Будет буря…
Будет буря…
Инструкцией Ленина Дзержинскому начинается собственно операция по высылке интеллигенции. Важнейшей частью в подготовке этой акции стало рецензирование небольшевистских изданий. Критика в адрес идейных противников появлялась на страницах коммунистической прессы и раньше. Теперь каждое официальное издание 30–40 % своего объема стало посвящать такого рода критике.
Обычно современные исследователи попадаются на удочку «революционной фразы» большевистских критических статей — ярлыки и ругательства в адрес оппонентов раздражают и возмущают, а суть изложения ускользает. Между тем, современникам такой способ полемики был привычен — это изобретение не только и даже не столько большевиков, им грешили все предреволюционные публицисты, отличаясь друг от друга лишь набором идеологических клише. Поэтому мне представляется полезным посмотреть, в чем по существу состоял смысл этой критики.
В поле моего внимания попали два наиболее авторитетных в 1922 г. коммунистических издания — «Под знаменем марксизма» (ПЗМ) и «Печать и революция» (ПиР) — и несколько сборников статей.
Начну с последних. Здесь главным героем всех нападок является все тот же проф. П. А. Сорокин, один из самых заметных авторов «Экономиста», «Экономического возрождения» и «Утренников». Основной мотив для критики — его теория экономического либерализма и «англосаксонская позиция», которая «защищала положение о самодеятельности, <о> личной инициативной работе интеллигенции „независимо от власти“ („Утренники“, с. 15)»[70]. Есть и более серьезное обвинение, адресованное не только Сорокину, но и его коллегам по «Экономисту» и Русскому техническому обществу, в том, что они «начали работать по доставлению <…> нэпману соответствующей идеологии. Сам он аполитичен, но эти остатки интеллигенции не были аполитичны…»[71] Замечу, что высылке подверглись многие члены общества и сотрудники журнала вместе с его издателем и редактором Д. А. Лутохиным (он был одним из немногих, кто вернулся в Россию спустя 5 лет, в 1927 г.).
Самой большой популярностью у критиков пользовался Л. П. Карсавин. Потому, наверное, что его концепция с научной точки зрения была уязвимее и слабее. Статья «Ученый мракобес» В. Ваганяна[72], ответственного редактора «ПЗМ», посвящена сразу нескольким работам Карсавина: «Введение в историю (Теория истории)», «О свободе» и «Noctes Petropolitanae». Ваганян показывает архаичность учения Карсавина, который со всей серьезностью рассуждает о том, что «история представляет собой постепенное развертывание абсолютного или бога», что
«„будущее“ некоторым образом уже дано, что даже возможно „полностью с подлинностью видеть и слышать то, что должен человек будет делать, говорить, думать в любой момент будущего“».
В качестве доказательства своей мысли он приводит пророчества Нострадамуса, иллюстрируя некоторые из них — якобы уже исполнившиеся — случаями из истории.
«К сожалению, Нострадамус <…> умышленно их перепутал и придал им форму весьма загадочных четверостиший. Разгадать смысл этих „катренов“ удается лишь „post facta“, но они от этого своего значения не теряют <…> Таковы, — заключает Карсавин, — не безразличные для вопроса о свободе воли несомненные факты, спорить с которыми может лишь человек, совершенно чуждый научному методу и ставящий свои предрассудки выше очевидности»[73].
Научный метод с предсказательной силой «постфактум» — «открытие», способное удивить даже самого искушенного эпистемолога!
Этим же карсавинским работам, а также его книге «Saligia» посвящена статья «Философия как служанка богословия»[74] П. Ф. Преображенского, где не без помощи цитат показано, как Карсавин дискредитирует философское знание: гносеологию объявляет «лженаукой», «подобной в некотором отношении зверю, носящему имя „скорпион“»[75], «во славу единственно истинной, по его мнению, философской системы, которая имеет в своем основании идею совершенного Всеединства. Она [эта идея] дает твердое основание для учения о семи смертных грехах и даже оправдывает убийство несовершенного, чтобы вернуть его Всеединству <…> Поклонник Всеединства должен „убивать любя и любить убивая“ (Sal., 72)»[76].
«И пусть встанут перед тобою тени всех убитых тобой и наполнятся уши твои стонами вдов и сирот, а сердце твое пусть жгут слезы их, научая тебя великой жертвенности любви и источному единству наслаждения и муки!»[77]
После знакомства с такого рода рассуждениями язвительность критиков из коммунистических изданий становится более понятной и обоснованной: «Стать в истории попом, а в поповском ремесле — схоластиком, — нужно же быть действительным мракобесом!»[78] — «Такова уж судьба нашего поколения — призываешь на священную войну пророческими словесами, а выходит что-то близкое к кощунству…»[79]
Добавлю, что последней книгой Льва Платоновича Карсавина, опубликованной перед отъездом из России, была работа «Восток, Запад и русская идея». Здесь, кроме уже знакомых рассуждений мистико-православного содержания, встречаются неожиданные курьезы: дешевый популизм
(«Многие из нас даже в переживаемой ныне революции видят или только этап европеизации нашей <…>, или проявление некультурного бунтарства <…> Так, между прочим, характеризовал мне происходящее ныне один известный профессор, теперь эмигрировавший на Запад, куда ему и дорога [курсив мой. — Н.Д.]»[80])
и глубокомысленная нелепость, достойная психоанализа
(«Теофания не односторонний акт Божества. Она — единый акт двух субъектов: Бога, изливающего себя в свое творение, и творения, приемлющего в себя Бога. <…> Божество изливает себя, поскольку тварь его приемлет, тварь приемлет его, поскольку оно себя изливает в нее»[81]).
Анализ работ, написанных Карсавиным с 1918 по 1922 г. в Советской России, позволил некоторым западным историкам сделать вывод о близости его мистической концепции к идеям раннего фашизма…[82]
С. Л. Франк, по его собственному признанию, «ближе всего стоит к взглядам, выраженным в указанной выше книжке Карсавина „Введение в историю“»[83]. Действительно, в рецензии на его работу «Очерк методологии общественных наук» некто Кривцов доказывает, что «основная ценность его книги <…> заключается в том, что такое обществоведение прямехоньким путем приводит к господину богу с седою бородою»[84]. В. В. Адоратский, спустя десять лет академик АН СССР, начинает разбор той же работы фразой, в которой заключен весь смысл последующей критики:
«Читатель, введенный в заблуждение заглавием книги, напрасно будет искать в ней науку. Науки он в ней не найдет, а найдет мифологию»[85].
Несмотря на вполне наукообразное изложение материала и безусловную эрудированность автора, концепции, идейно Франку не близкие, даются им поверхностно, примитивно и, как следствие, неверно. Так, он отождествляет гегелевский взгляд на историю с гердеровским и представляет его в виде «схемыпрямолинейного [курсив мой. — Н.Д.] прогрессивного развития»[86]. Та же участь постигла марксизм. Этому течению автор посвятил лишь небольшой абзац, где оно фигурирует под названием «экономического материализма» в качестве примера «универсального закономерно-каузального постижения общественных явлений», которому тут же выносится приговор: «практически невозможен и теоретически ложен»[87]. Известно, что одним из первых читателей «Методологии…» был Ленин. И он сразу же позаботился о внесении Франка в список кандидатов на высылку.[88]
Проф. С. Л. Франк с детьми.
Рис. И. А. Матусевича, сделанный на борту парохода, идущего в Германию (1922). ГАРФ.
Еще одной яркой фигурой среди высылаемых был Ю. И. Айхенвальд. Ему посвящена статья Л. Д. Троцкого «Диктатура, где твой хлыст?»[89], написанная 31 мая и опубликованная 2 июня 1922 г. в газете «Правда».
Статья представляет собой бурную, крайне эмоциональную реакцию на сборник Айхенвальда «Поэты и поэтессы». Нет смысла цитировать Троцкого — за последние годы это проделывали много раз многие исследователи. Те же исследователи объявили Айхенвальда публицистом и литературным критиком, который «восхищал современников блестящим литературным стилем, тонкостью и точностью анализа, глубиной проникновения в замысел писателя…»[90] Возможно, так оно и было — до революции. Послеоктябрьский же Айхенвальд ничего, кроме недоумения и сожаления о потраченном читателем времени, вызвать не способен. Его книга «Наша революция, ее вожди и ведомые» (М., 1918) пестрит банальностями и глупостями, которые историк М. Е. Главацкий почему-то называет «пророческими» и «уничтожающими». Чего только стоит айхенвальдовский призыв к большевикам: «Власть должна быть смиренна» (С. 12)! Другой опус «Похвала праздности» (М.: «Костры», 1922) представляет собой сборник статей. Был ли смысл сводить их воедино и переиздавать — большой вопрос. Первая статья, давшая название сборнику, посвящена «общественно-жгучей теме» 8-часового рабочего дня. Перемежая поэзию, религию и народную мудрость, Айхенвальд очень путано «доказывает», что «социалистическое требование восьмичасового рабочего дня — требование скромное» (С. 16). Вторая статья с не менее заметным названием «Бессмертная пошлость» была прочитана автором в качестве доклада в Вольной академии духовной культуры. В центре изложения — человек, в котором сочетается свободная и вечная душа с бренной плотью, подчиненной законам природы. И вот эта «наша одновременная принадлежность двум царствам, царству свободы и царству необходимости, может ощущаться нами как пошлость, извечная космическая пошлость» (С.18). Лекарство есть: «поскольку сама религия, сама вера не подпадает опошлимости, постольку вера — преодоление пошлости. <…> Блажен, кто верует <…>» (С. 56). К сожалению, самому Айхенвальду не удалось преодолеть пошлости темы и тривиальности ее изложения. И еще одна фантастически банальная мысль — из статьи о самоубийстве: «Если жить не хочется, то с этим ничего не поделаешь. Но если жить хочется, то не мудрее ли всего слушаться этого голоса, осуществлять первоначальное тяготение к жизни?» (С. 69). После знакомства с основными идеями этого сборника рецензия на него Валерьяна Палянского кажется даже лестной: критик пытается найти там научные принципы и анализировать, исходя из этих принципов[91].
А печально знаменитый сборник «Поэты и поэтессы»? Тут-то бы автору проблистать всеми своими талантами литературного критика, но почему-то все время тянет на проповедь и философию — и Айхенвальд терпит фиаско даже там, где изложение касается только вопросов литературного творчества. И получается, по слову рецензента С. Боброва, «глупо, скучно и черносотенно»[92]. Если Троцкий обругал Айхенвальда за проповедь «чистого искусства», за ненависть к Октябрю, за безвкусие и пошлость, за плохо скрываемый монархизм, то мне остается лишь добавить к перечисленным недостаткам еще пару. Во-первых, он все время занят прозаическим пересказом стихов своих героев — Блока, Гумилева, Ахматовой и Шагинян, что никак нельзя назвать ни литературной критикой, ни анализом; а во-вторых, делает попытку подвести «теорию» под их метафорический ряд: «По аналогии с историей мироздания, первичное состояние души тоже газообразно»[93]…
Проф. А. А. Кизеветтер и Ю. А. Айхенвальд. Рис. И. А. Матусевича (1922). ГАРФ.
Особая судьба у сборника «Освальд Шпенглер и „Закат Европы“»: за две недели он разошелся тиражом 10000 экземпляров и вошел в историю отчасти благодаря ленинской фразе «литературное прикрытие белогвардейской организации»[94]. Известно, что две статьи — Н. А. Бердяева и Ф. А. Степуна — были составлены из докладов, прочитанных в Вольной академии духовной культуры и в Религиозно-философской академии. С. Л. Франк и Я. М. Букшпан приняли участие в сборнике, видимо, по приглашению Бердяева, его инициатора. Тему («о духовной культуре и ее современном кризисе») и задачу («ввести читателя в мир идей Шпенглера») сформулировал в предисловии все тот же Бердяев. По выходе сборника в свет началось горячее обсуждение предложенных Шпенглером и изложенных российскими мыслителями идей. Рецензии появились как с той, так и с другой стороны идеологической «баррикады», причем в них шла полемика не только с авторами рецензируемого сборника, но и с самим Шпенглером. Положительную рецензию дал Б. П. Вышеславцев[95]. П. А. Сорокин не был столь лоялен:
«Общее мое представление о ней [о книге Шпенглера] <…> далеко не благоприятно к книге как к научному произведению: что в ней есть верного, то старо, что новое — то неверно; ценность ее — ценность социального симптома и лежит во вненаучной области. <…> Хоронить европейскую культуру пока что слишком рано. <…> Звать ко временам Данте и средневековья <…> едва ли большое утешение. При всех своих грехах современная „распутная“ Европа обладает большими ценностями, чем Европа средневековая. Отбрасывать первые, с тем чтобы строить новое возрождение из элементов последней, боюсь, предприятие не из очень разумных. Побаловаться такими „экзотическими“ прожектами можно, но дальше прожектов они не пойдут, а если бы пошли, боюсь, это было бы большим несчастьем. Мечтать, что новое возрождение придет из России, приятно. <…> Россия не была „навозом“ в прошлом. В общую сокровищницу ценностей она внесла свои вечные. Но к чему же отсюда делать ее „монопольной обладательницей“ их в будущем и „реквизировать“ у Запада всю его творческую роль. Такой большевизм наизнанку, пусть простят меня уважаемые авторы, наивен и нескромен <…>»[96].
Из критиков-материалистов самую содержательную и остроумную рецензию опубликовал на страницах журнала «ПиР» проф. П. Ф. Преображенский:
«Из четырех участников сборника только двое могут заявить притязание на обладание ключами своей веры — Н. А. Бердяев и С. Л. Франк. Двое остальных столь эклектичны и бедны философской мыслью, что их статьи как-то раскалывают весь сборник на две разнородных части. У статьи Ф. А. Степуна есть еще то оправдание, что она пытается дать систематическое изложение идей германского мыслителя, но, прежде всего, эти идеи изложены односторонне — очень плохо очерчена социальная физиономия Шпенглера и его политические взгляды. <…> Вряд ли обосновано и стремление г. Степуна как-нибудь подогнать Шпенглера под стиль современных мистиков и богоискателей типа самого критика. Я. М. Букшпан, несомненно, очень начитанный человек, и, что теперь очень редко, начитанный в современной литературе, но весь его литературный эталаж не может скрыть и отсутствие определенной философской мысли, а главное — того, что все обильно цитируемые им Честертоны, Ратенау, Кайзерлинги нисколько не помогают определить самого Шпенглера как философскую индивидуальность. <…> У Н. А. Бердяева есть свое собственное миросозерцание, но вся беда в том, что оно уже чересчур собственное, чересчур устоявшееся и конгениально Шпенглеру лишь в отрицательном смысле, в признании близкой гибели западноевропейской цивилизации. В остальном они полярно противоположны — Шпенглер ожидает Сесиль Родсов, а Бердяев — Данте и Францисков. Так и кажется, что если Шпенглер, по мысли Бердяева, умирающий Фауст, то сам Бердяев — умирающая Маргарита, все еще укоряющая своего любовника в отсутствии у него христианского умонастроения. Наиболее значительной статьей сборника является статья С. Л. Франка — в ней совершенно верно указывается на всю зыбкость той характеристики, которая дается Шпенглером фаустовской душе, на всю спорность произведенного Шпенглером рассечения христианства <…>»[97].
В. Ваганян резюмировал:
«как из-под 700 стр. „Заката Европы“ Шпенглера <…> выглядывают большие уши прусского национализма, <…> прусского мессианства, так из-под всего писания нашей российской интеллигенции, ютившейся до сих пор „вдали от шума исторических событий“, выглядывает все тот же старый заскорузлый национализм, слепой, ничему не научившийся»[98].
Оживленная полемика развернулась по вопросу идейной оценки сменовеховского движения. Дело в том, что в 1921 г. в Праге группа интеллигентов стала издавать журнал с названием «Смена вех», намекая на отказ от ориентиров, предложенных известным сборником «Вехи» в 1909 г. На страницах «Смены вех» всю интеллигенцию — и в эмиграции, и в России — авторы призывали к сотрудничеству с Советской властью на том основании, что с проведением в жизнь нэпа власть отказалась от средств радикального переустройства экономики и общества и начала эволюционировать в сторону «государственного капитализма». Считалось, что в атмосфере гражданского мира большевизм будет постепенно себя изживать (Устрялов). Отношение к сменовеховцам было настороженное — и со стороны власти, и со стороны интеллигенции. Но если позиция первых была, скорее, критико-одобрительная, то вторых — критико-обличительная. Самым непримиримым противником сменовеховства был А. С. Изгоев, выступления которого печатались в «Летописи дома литераторов» и в «Вестнике литературы». Д. А. Лутохин, который, кроме «Экономиста», после смерти А. Е. Кауфмана редактировал также «Вестник литературы», рассказывал, что
«начальник цензурного ведомства в Петербурге, политический руководитель петербугской „Правды“, В. А. Быстрянский заявил представителям Дома литераторов, что чрезмерные нападки на сменовеховцев, „призывающих интеллигенцию работать с большевиками не за страх, а за совесть“, не могут быть допущены в настоящее время»[99].
Изгоевым же был инспирирован сборник «О смене вех», в котором участвовали четыре автора: сам Изгоев, J. Clemens, П. Губер, А. Петрищев. Судьба Губера неизвестна. Изгоев и Петрищев были высланы. Клеменс, вероятно, тоже, т. к. фигурировал в «списке питерских литераторов»[100] — кандидатов на высылку.
Бросается в глаза то обстоятельство, что круг авторов в журналах и сборниках фактически один и тот же — лишь изредка появляются новые или малознакомые имена. Возникает впечатление, что советские «проскрипции» составлялись по результатам изучения повторяемости того или иного имени в оглавлении «идеалистического» издания: это в первую очередь «работает» по отношению к таким деятелям, как П. А. Сорокин, Н. А. Бердяев, Л. П. Карсавин, Ф. А. Степун, С. Л. Франк, И. И. Лапшин, Н. О. Лосский, А. С. Изгоев, а далее, видимо, шло по инерции — выписывали всех подряд, при необходимости обращались к списочному составу редакции, и отправлялись бедолаги прямиком в ГПУ, а затем, если у них не находилось авторитетного заступника — человека или организации, — и за границу. Так, были высланы почти все сотрудники издательства «Задруга» (во главе с председателем правления С. П. Мельгуновым), журнала «Экономист», участники сборника «Освальд Шпенглер и „Закат Европы“» (трое из четырех), сборника «О смене вех» и др. Думаю, моя версия не слишком далека от истины. Б. И. Харитонов (Харитон), высланный редактор журнала «Литературные записки», вспоминал, что
«списки были трех сортов: 1) добросовестные, 2) чтобы отписаться, 3) злостные. „Добросовестные“ исходили от <…> „честных коммунистов“, писавших то, что они, как им казалось, доподлинно знали, и о тех, с кем они по службе или по роду деятельности встречались и разговаривали. <…> Ко второй категории принадлежат коммунисты либерального типа, мирно уживающиеся с деятелями из чужого или враждебного коммунизму лагеря. Такие коммунисты смутились было: неловко, черт возьми, назвать хорошо знакомого, <…> а с другой стороны, с парткомом шутки плохи. Как быть? И разрешили они эту задачу тем, что назвали в своих анкетах имена, примелькавшиеся в речах Зиновьева и в газетных статьях, считая, что этих все равно не минует, если не сейчас, то впоследствии, карающий меч ГПУ. <…> Наконец, третья категория <…> Эти использовали представившийся им случай для сведения личных счетов…»[101]
В качестве принципа отбора могли пригодиться и данные об арестах тех или иных представителей интеллигенции: если уже задерживался или, не дай бог, сидел в тюрьме или лагере, такой человек автоматически попадал в список кандидатов на высылку…
Появление большого количества разнообразных интеллигентских неофициальных изданий во многом стало возможно благодаря формированию в начале 1920-х гг. единого коммуникативного пространства. Литературные и научные кружки, общества и академии сплачивали единомышленников, вырванных на время революции и гражданской войны из привычной творческой атмосферы. Встречи и заседания собирали обычно полные залы — молодежь приходила не только внимать, но и спорить. Власти относились к этим объединениям интеллигенции с подозрением, равно как и ко всем вообще интеллигентским начинаниям. Я. Агранов в «Докладной записке ГПУ в Политбюро ЦК РКП(б) „Об антисоветских группировках среди интеллигенции“» от 1 июня 1922 г. сообщал:
«в процессе развития нэпа происходит определенная кристаллизация и сплочение противосоветских групп и организаций, оформляющих политические стремления нарождающейся буржуазии. В недалеком будущем при современном темпе развития эти группировки могут сложиться в опасную силу, противостоящую Советской власти»[102]
Одним из самых популярных собраний в Москве была Вольная академия духовной культуры. Инициатива ее создания принадлежала Н. А. Бердяеву. Все известные по журнальным публикациям авторы здесь выступали в роли лекторов, докладчиков и руководителей семинаров. Бердяев воспоминал, что
«особенный успех имели публичные доклады в последний год. На трех докладах (о книге Шпенглера, о магии и мой доклад о теософии) было такое необычайное скопление народа, что стояла толпа на улице, была запружена лестница, и я с трудом проник в помещение <…> Была большая умственная жажда, потребность в свободной мысли»[103]. Однако жажду эту утолить средствами ВАДК было трудно. Борис Горнунг, известный филолог и лингвист, говорил, что для его поколения «неокантианское болото „Логоса“, антропософия Андрея Белого и мракобесие Бердяева, Ильина, Булгакова и К° <…> все это окрашивалось одним именем — „обозная сволочь“»[104].
Действительно, в Вольную академию с начала 1921 г.
«(когда там несколько недель велась дискуссия о Шпенглере) до марта 1922 года (закрытие ВАДК) философствующая молодежь соответствующих взглядов ходила толпами, рукоплеща Бердяеву, Степуну и К°. Мы тоже иногда бывали там (спорадически), часто уходили в середине заседания, не в силах больше вынести то, что мы называли „словоблудием“ и что считали возмутительной профанацией „настоящей“ философии <…> Последний раз я и М. М. Кенигсберг[105] были там на докладе Н. А. Бердяева „Христианство и теософия“. Уйдя в начале прений, мы вышли в Мерзляковский переулок, посмотрели друг на друга и дали себе слово больше никогда не показываться там. Мы не знали тогда, что это было последнее заседание ВАДК»[106].
Вот поэтому-то стоит с недоверием относиться к заявлениям журналистов о том, что «давний пароход увозил из России <…> властителей дум»[107]. В. С. Степин, академик РАН, директор Института философии, безусловно, прав, когда говорит, что это — «большая натяжка. Потому что, если бы Николай Бердяев был властителем дум, никакой бы революции просто не было»[108].