царя, по мнению этих мудрецов, не могут быть повсеместно совершены на русском языке, но должны быть совершаемы на местных наречиях: так, на Жмуди – по-жмудски, между латышским населением по-латышски, между белорусами по-белорусски…». Задача выявления языкового большинства в каждом из приходов, поставленная в проекте МВД, отвечала, как полагал Батюшков, интересам чиновничьей клики, группировавшейся вокруг Потапова и мечтавшей устранить последние преграды своему произволу:

За недостатком… верных статистических и этнографических данных, посредством коих можно было бы провести границы между разнородными племенами… и определить числительность в смешанных приходах, предположено Потаповым и Сиверсом, отстранив прав[ославное] духовенство и мировые учреждения от вмешательства в это дело, поручить разработку искомых данных управлению Генерал-Губернатора, который посредством своих чиновников берется определить границы приходов по племенам и означить, в каких именно костелах должен на прибавочном богослужении быть введен русский, жмудский, латышский или польский языки.

Дополняя этот тезис, единомышленник Батюшкова указал на объективную неисполнимость задачи при имеющихся у власти административных и технических возможностях: «Любопытно знать, как это генерал Потапов предполагает определять большинство такого или другого населения. Известно, что когда белорусс женится на литвинке или жмудинке, то все дети говорят сперва по-литовски или по-жмудски, а потом научаются по-белорусски… Спрашивается, куда чиновники Генерал-Губернатора причислят такое семейство? Да и в силах ли чиновник исследовать эти племенные оттенки? Ведь этот труд равняется труду всеобщей народной переписи»[1826]. Эти замечания, обыгрывающие политические коннотации принципа большинства, выставляли критикуемый план в особенно неприглядном свете: получалось, что Потапов самовольно затевал на западной окраине империи предприятие, требующее организации (или имитации) народного волеизъявления[1827].

Конечно, Батюшков и его сотрудник были пристрастны в оценке плана, составленного в МВД летом 1869 года. Но именно благодаря полемическим перегибам их записки яснее видна взаимосвязь проекта русскоязычной католической службы с другими приоритетами властей. Опасение соперничества русскоязычного католицизма с православной церковью, тогдашняя реформа которой не распространялась на порядок и язык богослужения, приводило к тому, что введение русского языка в костел все больше осмыслялось в секулярном контексте – как средство усиления властного присутствия в повседневной жизни католиков. Такое осмысление, в свою очередь, подталкивало бюрократов к экспериментам по части статистики и классификации населения, осуществить которые можно было лишь при условии общей модернизации имперского управления[1828].

Потапов, в свою очередь, тоже усматривал в действиях оппонентов превышение полномочий. Поддерживая идею русскоязычной католической службы, генерал-губернатор не желал, чтобы она осуществлялась в порядке репрессии, на манер недавней кампании по насаждению православия. Не хотел он и давать католическому духовенству лишнего повода обвинять власть в поощрении произвола местных чиновников. А поэтому старался соблюсти при введении русского языка в костел хотя бы декорум административной легитимности. Русскоязычная служба ставилась теперь в зависимость от санкции самого императора. Запрос о молитве за царствующий дом, посланный Потаповым в МВД в июне 1868 года, был призван сыграть роль катализатора в принятии решения о дополнительном богослужении вообще. Развернутая же Катковым газетная кампания в пользу русского языка раздражала Потапова именно тем, что, по его понятиям, журналист вмешивался не в свое дело, пытался оказать моральный нажим на петербургских сановников и провоцировал неподконтрольную ему, генерал-губернатору, активность чиновников-националистов на западной окраине империи.

Разногласия по конфессиональному вопросу наложились на другой, еще более острый, бюрократический конфликт. Начиная с 1868-го и в течение всего 1869 года Потапов, заручившись поддержкой министра внутренних дел А.Е. Тимашева, пытался пересмотреть популистские принципы аграрной реформы в Северо-Западном крае, заложенные в период генерал-губернаторства М.Н. Муравьева[1829]. Именно летом 1869 года назревало последнее столкновение по этому делу в Главном комитете об устройстве сельского состояния, где Потапову противостоял во главе большинства членов брат царя вел. кн. Константин Николаевич. «Московские ведомости» не замедлили выступить на стороне большинства Главного комитета. В статьях Каткова попытка пересмотра социально-аграрных мероприятий в Северо-Западном крае характеризовалась как роковая уступка «польской партии», как нечто близкое к отречению от национальных интересов[1830]. Батюшков не участвовал в противодействии потаповскому плану ревизии[1831], но его неподконтрольная генерал-губернатору активность на стыке конфессиональной и образовательной политики становилась фактором, осложняющим для Потапова мобилизацию ресурсов влияния в Петербурге. Проблемы аграрной реформы и русскоязычного католицизма если и не сплелись в единый узел, то оказались взаимосвязаны в повестке дня бюрократических дебатов осени 1869-го – этого «горячего сезона» для виленской администрации.

К тому времени инициатива Батюшкова в деле введения русскоязычной католической службы силами ксендзов-законоучителей стала обнаруживать признаки «ударной» кампании, которая не могла не вызвать у Потапова ассоциаций с остановленными им в 1868 году массовыми обращениями католиков в православие. В рапортах местного начальства о первых случаях молитв на русском языке уже начинала звучать сигнальная, легко подхватываемая нота умиления верноподданническими чувствами крестьян. Еще в марте 1869-го Батюшков сообщал Потапову, что законоучитель народного училища в Поневежском уезде (Ковенская губерния) ксендз О. Рубажевич совершил благодарственную службу в честь годовщины освобождения крестьян, причем завершавшая ее молитва о здравии и долголетии императора читалась по-русски. Картина коленопреклоненно молящихся «жмудинов», описанная столь типичным языком обрусительского ликования, должна была свидетельствовать о добровольном усвоении литовскими крестьянами русской речи. Вскоре, в апреле, Потапов получил донесение из Ковно о молебне в память о спасении императора от опасности 4 апреля 1866 года (покушение Каракозова), который в одном из костелов того же Поневежского уезда служил по-русски священник А. Рубша. В донесении с удовлетворением отмечалось, что «вместо органа хор певчих из воспитанников местного народного училища пел по-русски молитвы и хвалебные гимны “Тебе Бога хвалим”, “Спаси Господи люди твоя” и другие и, при поднесении Св. Даров, гимн “Коль славен наш Господь в Сионе”»[1832]. Молчащий орган – значимая деталь рассказа, призванная создать впечатление естественного отдаления паствы от католического обряда. В предшествующие годы подобные наблюдения в чиновничьих рапортах нередко служили прелюдией к организации перевода десятков и сотен католиков в православие. Неслучайно Потапов, прочитав донесение из Ковно, потребовал навести справку в МВД, «было ли сделано распоряжение по консисториям иностранных исповеданий» о русскоязычной молитве.

Недоумение генерал-губернатора объяснимо: в те самые месяцы, когда он вел переписку с Петербургом об официальном введении русского языка в молитву за императора, его подчиненный, не дожидаясь решения сверху, всячески поощрял ее на практике. В мае 1869 года Батюшков, задействовав придворные связи, выхлопотал пионерам русскоязычной молитвы ксендзам Рубажевичу и Рубше высочайшую награду – наперсные кресты, о чем Потапов узнал только из отношения ДДДИИ[1833]. Даже Гезен, который в письмах Каткову одобрительно отзывался о деятельности Батюшкова, указывал на ставшую слишком очевидной непоследовательность в действиях администрации: «…с одной стороны, этот запрет (на русский язык в дополнительном богослужении. – М.Д.) еще существует, а нарушители его, употребляющие русский язык в проповеди, награждаются крестами и орденами»[1834].

Об опасениях Потапова косвенно свидетельствует и уже цитированная выше записка Батюшкова против проекта введения в богослужение, наряду с русским языком, также местных «наречий» – латышского, литовского. Единомышленник попечителя, дополнивший записку своими комментариями, язвил:

Не понимаю, чего боится А.Л. Потапов. Никто же принудительных мер не употребляет. Да и какие могут быть принудительные или полицейские меры у законоучителей, народных наставников и вообще учебного ведомства? Пусть генерал Потапов даже не принимает на себя забот; пусть только объявит свободу общественного богослужения в костелах по-русски и пусть назначит взыскание на тех, кто будет стеснять эту свободу или противодействовать; тогда дело пойдет само собою[1835].

Разумеется, учебное ведомство не было обделено средствами прямого и косвенного принуждения к употреблению русского в качестве языка обучения, а в данном случае – и молитвы, и удивление оппонента Потапова едва ли было искренним. В своем риторическом увлечении он высказал по адресу генерал-губернатора совет, который мог бы только укрепить того во мнении о политической неблагонадежности Батюшкова и его подчиненных. «Не принимать на себя забот» в деле деполонизации костельной службы означало бы, в понимании Потапова, предоставить полную свободу рук деятелям Виленского учебного округа – этой разветвленной административно-территориальной структуры, по ряду направлений вполне способной конкурировать с институтом генерал-губернатора. Не исключено, что за поспешно состряпанный в ДДДИИ план выявления языкового большинства в каждом католическом приходе Потапов ухватился, руководствуясь именно соображениями административного соперничества. Постановка этой сомнительной задачи могла явиться предлогом для того, чтобы сосредоточить инициативу и компетенцию по данному вопросу в ближайшем генерал-губернаторском окружении и прямо подчиненном ему корпусе чиновников.

К моменту, когда обсуждение в Петербурге проблемы русскоязычной службы вошло в решающую фазу, Батюшков был уже смещен с должности, и Потапов предстал единоличным инициатором скорейшей развязки. Хотя в сентябре 1869 года он понес поражение в схватке с большинством Главного комитета об устройстве сельского состояния, ему удалось удержаться в фаворе у Александра II. Император, не согласившийся с аграрным проектом Потапова, разделял с ним обеспокоенность, если не возмущение, размахом публичных дебатов по этому делу, застрельщиком которых выступили «Московские ведомости». Резкость газетных высказываний о действиях столь высокопоставленного лица, как виленский генерал-губернатор, была беспрецедентной. В свою очередь, в середине ноября на обеде во дворце в Петербурге, по сведениям Б.М. Маркевича, Потапов запальчиво и во всеуслышание отвергал критику Каткова как «гнусную клевету», многозначительно повторяя: «Мы выгоним наконец этот вольный дух». «[Императора] успели настроить против общ[ественно]го мнения и печати… как против опасной силы, врывающейся в Его самовластие… Вина, как видите, вся падает на печать, осмелившуюся поднять это дело… “Национальные” убеждения вел. князей, особенно Наследника (противника Потапова. – М.Д.), выставлены как дерзкое порицание самодержавной воли и раздражают еще хуже эту волю», – писал Б.М. Маркевич Каткову в чуть более раннем письме[1836].

Парадокс состоял в том, что для успешного завершения закрытой бюрократической дискуссии о русском языке в неправославных богослужениях Потапов и его единомышленники в МВД прибегли к дискурсу и аргументации, которые в наиболее четкой форме развил на газетных страницах не кто иной, как Катков. Иными словами, Потапов, озлобленный против (относительной) свободы печатного слова, в конечном счете сумел снять с нее пенки. Своевременно опубликованные статьи Каткова, по всей видимости, помогли настроить и Александра II в пользу русификации богослужения. Так, еще в начале 1869 года император, получив донесение о бегстве за границу одной из заметных персон в католическом клире, номината Сосновского, затребовал себе все номера «Московских ведомостей», где говорилось о введении русского языка в костел (согласно представленной ему версии, бегство было следствием страха, наведенного на католическое духовенство этими статьями). Узнавший об этом из надежного источника Ф.И. Тютчев поспешил передать Каткову совет как можно скорее напечатать еще одну статью, в которой был бы заострен высказанный ранее тезис о гражданском, а не религиозном и стеснительном для свободы совести характере предлагаемой перемены[1837]. Всего через несколько дней Катков поместил пространный отклик на упомянутое выше заключение Римско-католической духовной коллегии от июня 1868 года. Исходя из аксиоматического для него положения о русском самосознании большинства населения Западного края, он доказывал, что введение русского языка вовсе не мыслится неким наказанием католической церкви:

Никто не требует и не желает, чтобы в римско-католическом богослужении те его существенные части, которые доселе совершались по-латыни, были совершаемы по-русски; но русскому народу позволительно желать, чтобы дополнительные части богослужения, которые совершались доселе на польском языке, происходили на русском[1838].

В течение последующего полугода Катков оттачивал «презентацию» задуманной меры в виде не запрещения польского, а освобождения из-под запрета русского языка, – не принуждения, а «льготы»: «…принуждение, поставленное во главу действия, которое в сущности должно быть льготой, извращает и портит его. Во всяком полезном для государства деле можно найти сторону, которая соответствует каким-либо справедливым потребностям, и во всяком деле эта льготная сторона может стать господствующим началом, направляющим все его развитие…»[1839]. Этот призыв принять за точку отсчета (предполагаемые) потребности массы прихожан, в большинстве своем крестьян, резонировал с мифологемой щедрого царского дара «народу», центральной для риторики Великих реформ. Тот факт, что Катков был осведомлен доброжелателями о специальном интересе императора к данному сюжету его публицистики, наводит на мысль о конкретном психологическом расчете в его доводах.

Идея Каткова о русскоязычной службе как льготе способствовала в 1869 году быстрому достижению консенсуса между членами созванного Александром особого комитета из высших сановников под председательством кн. П.П. Гагарина[1840]. Даже если кто-то и находил предпочтительным обязательный характер этой меры, то уже наметившийся сценарий царского благодеяния – милостивого снятия запрета – подразумевал добровольную тягу самих подданных к русскому языку в своих храмах, а потому затруднял обоснование неизбежности принудительных методов. 25 декабря 1869 года Александр II утвердил журнал комитета; высочайшая воля была сформулирована в следующих выражениях: «Государь Император, в отеческом попечении о своих верноподданных, без различия вероисповеданий, желая, чтобы те из них, которые родным языком своим считают русский, в том или другом его наречии, не были лишены права пользоваться им в делах своей религии, всемилостивейше разрешить соизволил произносить в иноверческих церквах проповеди и совершать дополнительное богослужение и молитвы на русском языке». Русскоязычная дополнительная служба даровалась как право, но не вменялась в обязанность. Далее, во избежание кривотолков, особо оговаривалось, что языком католической литургии должен непременно оставаться латинский[1841].

В мемуарной и историко-публицистической литературе, посвященной указу 25 декабря 1869 года[1842], сложилась конвенция объяснять факультативность этой обрусительной меры коварным вмешательством врагов русского языка или попустительством высших бюрократов, недостаточно проникнутых сознанием русских национальных интересов. Неудачи, промедления, колебания и, в случае католицизма, эвентуальное (в 1880-х годах) отступление от русификации богослужения рассматривались как логическое последствие того, что власть в самом начале не поступила с должной – «русской» – прямотой и оказалась уязвима для «иезуитских» происков. Отчасти эту конспирологическую схему предвосхищала та же катковская пропаганда русскоязычной службы как льготы и эмансипации. Передовицы в «Московских ведомостях» создавали впечатление, будто соотечественники неправославных исповеданий томятся, лишенные права молиться на русском языке. Этот образ крепко засел в памяти многих современников, и неудивительно, что первые же неудачи, с которыми столкнулись власти на практике, в особенности при введении русского языка в костел, навлекли на бюрократов обвинения не только в удушении казенщиной движения, возникшего в среде «народа», но и в тайном пособничестве противникам этой меры из католического клира.

Изучение обстоятельств приведения в исполнение указа 25 декабря 1869 года убеждает в том, что бюрократы в Петербурге и Вильне отдавали себе отчет в трудностях, сопряженных с факультативным характером меры. В январе 1870-го министр А.Е. Тимашев одобрил доклад директора ДДДИИ Э.К. Сиверса о процедуре объявления высочайшей воли. Повеление императора не подлежало оглашению порядком, принятым для законодательных актов, так как отменяемый им запрет 1848 года тоже не был проведен законодательно. Этот ход был продиктован не бюрократическим буквоедством, а рядом политических соображений. Обнародовать повеление в форме закона, с точной ссылкой на отменяемое распоряжение, означало бы открыто признать, что не кто иной, как отец правящего императора, запретил употребление русского языка для религиозных нужд целых категорий подданных. Вместо этого предлагалось довести монаршую волю до сведения подданных – во-первых, в немногих кратких словах («…будет достаточно сказать, что “разрешается употребление языка” или “снято запрещение употреблять русский язык”»), во-вторых, через местную администрацию, преимущественно по линии МВД. Понятно, что главным объектом внимания должны были стать католики.

На местных агентов власти возлагалась замысловатая миссия, несколько напоминавшая роль администрации в первый период подготовки освобождения крестьян, в 1857–1858 годах, когда прошения дворянства о созыве губернских комитетов приходилось инспирировать, сохраняя видимость добровольности реформаторского почина. Параллель не случайна: и крестьянская реформа, и введение русскоязычной службы репрезентировались в «сценарии власти» Александра II как благодеяние монарха ущемленным в гражданских правах подданным[1843]. Но если в конце 1850-х монархия приглашала высшее сословие заняться улучшением жребия крестьянства без участия самих крестьян и встретила отклик в меньшинстве сословия, то в настоящем случае инициатива ожидалась от паствы, тогда как духовенство мыслилось скорее аналогом упорствующего дворянского большинства:

[Необходимо, чтобы] инициатива употребления языка русского исходила или от духовенства, или же от самих прихожан. …Нельзя надеяться, чтобы римско-католическое духовенство повсеместно, без постороннего побуждения, согласилось осуществить настоящую меру, хотя бы этого требовали и цели Правительства, и польза населения. Поэтому полагалось бы полезным и целесообразным в тех местностях, где употребление иноверцами русского языка окажется по соображении потребностей местного населения особенно желательным, как, напр., в некоторых местностях Западного края, предоставить главному местному начальству вызывать, так сказать, вышеупомянутую инициативу со стороны духовенства или прихожан…[1844]

Какими именно способами следует «вызывать инициативу», в докладе не разъяснялось. Отсутствие таких инструкций стало, возможно, результатом завышенных надежд на благодарный отклик прихожан. Судя по всему, Сиверс и его эксперты имели довольно туманное представление о том, как вообще будет происходить самый контакт светского чиновника с довольно значительной массой населения, их собеседование по столь важному церковному вопросу. Пытаясь хоть как-то конкретизировать рассуждения об инициативе паствы, Сиверс назвал условием введения русского языка желание большинства прихожан «слушать на сем языке молитвы и проповеди», – так отозвалась прежняя идея об определении по приходам преобладающего языка. Большинство, пожелавшее русскоязычной службы, должно было «ходатайствовать о сем чрез местные гражданские власти», т. е. в обход священника, если тот сопротивлялся нововведению[1845]. Но каким образом имеющимися у администрации легальными средствами удостоверить и зафиксировать желание большинства прихожан? Собрание католического прихода – как и православного – не имело никакого административного значения в системе светского управления, его постановления не могли иметь юридической силы. МВД, конечно, могло полагаться на соответствующие постановления волостных сходов, благо крестьяне составляли численное большинство во многих приходах, но в формулировках доклада это не отразилось[1846].

Трудно предположить, чтобы Сиверс и его начальник Тимашев намеревались таким образом запутать местных исполнителей высочайшего повеления 25 декабря 1869 года. Расплывчатость руководящих указаний МВД имела отношение к объективной ограниченности легальных управленческих практик в империи, к узости каналов коммуникации между бюрократией и населением – тем более если предметом коммуникации являлась проблема из сферы католической религиозности, с которой бюрократия была знакома весьма поверхностно.

Одним из внутренних факторов, значительно повлиявших на реализацию указа 25 декабря 1869 года, стало расхождение между идеологемой русскоязычной службы как монаршего дара и бюрократическим праксисом. Один только порядок объявления указа уже вызвал разочарование у энтузиастов русификации неправославных исповеданий. А.М. Гезен, активно участвовавший в подготовке этой меры, сетовал в марте 1870 года на свое начальство в МВД: «…государь разрешил всем иноверцам употреблять русский язык; а администрация требует для этого предварительных ходатайств и таким образом не облегчает, но затрудняет осуществление Высочайшей милости! Кроме того, эта милость объявлена только в Западном крае, а во всей остальной России, следовательно, должен оставаться в неприкосновенности язык польский!» Тогда же он возмущался тем, что МВД затягивает публикацию высочайшего повеления в «Правительственном вестнике»[1847]. (Катков разовьет эту тему на страницах «Московских ведомостей»[1848].)

Лояльный подданный и исполнительный чиновник, но в то же время ревностный католик, Гезен, кажется, не допускал, что после указа 25 декабря 1869 года правители империи могут сохранять в отношении его единоверцев прежние предубеждения. Он считал римский католицизм вероисповеданием, совершенно совместимым с имперским строем, а проблему политической неблагонадежности польского духовенства предлагал решить посредством вызова клириков из южнославянских земель. Однако этот оптимистический взгляд на «католический вопрос» оставался исключением, если не диковиной, в бюрократической среде. В административных предосторожностях, которыми сопровождалось объявление указа, сочетались прагматическая оценка риска конфликта с духовенством и расхожий страх «ксендзовской интриги». Причем опасения бюрократов были взаимоисключающими: их тревожило и сопротивление клира внедрению русского языка в молитву, требы и проповедь, и использование тем же клиром русскоязычной религиозной литературы для пресловутого католического прозелитизма по всей России. Первая угроза была гораздо более реальной, чем вторая, но обе в равной степени, в качестве фобий бюрократического сознания, препятствовали преданию указа 25 декабря 1869 года широкой гласности[1849].

Непоследовательность администрации иногда принимала курьезную форму. На экземпляре предписания министра внутренних дел от 31 января 1870 года об объявлении указа 25 декабря 1869-го могилевский губернатор с удивлением обнаружил надпись «Секретно». Могилевская губерния лишь незадолго до этого была отделена от Виленского генерал-губернаторства, и губернатор, послав официальный запрос в Петербург, обратился за неформальным разъяснением также в Вильну. (Интересный пример того, как авторитет института генерал-губернатора давал себя знать за своими территориальными пределами.) Отметив противоречие между грифом секретности и содержанием предписания («…распространить [указ] во всеобщее сведение… более или менее гласным путем»), он предупреждал: если избрать «негласный путь, можно опасаться, что при содействии религиозных фанатиков этот способ обнародования повлечет за собою неуместные толки и сомнения относительно истинного значения сего Высочайшего повеления». Губернатор предлагал устроить «раздачу грамотным прихожанам иноверцам, в возможно большем количестве, печатных о сем объявлений». И в Вильне, и в столице полагали, что, напротив, именно торжественное и широковещательное, да еще печатное оглашение высочайшей воли спровоцирует «религиозных фанатиков» на противодействие. В пример могилевскому губернатору ставился циркуляр виленского генерал-губернатора подчиненным ему начальникам губерний о «тихом» объявлении высочайшей воли через мировых посредников и уездных исправников[1850].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.