Чиновничья Западная Россия. «Клерикалы» Виленского учебного округа под огнем критики

Чиновничья Западная Россия. «Клерикалы» Виленского учебного округа под огнем критики

К 1868 году полемика вокруг представлений о Западной России прямо отозвалась на роли руководства Виленского учебного округа в политике русификации и выработке представлений о русскости. Разумеется, публикаций Бессонова и Де Пуле в «Виленском вестнике» было бы недостаточно для того, чтобы дискредитировать популизм Кояловича как чреватый ростом этнорелигиозной нетерпимости в среде русских националистов и административным обособлением края от имперского центра. Однако начиная с 1866 года сама практика экстремистского произвола чиновников-русификаторов, конкретные случаи которой все чаще получали огласку в прессе или доходили до ушей высокопоставленных бюрократов, работала против идеи о благотворной для России и русского народа самобытности Западного края.

Де Пуле, конечно, возводил напраслину на «белоруссофилов», утверждая, что те целенаправленно «фанатизировали» приезжих великорусов против местных элит. Но его описание, цитированное выше, косвенно передает действительно имевший место парадоксальный эффект призывов Кояловича и других «западноруссов» к защите «народа» Западной России от любых «аристократических» посягательств. А именно: одержимость поиском повсюду признаков и симптомов «шляхетства», без чего, по мысли Кояловича, настоящие «обрусители» не могли отождествить себя с народной массой, приводила к тому, что с предательским аристократизмом начинали ассоциироваться проявления локальной самобытности даже в простонародье. А это была та самая самобытность, которую вроде бы требовалось оградить от великорусской нивелировки. Особенное, непривычное, несогласное с великорусским стандартом – начиная от участкового крестьянского землевладения и вплоть до остатков униатской обрядности в маленькой сельской церквушке – воспринималось как знак «шляхетского» излома, элитистского извращения. Хорошим примером может послужить кампания по массовому обращению католиков-белорусов в православие. Вполне соответствуя «западнорусскому» идеалу неистовой, не на жизнь, а на смерть схватки с кровным врагом – «латинством» (Богдан Хмельницкий, православные братства, стихийная расправа с Иосафатом Кунцевичем и т. п.), она санкционировала самые что ни на есть «великорусские» проявления нетерпимости к местной культурной специфике, будь то в высших или низших сословиях.

В каком-то смысле Коялович стал заложником собственного антиномичного представления о Западной России одновременно как о полнящейся внутренней энергией самобытной земле и как о жалком, пассивном объекте происков «полонизма» и казенной «великорусской диктатуры». Это противоречие не раз подводило его при подаче советов даже доброжелателю И.П. Корнилову. Пожалуй, самой крупной неприятностью такого рода стал провал проекта православной духовной академии в Вильне. Замысел возник еще при Муравьеве, вскоре после того как тот, поддавшись опасениям польской культурной диверсии, отказался от более ранней идеи – учредить в Вильне исключительно русский по составу преподавателей, но с допущением польских студентов университет. Таким образом, духовная академия (на первой стадии проектирования, при Муравьеве, задуманное заведение именовалось Высшим духовным училищем) должна была стать кузницей кадров местной интеллигенции, об умножении рядов и сплочении которой так пекся Коялович. Академия в Вильне проектировалась вовсе не как копия уже существующих духовных академий – закрытых учебных заведений. В нее намечалось принимать выпускников не только духовных семинарий, но и гимназий; готовить же она должна была как священнослужителей, так и чиновников и учителей для службы в крае. Такое новаторское профилирование учебного заведения сочеталось с убеждением Кояловича и его единомышленников в готовности местного духовенства к активному участию в мирской, общегражданской жизни. Отвечало оно и концепции разрабатывавшихся тогда в Петербурге церковных реформ, приоритетом которых было, в частности, взаимное сближение духовного и светских сословий, уничтожение кастовой закрытости духовенства. Примечательно, что к осуществлению проекта генерал-губернатора Кауфмана настойчиво побуждал М.Н. Катков, уточнявший в конфиденциальном письме в конце 1865 года, что имеет в виду духовную академию с «расширением программы ее до степени университетского филологического факультета…»[1524]. В этом вопросе мнения Каткова и Кояловича совпали. В начале 1866 года проект Виленской духовной академии поступил в канцелярию обер-прокурора Синода, где, кстати, в то время служил один из земляков и приятелей Кояловича[1525].

Вскоре, однако, дело застопорилось, у проекта объявились противники. Среди них оказался не кто иной, как И.П. Корнилов, до этого вроде бы спокойно наблюдавший ход обсуждения в Вильне. В апреле 1866 года – всего через несколько дней после покушения Каракозова – он обратился с частным письмом к чиновнику по особым поручениям при обер-прокуроре Синода Ф.М. Сухотину. Не отрицая в принципе пользы перемен в системе духовных учебных заведений для разрушения «кастической замкнутости» православного духовенства, Корнилов признавал последнюю цель пока еще слишком отдаленной и рекомендовал сосредоточиться на постепенном совершенствовании существующих семинарий: «Если вы предварительно не исправите подготовляющих в академию заведений, то сделаете большую ошибку. Академия будет жить дурными соками семинарий, будет развивать и усиливать высшим образованием дурные нравственные начала. Беда, если академия будет давать ход и усиливать значение молодежи, испорченной в семинариях»[1526].

Как ясно из другого, несколько более раннего, документа, вышедшего из-под пера Корнилова, он соотносил процитированное суждение не только с общеимперскими проблемами православного духовного образования (политическая радикализация молодежи в семинариях), но и с изъянами на местном уровне, ближе ему знакомыми. Еще в январе того же года он подготовил для передачи К.П. Кауфману резюме «весьма неблагоприятных отзывов» о семинарии в Вильне – в сущности, главном из учебных заведений этого типа в Северо-Западном крае, подчиненном через ректора самому митрополиту Литовскому Иосифу. Оказывалось, что при попустительстве преподавателей в семинарии процветают «разврат и распущенность учеников». И в числе авторитетных лиц, на чьи сведения об этом Корнилов ссылался, вторым значился Коялович (первым – не кто иной, как обер-прокурор Синода Д.А. Толстой)[1527].

Коялович, как отмечалось выше, действительно не жаловал тех представителей местного православного клира (особенно в Литовской и Витебской епархиях), которые были заняты администрированием в консисториях и семинариях. В их проступках, бюрократизме и должностном несоответствии он находил одну из причин забитости и безынициативности нижестоящего приходского духовенства. Корнилов учел сообщения Кояловича о плохом преподавании и аморальном поведении учащихся в Литовской духовной семинарии, но истолковал их совсем не так, как тому хотелось. Вместо того чтобы отождествить эти язвы с влиянием синодальной казенщины, он распространил свои сомнения на всю массу «западнорусского» православного духовенства, признав его недостаточно зрелым для пользования новым, свободным от казенных пороков учебным заведением – академией с расширенной программой секулярных предметов.

Позднее, в 1867 году, Корнилова раздосадовало очередное бьющее тревогу письмо (к сожалению, текст его мною не обнаружен), в котором Коялович «разоблачал» проклюнувшуюся будто бы в Виленском учебном округе тенденцию к поощрению «шляхетства в гимназиях», т. е. к предпочтению начальным, «народным» школам – средних учебных заведений, где процент детей из польскоязычных семей был выше. Корнилов реагировал на это, вероятно, тем болезненнее, что еще за полтора года до Кояловича, в 1865-м, Катков публично раскритиковал руководство ВУО за открытие классических гимназий и прогимназий в местностях с многочисленным нерусским населением (например, в Ковенской губернии[1528]) и отказ гимназиям в статусе классической или низведение до статуса реальной там, где преобладающее или просто компактное русское население нуждалось в полноценных средних учебных заведениях для своих детей (в Могилеве, Динабурге)[1529]. В отличие от издателя «Московских ведомостей», который не мыслил без классических гимназий (конечно, размещенных в «правильных» пунктах) процесс интеграции западных губерний с Центральной Россией, Коялович выступал с позиции популистского национализма. Он порывался на сей раз даже исключить развитие средних учебных заведений, как излишне элитарных, из ближайшей повестки дня образовательной политики в этом крае, особенно в городах. Попечитель ВУО, напомнив неугомонному советнику об успехах своей администрации в создании сети начальных школ для крестьянства («Клянусь Вам, Михаил Осипович, я уже не знаю, что мне еще делать и как усиливать деятельность по народным училищам»), далее упрекал адресата в чрезмерной мнительности насчет польского присутствия в стенах гимназий и в забвении цивилизаторской миссии, лежащей на плечах гимназических учителей:

Нельзя же нам выходить на борьбу, имея в своем распоряжении только азбуки да приходских учителей. Мы окружены протестантским и латинским миром; здесь мы непосредственно сталкиваемся с чуждыми и враждебными цивилизациями. Мы выгнали польскую, надо же ее чем-нибудь заменить. …Для противодействия нравственному напору вторгающихся с Запада идей и учений необходима нравственная и умственная зрелость. …Для охранения государственной границы, соприкасающейся с Турциею, достат[очно] военной силы, но на западе нужны силы нравст[венные]. На гимназии я смотрю как на главные опорные пункты, центры русской умственной деятельности. …Как думаете: если закроем гимназии и обратим средства на сельские училища, пойдут ли туда паны и шляхта, не усилит ли это домаш[него] обучения, не ускользнут ли паны и ополяченные от русского воспитания?[1530]

В аргументации Корнилова была немалая натяжка: при практиковавшихся его подчиненными топорных методах русификации дети из польскоязычных семей, попадая в гимназию, нередко еще острее ощущали собственную польскость. Но дело не в большей или меньшей корректности этой полемики. Интереснее то, что именно на фоне Кояловича Корнилову можно было выставить себя хранителем ценностей русской культурной элиты. Популистский пафос апологета Западной России делал уязвимыми его предложения, давал повод к ассоциации с брутальной политикой колониального господства[1531], обессмысливающей накопленный империей культурный потенциал.

Процитированное возражение Корнилова сделано в частном письме и осталось неизвестным заинтересованным наблюдателям. К началу 1868 года органы печати, критиковавшие с различных точек зрения крайности русификации в западных губерниях, сходились в отождествлении активистов Виленского учебного округа, «виленских клерикалов», с «петербургским белоруссофильством». Так, «Весть» в марте 1868 года поместила на редкость ехидно написанный (вероятно, Е.А. Лопушинским) фельетон «Блаженный», где без труда опознаваемый А.В. Рачинский, еще недавно чиновник по особым поручениям при попечителе ВУО, изображен воплощением маниакального православно-обрусительского рвения. Фельетон знакомил читателя с чередой «деяний» Блаженного в Северо-Западном крае. Таковыми были: открытие в ходе научной экспедиции по поиску «русских древностей», сверх старинных рукописей, целого неизвестного города в Гродненской губернии – «Бел-Истока» (так Рачинский, не выносивший польских топонимов, в письмах и донесениях упорно именовал Белосток[1532]); регулярная агитация нищих на паперти – «Молитесь Богу, чтобы всех католиков и поляков гром побил!»; бешеное кукареканье в театре при исполнении мазурки; наконец, учиненный им в уездном городке буйный протест против иллюминационного транспаранта на здании училища в виде совы – символа мудрости, которую он поспешил принять за польского геральдического орла («Демонстрация!»). Автор фельетона прибегал к уже знакомому нам, не очень джентльменскому приему «отзеркаливания» наветов, когда утверждал, что полонофоб Блаженный происходит из польской шляхты (Рачинский был смоленским дворянином): «На подобное происхождение указывает, между прочим, и тот необузданный и дикий, истинно иезуитско-шляхетский фанатизм, которым отличается “блаженный” и который немыслим в истинно православном человеке». Наконец, мания Рачинского приписывалась целому кружку: «…невероятное сочетание горячей преданности букве православия с чистейшим иезуитизмом. Заметьте, что та же черта поражает вас и в характере так называемых деятелей-белоруссов, засевших в “Голосе”»[1533].

Хотя и не столь бойкая и язвительная, статья «О ходе народного образования в Северо-Западном крае» за подписью «Виленский старожил», напечатанная в январе 1868 года в «Московских ведомостях» с одобрительным комментарием Каткова, самим своим появлением подрывала притязания – откровенные у Кояловича, завуалированные у русификаторов ВУО – на представительство нужд и чаяний русских жителей самобытной Западной России. Статья продолжала начатую в катковской «Современной летописи» в 1867 году серию псевдонимных корреспонденций из Вильны, в которых «клерикальная партия» в администрации Виленского учебного округа обвинялась в равнодушном отношении к действительному просвещению массы населения и развитию местной культурной жизни[1534]. Если авторы данных статей высказывали скорее секулярную точку зрения на эту проблему, то Виленский старожил очевидным образом позиционировал себя выразителем настроений местного православного духовенства. Неслучайно Катков, предваряя статью замечанием, что речь пойдет о «так называемой партии виленских клерикалов, которые особенно группируются в тамошнем учебном ведомстве», фактически противопоставлял их церковным деятелям: «Записка виленского старожила характеризует с достаточною ясностию мнения образ действий этой клерикальной партии. К ней менее всего принадлежат лица духовные; она состоит главным образом из разных чиновников, ревнующих о православии в видах политических… Нет ничего вреднее для возвышенных интересов церкви, как употребление их средством к достижению посторонних им целей…»[1535].

Виленский старожил шел проторенной тропой, поднимая неприятный для руководства ВУО вопрос о несоответствии порядка управления народными школами в Северо-Западном крае, основанного на одобренных Западным комитетом временных правилах от 23 марта 1863 года, положению о начальных народных училищах от 14 июля 1864 года, которое было введено в действие на территории Великороссии.

Здесь ради прояснения контекста полемики нам придется сделать короткое отступление. В то время как положение 14 июля 1864 года требовало подконтрольности начальных учебных заведений в уезде/губернии особому распорядительному органу – уездному/губернскому училищному совету, где чиновники от разных ведомств и делегаты от земского собрания делили полномочия с представителями православного клира (губернские советы так и вовсе возглавлялись епархиальными архиереями)[1536], в Северо-Западном крае сеть начальных заведений, включая церковно-приходские школы, была с 1864 года довольно жестко встроена в бюрократический аппарат учебного округа, финансировалась большей частью из казны и управлялась через специальные, светские по составу дирекции народных училищ. Непосредственное подчинение последних попечителю округа, а равно и широта их компетенции (одно из наиболее заметных проявлений административной автономии ВУО от министерства в Петербурге) отчасти обуславливались отказом властей от земской реформы в западных губерниях.

Еще в марте 1866 года обер-прокурор Синода Д.А. Толстой обратился к митрополиту Литовскому Иосифу с предложением откровенно поведать ему о том, «не уменьшилась ли энергия духовенства по народному образованию» с тех пор, как надзор за церковно-приходскими школами перешел полностью к чиновникам учебного ведомства[1537]. Одновременно Толстой инспирировал от имени первенствующего члена Синода митрополита Новгородского и Санкт-Петербургского Исидора, председательствующего в высочайше учрежденном присутствии по делам православного духовенства, запрос генерал-губернатору К.П. Кауфману о причинах отстранения православного духовенства от руководства начальным образованием и о возможности введения клириков в дирекции народных училищ, как уже практиковалось в училищных советах Великороссии[1538]. Ответ митрополита Иосифа Толстому от 23 марта 1866 года – убедительное свидетельство того, что архитектор «воссоединения» униатов 1839 года питал – по крайней мере к бюрократам ВУО – чувства, сходные с возмущением Кояловича «великорусской диктатурой» (правда, с тем отличием, что последний в течение какого-то времени надеялся найти именно в активистах ВУО противовес «диктатуре»). Иосиф заявлял, что замена священников «многочисленными директорами и инспекторами» в деле морального надзора за обучением в народных школах «парализирует… усердие и деятельность духовенства, роняя оное некоторым образом в глазах местных православных паств». Вдобавок к тому произвольное и неравномерное распределение чиновниками экстренных сумм из казначейства между учительствующими священниками (часть приходских школ, несмотря на административное подчинение Виленскому учебному округу, продолжала содержаться на скудные средства духовенства, без, как выражался Иосиф, «стороннего пособия», т. е. казенных дотаций) сеяло раздоры и зависть внутри духовенства[1539].

Мне неизвестно, узнали ли об этом неблагоприятном для ВУО отзыве виленского владыки[1540] попечитель Корнилов и его сподвижники. Не исключено, что узнали, причем быстро, – и постарались сделать хорошую мину при плохой игре. Подготовленный В.П. Кулиным (6 апреля 1866 года) и поданный Корниловым генерал-губернатору доклад по поводу второго запроса из Петербурга – упомянутого письма митрополита Исидора[1541] – рисовал почти идиллическую картину гармонии в целях и действиях между чиновниками ВУО и приходскими священниками. Отмечая, что из 1086 учителей народных школ целых 967 принадлежат к «духовному званию»[1542], а церковные предметы составляют ядро учебной программы, Корнилов и Кулин объясняли невключение клириков в училищные дирекции обширностью и важностью и без того стоявшей перед ними задачи: укреплять православие в крае, где «тайные соблазны и козни латинства еще не прекратились», где полным ходом идет массовое «воссоединение из латинства в православие» и т. д. В весьма критическом ключе руководители ВУО противопоставляли централизацию, единоначалие, четкое распределение обязанностей и строгую бюрократическую подотчетность в окружном управлении – положению от 14 июля 1864 года, которое, по их мнению, без нужды отнимало у попечителя округа немалую долю власти в пользу губернского училищного совета. Преимущества такого устройства, гласило заключение доклада, сомнительны и для Великороссии, а уж в Северо-Западном крае попытка следовать нормам положения 14 июля 1864 года разом разрушила бы уже налаженную систему[1543].

Вернемся теперь к статье Виленского старожила. Она ясно показывала, что по прошествии двух лет после успокоительного ответа чиновников на запрос Синода (и, вероятно, косвенно – на жалобы митрополита Иосифа) недовольство действиями ВУО по-прежнему объединяло часть общественно активного местного духовенства. Оперируя служебной статистикой по динамике учреждения новых народных школ, разделению их на штатные, т. е. финансируемые казной, и нештатные, по размеру ассигнований, количеству учащихся и др., автор доказывал, что со времени отставки М.Н. Муравьева руководство ВУО платит черной неблагодарностью духовенству, которое «вынесло на своих плечах народные школы в тяжелую пору борьбы 1862 и 1863 годов», учредив большинство школ, перешедших затем в ведение учебного округа. За все эти годы не было назначено ни одного инспектора из духовных лиц. С намеренным вытеснением духовенства из сферы народного образования и, как следствие, ее бюрократизацией Виленский старожил связывал такие изъяны образовательной политики округа, как низкое качество учебной литературы при несоразмерных расходах на ее издание; малая численность учеников-католиков (кроме Ковенской губернии с ее школами для литовцев) и полное отсутствие старообрядцев; неспособность инспекторов удержать в поле зрения множество удаленных школ[1544]. Особое внимание уделялось в статье чиновничьей нетерпимости к культурной самобытности местного православного духовенства. Сюда автор относил и составлявшее гордость Корнилова рекрутирование в учителя народных школ выпускников семинарий из Великороссии, которыми подчас заменялись местные клирики: «…наш великорусский семинарист в большем числе случаев не будет иметь то влияние, какое имеет местный приходской священник…». Набросанный беглыми штрихами портрет «клерикалов» в их обратительском подвижничестве предвосхищал фельетон «Вести» о Рачинском, причем, как кажется, само прозвище «Блаженный» впервые предали гласности «Московские ведомости»:

Жалкое понятие обрусения там, где под ним разумеется навязывание обычаев… Не говорим уже о тех наставниках (учителях. – М.Д.) – и одних ли наставниках? – которые позволяли себе проводить русское направление, осмеивая местные обычаи, и особенно не в народе, а в духовенстве и в богослужении. Был же в Вильне, и каким еще успехом пользовался в мире клерикалов, некий блаженный, печатно честивший католическое крестное знамение – ляганием скотины и кричавший в одном публичном собрании, что некоторые из местных духовных – люди полякующие. Был в Вильне и другой юродивый деятель, который осуждал местное духовенство за употребление случайно попавшегося кропила, не совсем похожего на наше; был и третий, который кричал как об измене православию о каких-то двух лишних пуговках, пришитых к епископской мантии. Были и такие господа, которым не нравилось, что духовенство ходит не в смазных сапогах. Подобные люди, конечно, только позорили православие…[1545]

На обстоятельства появления статьи Виленского старожила проливает свет интригующий документ, который одновременно передает реакцию на нее со стороны самих «клерикалов». Это перлюстрированное III Отделением письмо все того же «блаженного» А.В. Рачинского (как и другие «клерикалы», он с 1866 года не раз удостаивался внимания «черного кабинета») полковнику Д.А. Кропотову, попечителю Новогрудского православного братства, от 18 апреля 1868 года[1546]. Как ясно из письма, Рачинский занимался своего рода мониторингом критических статей об эксцессах русификации в Западном крае. Считая такие публикации продуктом так и не додавленной до конца «польской интриги», особенно бдительно он держал на мушке газету «Новое время». Она начала выходить в январе 1868 года под редакцией А. Киркора и Н.Н. Юматова и в освещении событий в Северо-Западном крае развивала полемическую линию, намеченную в 1866–1867 годах в «Вести» при активном участии Киркора[1547]. В глазах Рачинского «Новое время» стало реинкарнацией польской газеты «Слово», издававшейся в 1859 году известным И. Огрызко, впоследствии агентом повстанческого правительства в Петербурге. В равной мере он был убежден, что «Новое время» является марионеткой назначенного в марте 1868 года виленским генерал-губернатором А.Л. Потапова, противника жесткой политики деполонизации. Установив каким-то таинственным путем чуть ли не слежку за ненавистными ему полемистами, Рачинский сумел добыть («Случай послал мне в руки…») подлинник письма Киркора в Вильну секретарю газеты С.С. Окрейцу от 25 декабря 1867 года, солью которого был следующий пассаж (дошедший до нас, таким образом, из «третьих уст» – через Рачинского и перлюстратора III Отделения): «Сходите, пожалуйста, к отцу В.Г. и спросите у него: можем ли мы печатать те выписки из писем священников? Кулин может к нам придраться и спросить, откуда мы имеем эти выписки?» Сняв копию с письма не для кого иного, как Кояловича, Рачинский принялся ожидать в «Новом времени» памфлет против Виленского учебного округа, написанный «с благословения отца В.Г.» (вслед за Киркором он не употреблял полного имени этого священника) на основе корреспонденций приходских батюшек. По его словам, он был сильно удивлен, когда такая статья за подписью «Виленский старожил» появилась в «Московских ведомостях». Удивление, впрочем, быстро прошло: «…volte-face, понятный по старым связям Киркора с Катковым, который вдобавок с 1865 года негодует на нас за противодействие русскому римскому католичеству»[1548].

В отличие от Рачинского, я не уверен, что статья в «Московских ведомостях» – та самая публикация, которую задумывал Киркор: в ней не приведены выдержки из писем священников[1549]. Тем не менее информация Рачинского не только не противоречит проанализированным выше сведениям о серьезных разногласиях между активистами ВУО и влиятельной группой в местном православном клире, но и помогает реконструкции этого скрытого конфликта. «Отец В.Г.», к которому Киркор посылал Окрейца, с минимальным риском ошибки идентифицируется как протоиерей Виктор Гомолицкий, заседатель Виленской консистории, настоятель кафедрального собора в Вильне и один из ближайших советников митрополита Иосифа (на родной сестре которого он был женат). Гомолицкий не был главной фигурой в кружковой жизни «русской Вильны», его имя не часто мелькает на страницах воспоминаний разных виленских деятелей, но как раз таки в мемуарах Окрейца находим фрагмент, специально посвященный этому человеку «с длинным лицом, хитрыми глазами и елейною речью». По свидетельству мемуариста, у приезжих из Великороссии священников Гомолицкий не пользовался симпатией («Протоиерей был из униатов; кое-что ксендзовское в нем сохранилось, и древлеправославные священники Вильны недолюбливали отца Виктора»), зато митрополит Иосиф ни одного важного решения не принимал без консультации с ним[1550].

В этом свете не кажется случайным совпадением сходство – как в содержании, так и приемах аргументации – между письмом преосвященного Иосифа Семашко Д.А. Толстому от марта 1866 года и статьей Виленского старожила 1868 года. Скрывался ли за этой подписью сам Гомолицкий (и он ли отсоветовал Киркору цитировать в «Новом времени» жалобы приходских священников), остается вопросом; однако не вызывает сомнений, что противодействие православного клира монополии светского учебного ведомства на сферу начального образования координировалось из ближайшего окружения виленского владыки. При этом для отпора неумеренным ревнителям православия из мирян эти экс-униаты были готовы к сотрудничеству и с католиком Киркором, певцом культурной самобытности исторической Литвы, и с православным Катковым, приверженцем гражданской, надконфессиональной модели русской нации, но в то же время союзником министра народного просвещения Д.А. Толстого в реабилитации православного духовенства как главного педагога простонародья. То самое местное православное духовенство, которое критикуемая Катковым компания Кояловича рвалась защитить от «великорусской диктатуры», изображалось в статье Виленского старожила жертвой курса, непосредственно связанного с именами последователей Кояловича, если не его самого.

Публикация «Московских ведомостей» вкупе с другими залпами газетной полемики произвела деморализующее воздействие на руководителей ВУО. Корнилов, скорее всего, знал или догадывался о неприязненном настрое епархиальных верхов. Однако официальный статус и престиж митрополита Иосифа был слишком высок, чтобы имело хоть какой-то смысл попечителю ВУО даже намеком обнаружить осведомленность насчет источника критики[1551]. Не дождавшись публикации своего ответа Виленскому старожилу в «Русском инвалиде», Корнилов воображал свою администрацию взятой в глухое кольцо газетной осады:

…чт? трубят г. Катков, Киркор, Скарятин, Корш, Де-Пуле, Бессонов. Они печатают пасквили в «Московских Ведомостях», «Новом времени», «Современных известиях», депулеевском дурацком «Вестнике», «Петербургских Ведомостях». Где прикажете ответить на эти нападки справа, слева, сзади, все тучи анонимных корреспондентов и передовых статей. …В особенности презрителен в этом хоре каторжник Киркор. Неподкупную, честную газету Аксакова запретили, остается только «Голос» Краевского и «Русский Инвалид». Но «Русский Инвалид» побаивается Каткова, так что даже по сие время не печатает ответной статьи на корреспонденцию Виленского Старожила. До чего дошел Виленский учебный округ, что только у Краевского и можно печатать ответные статьи на ту озлобленную брань, подобную которой я не читал, когда здешними учебными заведениями заведовали поляки…[1552]

В сохранившемся черновом наброске упомянутого ответа Корнилов отвергал утверждения о разладе между чиновниками и священниками, повторяя с потугами на иронию доводы из прежних, 1866–1867 годов, докладных записок Кулина. Под конец он высказывал туманное предположение о существовании в Вильне некоего профессионального клеветника («с известною целию прикрываемого открыто заявляемою любовию к русскому делу»), который в «Московских ведомостях» чернит чиновников Виленского учебного округа, а в «Вести» порочит местных деятелей крестьянской реформы – мировых посредников и членов поверочных комиссий[1553]. Одиночным хулителем, казалось бы, можно было и пренебречь. Но, как ясно из корреспонденции самого Корнилова, к тому времени недовольство разными направлениями и агентами русификаторской политики было распространено куда шире и в Вильне, и в столицах.

Назначение в марте 1868 года виленским генерал-губернатором А.Л. Потапова, отчасти явившись реакцией Александра II на рост тревоги в бюрократии и обществе по поводу русификаторского экстремизма, допущенного преемниками Потапова, повело за собой, в свою очередь, реконфигурацию многосторонней дискуссии о русскости в Северо-Западном крае. Для темы настоящей главы важно подчеркнуть, что отступление на задний план идеи самобытной Западной России или – в ее бюрократической проекции – представления об административно-функциональной обособленности региона от центра было вызвано не одними внешними факторами. Ее угасание явилось также следствием того, что главные проповедники «западнорусской» или, в географически ужатой версии, белорусской самобытности за несколько лет деградировали к прямолинейному популистско-ксенофобскому определению русскости, которое, как оказалось, дезавуировало первоначальный приоритет – защиту местной культурно-исторической специфики.

Конечно, первые конкретные шаги Потапова ускорили перегруппировку сил, вовлеченных в дебаты о русской идентичности в Западном крае. Он немедленно по приезде в Вильну объявил об увольнении попечителя ВУО И.П. Корнилова, с чьим русификаторским рвением успел познакомиться еще в 1864–1865 годах, в бытность помощником М.Н. Муравьева по гражданской части. Отклик на это кадровое решение со стороны некоторых противников «виленских клерикалов» оказался прямо-таки восторженным. П.А. Бессонов писал из Москвы М.Ф. Де Пуле, который незадолго до того, не выдержав конфронтации с руководством ВУО, оставил редакторский пост в «Виленском вестнике»: «Ура! Ура за падение подлеца Корнилова… Вы не знаете Потапова, я знаю за отличного человека. Идите, бегите к нему, только чтобы видеться и поговорить: говорите прямо о себе, обо мне, об Корнилове. …Если бы раньше был в Вильне Потапов, Вы бы не ушли из нее». Не сговариваясь с Бессоновым, ему вторил из Вильны еврейско-русский писатель, маскил младшего поколения Л.О. Леванда, который так живописал реакцию публики на смещение Баранова и Корнилова: «Блаженные, юродивые, кликуши и весь их слушающий сброд притаили дыхание… Все добрые люди празднуют исход из Египта. …Все приободрились: русские, поляки и евреи; из первых, разумеется, только те, которые не принадлежали к опричнине. …В среде же опричников – плач и скрежет зубовный…»[1554].

Однако в глазах большинства националистически настроенных участников и наблюдателей событий назначение Потапова знаменовало собой поворот к правительственному полонофильству (неслучайно Катков поспешил объявить свои претензии к уволенному Потаповым Корнилову «частностями»[1555]). Впоследствии в коллективной памяти русских националистов фигура Потапова ассоциировалась если не прямо с изменой, то с непониманием жизненных интересов России или, в лучшем случае, отсутствием у бюрократии воли к их последовательной защите[1556]. Как мы уже видели в предыдущей главе, утверждение о радикальной смене курса при Потапове – изрядное преувеличение. Потапов сильнее, чем Муравьев или Кауфман, был привержен сословно-династическим способам легитимизации империи, осуждал насильственные обращения в православие как несовместимые с основаниями имперского порядка, не скрывал своего скепсиса насчет возможности ассимилировать польскоязычные элиты, но при этом вовсе не отказывался от других попыток воздействовать на этноконфессиональное самосознание различных групп местного населения[1557]. Не была фронтальной и устроенная Потаповым чистка чиновничьих рядов: он сменил почти всех губернаторов и состав генерал-губернаторской канцелярии, избавился от целой партии мировых посредников и других служащих по крестьянскому делу, а также чиновников по особым поручениям при генерал-губернаторе, в среде которых, по его мнению, гнездился социализм и нигилизм[1558], но, за вычетом увольнения Корнилова, не посягнул на кадровый костяк Виленского учебного округа, хотя «чуял» крамольников и там. Назначенный попечителем ВУО по его же рекомендации П.Н. Батюшков получил в свое распоряжение еще «муравьевско-кауфмановскую» команду чиновников[1559] и проводил довольно самостоятельную политику (однако Коялович при Батюшкове, несмотря на давнее личное знакомство, уже не состоял в советниках).

Своей репутацией «изменника русскому делу» Потапов во многом был обязан манерой поведения и стилем взаимоотношений с подчиненными. Служивший в свое время адъютантом при наместнике в Царстве Польском И.Ф. Паскевиче и усвоивший типичный для николаевской эпохи службистский этос, а затем делавший карьеру по жандармской линии, он не терпел новых, гражданственных форм активизма чиновников, которые принесла с собой кампания русификации. Немедленно по прибытии в Вильну он запретил чиновникам писать корреспонденции в прессу, особенно в такие многотиражные газеты националистического толка, как «Московские ведомости» и «Голос». Для установления личности анонимных корреспондентов генерал-губернатор, свой человек в III Отделении (впоследствии, в 1874 году, он станет шефом жандармов), использовал собственную службу перлюстрации писем[1560]. Некоторые из бессмысленных в практическом отношении распоряжений Потапова, как нарочно, были анекдотически анахроничны – этакие окаменелости николаевской эпохи. Так, в 1873 году секретным циркуляром он довел до губернаторов свое убеждение, что «если может еще быть терпимо ношение чиновниками усов, то ни в каком случае ношение бороды не должно быть дозволяемо»[1561]; предписывалось установить за этим наблюдение.

К начальному периоду потаповского управления относится курьезный эпизод (где тоже, правда в ином качестве, возникает борода), которым уместно завершить настоящую главу. В нем отразились как возраставшая для местных русских националистов трудность совмещения универсального «стандарта» русскости с колоритом региональной идентичности, так и условность грани, отделявшей Потапова от поборников «русского дела». Главным персонажем в этой истории был Я.Ф. Головацкий, галицийский русин, униатский каноник, один из главных «будителей» – застрельщиков борьбы вокруг проблемы национальной принадлежности русинского населения империи Габсбургов. Первоначально – до конца 1840-х годов – отстаивавший идею об этноязыковой отдельности, самодостаточности русинов, позднее Головацкий выработал для себя, как отмечают современные исследователи, малороссийско-русскую версию множественной (региональной и национальной) идентичности. Согласно ей, русины входили составной частью в малороссийское население, которое, в свою очередь, являлось ветвью русского народа[1562]. Для своих доброжелателей в России, включая некоторых виленских деятелей во главе с Корниловым, он олицетворял надежды на «воссоединение» с «русскими» братьями в «Червоной Руси», а также являлся проводником влияния России в других славянских землях Австро-Венгрии.

В 1867 году Головацкий, к тому времени почти двадцать лет преподававший в Лембергском (Львовском) университете, подвергся за свои политические пристрастия гонению со стороны галицийского наместника А. Голуховского, был вынужден оставить кафедру и перебрался в Россию, оставаясь при этом австрийским подданным. От принятия российского подданства его, как он сам признавал в письме П.Н. Батюшкову, удерживал расчет добиться от австрийских властей пенсии, что не получилось бы, если бы австрийцы получили повод признать его эмигрантом[1563]. Благодаря хлопотам петербургских высокопоставленных панславистов Головацкий по высочайшему повелению в декабре 1867 года был назначен председателем виленской Комиссии для разбора древних актов (т. н. Археографической, которую в 1865–1866 годах возглавлял Бессонов). Один из деятелей Славянского комитета в Петербурге сообщал в частном письме о предстоящем назначении Головацкого и многозначительно добавлял, что «Я[ков] Ф[едорович] уже отпускает бороду, что ему очень к лицу»[1564].

Однако на Потапова, когда тот через несколько месяцев приехал в Вильну, свежеотпущенная борода председателя Археографической комиссии не произвела должного впечатления. Новый генерал-губернатор, желавший, видимо, в самом начале своего управления продемонстрировать близость к императору, попытался убедить Александра II в необходимости немедленно аннулировать повеление о назначении Головацкого. Педалируя дискурс «исконно русского и православного края», Потапов изображал присутствие Головацкого в Вильне чуть ли не надругательством над патриотическим чувством, каким-то явлением призрака из мрачной эпохи польского господства:

…древние акты будут служить наглядными свидетелями прошедшего и вызовут из векового уничижения и забвения русскую бытовую старину с ее историческим прошлым. …Председателем комиссии не может быть австрийский подданный, униат, носящий даже ксендзовскую одежду; тем более что членами в ней состоят действительный статский советник и православный протоиерей, притом пребывание его не только в Вильне, месте жительства митрополита Литовского Иосифа, но и в целом крае неуместно, так как по благотворному руководству Преосвященного совершилось великое событие нашей истории, сгладившее имя униата со всей Северо-Западной окраины нашего дорогого отечества.

Похоже, Потапов намекал, что один только вид Головацкого в «ксендзовской одежде» (речь шла вовсе не о церковном облачении, а о принятом в мирском обиходе неброском костюме для католика или униата, имеющего сан) будет болезненно напоминать престарелому митрополиту о его собственной прежней вере. По докладу генерал-губернатора Александр II отдал распоряжение Министерству народного просвещения подыскать Головацкому новое место с таким же жалованьем, но подальше от Северо-Западного края[1565].

Слухи о представлении Потапова разнеслись мгновенно и вызвали возмущение в националистических кругах. В защиту Головацкого выступили, каждый со своей позиции, разные органы печати: «Москва», «Московские ведомости», «Голос». «Москва» в редакционной статье заявляла, что изгнание преданного России галичанина из Вильны обрадует поляков и в России, и в Австрии: «…русская местная администрация, предложившая такую меру, оказывается лишенною живого чувства русской народности и даже способна на явное ему оскорбление». «Московские ведомости» отмечали, что единственным оправданием решения, основанного «на таком невероятном предлоге, как принадлежность каноника Головацкого к униатскому исповеданию (в особенности в крае, наполненном католиками и евреями)», могло бы быть соответствующее ходатайство митрополита Иосифа, но последний, по сведениям редакции, благорасположен к новоприезжему униату[1566].

Оппоненты Потапова не сомневались, как кажется, в том, что за домогательством генерал-губернатора кроется его жандармский инстинкт, узкое полицейское понятие о критериях верноподданства и лояльности[1567]. Однако и сами они в данном случае не высказывали более гибкого определения русскости, способного вобрать региональное разнообразие без поползновений к его нивелировке. В сущности, если исходить из предложенной Кояловичем двухчастной ментальной карты исторической территории русской «народности», галичанин Головацкий тоже представлял собой человека Западной России. С этой точки зрения его униатское исповедание следовало признать одним из атрибутов местной самобытности, к тому же связанным – в галицийском контексте – с ярко выраженным неприятием польскости и католицизма[1568]. Вместо этого защитники Головацкого склонились к тому же, вполне традиционному, рецепту «выправления» его русскости, который прямо подразумевался и докладом Потапова (а равно и более ранними восторгами петербургских друзей по поводу благообразной бороды). В конце апреля 1868 года П.Н. Батюшков, только что приехавший в Вильну в качестве нового попечителя Виленского учебного округа, поспешил встретиться и побеседовать с Головацким. Беседа со стороны Батюшкова имела характер зондажа. По его словам из донесения Потапову, он нашел «не совсем удобным предлагать Якову Федоровичу… перейти в православную веру, тем более что по отзыву Митрополита Иосифа он в душе православный, воспитывает дочерей своих, учениц здешней гимназии, в православии и несомненно оставит сам вскоре униатское исповедание»[1569]. Так Головацкий и поступил – и этой ценой купил генерал-губернаторскую санкцию на сохранение за ним выгодной должности в Вильне…

* * *

Важное для виленских чиновников в середине 1860-х годов представление о Западной России отчасти формировалось под влиянием славянофильской доктрины о региональной самобытности внутри православно-русского сообщества, отчасти «подзаряжалось» самой практикой самоидентификации местных уроженцев, которые признавали свою русскость, но с оговорками о нежелательности полной унификации (отсюда и сохранявшееся самоназвание «литовцы», «литвины»). В конечном счете положительное определение Западной России оказалось слишком размытым. Кояловичу и другим сторонникам развития локального русского самосознания не удалось облечь чувство «западнорусской» особости в значимые идеологические формулы, не прибегая к догматической, аффектированной полонофобии и ненависти к католицизму. Та стихийно сложившаяся привычка к этническому и конфессиональному многообразию, которая отличала многих выходцев из этого края, официально квалифицировавшихся как русские, не отразилась в официальном представлении о Западной России. Мечта о неказенной, отличной от синодальной Великороссии православной религиозности преломилась в реальных условиях края так, что дала стимул того рода «ревнительству» о вере, которое вовлекало мирян в придирчивый надзор за церковной службой и обиходом. Петербургским и московским противникам Кояловича и его последователей было нетрудно, манипулируя дихотомией внутренней веры и наносного фанатизма, дискредитировать религиозную горячность «западноруссов» как подражание католической пропаганде. Таким образом, коллективная память о «Руси» в Великом княжестве Литовском и об униатской церкви не могла развиться в некую гибридную форму лояльности, в которой «мягкая» привязанность к локальной традиции (содержащая в себе и зерно белорусофильства в национальном смысле слова) сочеталась бы с более требовательным, напористым национализмом общерусского масштаба. Поэтому к 1868 году катковская трактовка русскости, которая возвышала язык над религией и не признавала особой ценности за локальными вариациями идентичности, вновь набирает очки. Соответственно, проект введения русского языка в дополнительную службу римско-католической церкви – и в богослужения других неправославных конфессий – получает шанс на реализацию.

К этому сюжету мы вернемся в главе 10, а сейчас взглянем на уже хорошо знакомых нам чиновников в их иной ипостаси – деятелей в сфере еврейского вопроса, где возникали структурно сходные ситуации, но решения не приходили сами собой, по аналогии. Этот ракурс позволит увидеть более объемную картину конфессиональной инженерии виленской администрации.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.