Размышляя о причале…
Размышляя о причале…
Вопрос значимости высланных мыслителей для европейской философской традиции всегда звучит очень пафосно, но большинство исследователей ограничиваются восклицаниями и славословиями, ничего не предлагая в качестве доказательства. Я готова представить аргумент в защиту мнения М. А. Колерова, согласно которому большинство высланных из России мыслителей на Западе ничего принципиально нового не создали, будучи выброшены из культурного и социального контекста[131], и, добавлю, фактически не повлияли на развитие европейской мысли (речь идет именно о высланных, а не о всех вообще мыслителях-эмигрантах). И дело здесь не в количестве опубликованных работ Бердяева (около 500, по подсчетам М. Е. Главацкого) и языков, на которые переведены его книги (около 20)… Трудно отказать в знании европейской интеллектуальной традиции немецкому философу Х.—Г. Гадамеру, ровеснику ХХ века, для которого события 1922 г. совпали с периодом становления собственной научной позиции. На вопрос Вл. Малахова:
«как воспринимались в Германии русские мыслители, оказавшиеся после 22-го года в эмиграции? Состоялась ли встреча русской и немецкой философии? Имел ли место диалог между выходцами из России (Иван Ильин, Сергей Булгаков, Лев Шестов, Семен Франк и т. д.) и их немецкими коллегами?…»
Гадамер ответил:
«Об Ильине и Булгакове я ничего не слышал. Шестов — это имя знакомо, но только имя. Работ его я не читал… Отдельных замечательных людей было много. Дмитрий Хавронский[132], например. Но широкого круга они не собирали. Чижевский[133], пожалуй, был единственным, кому удалось такой круг образовать…» — «А Степун?» — «Это был актер по призванию. Поэтому у него даже кафедра по социологии была. Ему удалось убедить окружающих, что то, чем он занимается — социология…»[134].
И это — все, что есть у Гадамера «на слуху» — ни Бердяева, ни Лосского, ни Карсавина, ни Вышеславцева он не знает. Что касается Вышеславцева, то он так отличился во время оккупации Франции, что после разгрома фашизма вынужден был, спасаясь от суда, бежать в Швейцарию[135]…
Негативное влияние оказала высылка, эмиграция и до того — революция на саму суть философских и, как следствие, политических взглядов изгнанных мыслителей. Большинство из них резко «поправело», что означало окончательный переход на мистико-религиозные и подчас националистические позиции. Отголоски такого стремительного «интеллектуального» дрейфа просочились в эмигрантскую периодическую печать: обычной практикой берлинской газеты «Дни» было публиковать конспект речи известного философа и обзор прений по содержанию его доклада. И почти всегда находился острый ум и не менее острое перо, которые пытались призвать докладчика вспомнить блестящее начало собственной научной карьеры, а заодно идеалы научности, бесстыдно попираемые оратором…
Проф. И. А. Ильин и кн. С. Е. Трубецкой. Рис. И. А. Матусевича (1922).
17 февраля 1923 г. на открытии Русского научного института в Берлине И. А. Ильин произнес речь на тему «Проблемы современного правосознания». И хотя она по содержанию во многом совпадает с первой главой его книги «О сущности правосознания»[136], я все же напомню ее основные тезисы, пользуясь газетным изложением.
<…> Переживаемый кризис правосознания связан исторически с процессом секуляризации духовной культуры, с отрывом ее от христианских основ. В христианском сознании устанавливается первенство духовных начал перед материальными, братство и органическое единение, воля к справедливости, дух терпения, лояльности и подчинения. Оно дает сознание выделения к власти лучших, уважения и доверия к ним <…>
Кризис современного правосознания в своем развитии имел три этапа. <…> В первом, до войны, право утеряло свою высшую цель, стало отвлеченной формой. Внутренняя мотивация сменилась стремлением к сохранению внешнего порядка. Право утратило свое содержание. Во втором этапе — период войны — произошел отрыв права от его обоснований, от гуманности и справедливости. Право заменила сила и международная вседозволенность. Совершился процесс отмирания веры в право и воли к нему. В третьем этапе — революционное правосознание знаменует отрыв от своих эссенциальных форм. Сдерживающие начала культуры утрачены; право сменилось самозванным революционным произволом и вседозволенностью. Разложение правосознания является угрозой всей культуре.[137]<…>
Вызов Ильина принял Михаил Осоргин[138]. В своей статье «Сознательная лояльность» он писал:
<…> проф. И. А. Ильин двумя резкими взлетами своего блестящего ума зачеркивает, с одной стороны, все достижения науки о праве от Средних веков до наших дней, с другой — все основы гуманности и справедливости, на которых сам же он столь оригинально хотел бы строить правосознание грядущих поколений. Долгой и кропотливой работой философов и правоведов всего мира очищалось понятие «права» от чуждых его чистоте элементов морали и христианской этики; бесконечными страданиями народов защищается естественное право народа на революционное правотворчество. Для проф. И. А. Ильина не существует более ни авторитета науки, которую он должен представлять и продолжать в институте, ни авторитета творческой коллективной воли, которая мешает отмирающим нормам права, цепляющимся за охранительный штык государственного произвола, увлекать нас обратно в Средневековье. <…> Основным тезисам доклада проф. Ильина положительно должны аплодировать… по ту сторону российской границы. Ибо не за отсутствие ли «духа терпения», «сознательной лояльности», «подчинения» и «доверия к власти» (несть власти, аще не от Бога!), не за отрицание ли обязательности для себя этих элементов «нормального правосознания» изгнаны мы с вами, профессор, справедливо или несправедливо, из советской России?
Последним взмахом своей блестящей и мертворожденной мысли проф. Ильин хочет зачеркнуть также и всю революцию, — он, сын революционной России и гость революционной Германии. Революция — согласно тезисам профессора — есть «открытое нарушение права и справедливости».
Какого права? Какой справедливости? Не сам ли профессор свидетельствует, что на «передвоенном этапе» право обратилось в абстрактную форму, что во время войны оно отделилось от своего обоснования, от гуманности и справедливости? Не значит ли это, что еще до революции «право отделилось от своего законного источника», как понимает его проф. Ильин. О каком же «чувстве признания святости» и о каких «святынях» идет речь, и какова цена фарисейской границе между благами материальными и благами духовными, одинаково вмещаемыми понятием «культура»?
Момент переживаемый довлеет над бесстрастием научной мысли…[139]
Еще один пример «развенчания кумиров» имеет отношение к докладу Н. А. Бердяева
«Демократия и социализм как проблемы духа», прочитанному на открытом заседании Религиозно-философской академии[140]. Его квинтэссенцией была мысль о том, что «демократия и социализм <…> должны быть преодолены, ибо в процессе истории являются отпадением от онтологических основ, отрицанием абсолютной правды и истины, обожествлением человека. Демократия вносит разрыв в историческую преемственность жизни народа, утверждая народную волю в данный исторический час, учитывая настоящее и будущее, но отрицая прошлое. Сатанократия есть отрицание Бога и человека. Без Бога, как отца, люди не могут быть братьями, а только товарищами. <…> коммунизм осуществляет фактически „товарищество в антихристе“»[141].
Уже в прениях по этому докладу Б. Шенфельд заметил, что «человеческая воля преображается не в пещерах религиозно-философской академии, но в обществе. Уход от жизни может дать спасение отдельным личностям, но не возможен для стомиллионной массы»[142]. А месяц спустя та же газета опубликовала «Открытое письмо Н. А. Бердяеву» В. В. Водовозова, известного публициста, юриста и экономиста, до революции неоднократно подвергавшегося аресту и ссылке (равно, кстати, как и сам Бердяев). Суть его претензий к философу выражалась в следующем:
<…> Вы говорите <…>, что в России был сделан опыт применения на практике социалистических идей, <…> что опыт, произведенный сразу в очень широком масштабе, оказался совершенно неудачным; причина неудачи лежит <…> в самом существе социализма, как учения аморального и иррелигиозного, и неудача опыта служит убедительным доказательством полной несостоятельности социализма. Поэтому следует вернуться к забытой религии чистого христианства и к морали, базирующейся на ней; следует построить государство и вообще общественные отношения на этой основе <…>
Допустим, что опыт применения на практике учения социализма был сделан. Но он был сделан только один раз и только в одной стране. Что же касается опытов применения к практике начал христианства, то их было множество, и производятся они уже скоро 2 тыс. лет почти непрерывно; к тому же не в одной, хотя бы и очень обширной стране, приведенной на край гибели войной, начатой не социалистическими, а христианскими правительствами; нет, он производится систематически во всех пяти частях света. <…> Вы — православный, и предлагаете вернуться к православию. Но разве тысячелетний опыт православного государства не оказался весьма печальным и весьма неудачным? Почему он не говорит Вам о несостоятельности православия? Почему дело Победоносцева[143] не дает Вам оснований для обобщения столь же широкого и смелого, как дело Ленина? Разве начала, проведенные в школу и в жизнь Победоносцевым, не назывались православными? И разве эти начала не оказались мертвящими, и разве нет некоторой причинной связи между победоносцевской церковью, победоносцевской школой, всей вообще политикой православного правительства, — и большевизмом? И разве Вы, как православный, не отвечаете за православного же Победоносцева в той же мере, как Плеханов отвечает за Ленина, и отвечаете в гораздо большей мере, чем Чернышевский, Лавров или Михайловский за Ленина?
<…> Я напомню Вам, что во имя Христово горели костры, зажженные Торквемадой, и святая инквизиция работала во славу Христову. Торквемада был несомненнейший ученик Христа, как Ленин — несомненнейший ученик Маркса. Почему же Маркс должен отвечать за Ленина, а Христос не должен отвечать за Торквемаду?
Почему всегда, когда делались попытки обосновать широкое человеческое общежитие на принципах религии и религиозной морали, всегда без единого исключения <…> оказывалось, что религиозное чувство нетерпимо и ревниво; и это верно в применении ко всем религиям без исключения, как только религия выходит за пределы совсем ничтожной горсти ее первых провозвестников. <…>
Приговор произнесен уже давно и давно вступил в законную силу.
Можете Вы представить новый факт, необходимый для пересмотра дела? Увы, такого факта нет. А если его нет, то вся Ваша аргументация бьет мимо.[144]
Странное обстоятельство: многим современникам была очевидна архаичность взглядов российских религиозных мыслителей, — и прежде всего, в том, что касалось религиозной (православной) фундированности этих взглядов, в то время как нынешние исследователи спустя 80 лет тратят тонны бумаги в потугах ревифицировать «мертворожденное» и доказать обратное…
* * *
Хотелось бы верить, что попытка очертить — хотя бы эскизно — горизонт события 1922 г. и развенчать некоторые мифы, сложившиеся вокруг этой истории, увенчалась успехом. Как же, в таком случае, может быть решен вопрос о виновности одной из сторон конфликта? Позиция «старой» интеллигенции в этом вопросе известна: многие выбрали «путь борьбы»[145] — если не вооруженной, то идейной. Что же касается власти, то, представляя победивший класс, она, наверное, впервые в мировой истории в решении вопроса о государственной безопасности выбрала гуманный путь. Современные исследователи, между тем, продолжают обвинять Ленина и его окружение во всех возможных грехах — и неизбежно противоречат и самим себе, и документам, и исторической логике. Забыли господа бывшие марксисты знаменитую мысль Энгельса о том, что
«самым худшим из всего, что может предстоять вождю крайней партии, является вынужденная необходимость обладать властью в то время, когда движение еще недостаточно созрело для господства представляемого им класса и для проведения мер, обеспечивающих это господство. <…> он неизбежно оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всем его прежним выступлениям, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо. <…> Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего класса фразами, обещаниями и уверениями в том, что интересы другого класса являются его собственными. Кто раз попал в это ложное положение, тот погиб безвозвратно»[146].
Именно такой трагической фигурой вождя-революционера был В. И. Ленин. Возглавляемый им класс осуществил революцию, но не социалистическую, а национально-освободительную, в результате чего возникло новое — не социалистическое, а политарное — государство. Дело в том, что материально-технической базы, необходимой для социализма, в России на тот момент не было, и создать ее в кратчайшие сроки в условиях гражданской войны оказалось не по силам. Поэтому в стране неизбежно начался процесс классообразования: становления общеклассовой частной собственности и превращения мощного партийно-государственного аппарата, возникшего в ходе революции и «военного коммунизма», в господствующий эксплуататорский класс[147]. «Старая» интеллигенция оказалась в положении маргинала, утратившего цель и смысл существования, — она оказалась «лишней» в обществе нового типа. Все указывает на то, что в последние годы жизни Ленин, сознавая трагизм создавшегося положения, пытался по возможности стабилизировать ситуацию, заложить основы будущего здорового общественного развития… Вот поэтому «старые» интеллигенты были благополучно выдворены за границу, а не уничтожены, что для их оппонентов у власти по сугубо материальным расчетам сделать было бы значительно проще…[148]