Песня матери Шамиля
Песня матери Шамиля
В книге «Мой Дагестан» Расул Гамзатов рассказал легенду о песне матери Шамиля. Вот она.
«“В песне ищи что-нибудь одно — или смех, или слезы. Нам, горцам, сейчас ни то, ни другое не нужно. Мы воюем. Мужество не должно жаловаться и плакать, нам нечему и радоваться. Печаль и горечь в наших сердцах. Вчера я наказал молодых людей, которые около мечети танцевали и пели. Глупцы они. Увижу такое еще раз, накажу снова. Если вам нужны стихи, читайте Коран. Твердите стихи, написанные пророком. Его стихи высечены на воротах Каабы“.
Так запрещал имам Шамиль петь в Дагестане. Женщин за песню наказывал метлой, а мужчин кнутом. Приказ есть приказ. Немало певцов попало в те годы под удары кнута.
Но разве можно заставить замолчать песню? Певца — можно, а песню — никогда. Мы видим много надгробных камней, там похоронены люди. Но кто видел могилы песен?
На одной могильной плите я прочитал: “Умер, умирают, умрут“. Про песню можно сказать: “Не умерла, не умирает, не умрет“. Чего только не делали с песнями в дни газавата, а они мало того что выжили и дошли до нас, но называются теперь по иронии судьбы “песнями Шамиля“.
Так вот, про песню матери Шамиля... В те дни неприятельские войска захватили аул Ахульго. Много героев породила эта битва, но все они остались там, на поле битвы. Раненые, не желая сдаваться, прыгали в Аварское Койсу. Среди осажденных была и сестра Шамиля с детьми.
В это тяжелое время усталый, израненный имам приехал в свой родной аул Гимры. Не успел он отдать мюридам повод коня, как услышал песню. Или, вернее, плач:
Плачьте, люди, в горных аулах,
Плачьте по мертвым и славьте их.
Врагу досталась крепость Ахульго,
И никого не осталось в живых.
Даже в песне перечислялись имена всех убитых героев. Сочинивший песню просил всех надеть траурные одежды. Говорилось о том, что в горах высохли все родники, прослышав о таком горе. Была в песне мольба к Аллаху защищать горцев, вдохнуть силы в имама и сохранить жизнь восьмилетнему Джемалэддину, сыну Шамиля, находившемуся в заложниках у “белого царя“ в Петербурге.
Шамиль сел на камень, запустил пальцы в густую бороду, испытующе посмотрел на стоящих вокруг людей, а потом спросил:
— Юнус, сколько строк в этой песне?
— Сто две строки, имам.
— Найди сочинителя этой песни и подвергни ста ударам кнута. Два удара оставь за мной.
Мюрид незамедлительно вытащил кнут.
— Кто сочинил эту песню?
Все молчали.
— Я спрашиваю: кто сочинил песню?
Тут к имаму подошла его согбенная, печальная мать. В руках она держала метлу.
— Сын мой, песню сочинила я. В нашем доме сегодня траур. Возьми эту метлу. Исполни свой приказ.
Имам задумался. Потом он взял из рук матери метлу и прислонил к стенке.
— Мать, ты уходи домой.
Оглядываясь на сына, мать ушла. Как только она скрылась в переулке, Шамиль снял с себя саблю, развязал пояс, сбросил черкеску.
— Бить мать нельзя. Ее вину должен взять на себя я, ее сын, Шамиль.
Раздевшись до пояса, он лег на землю и сказал мюриду:
— Зачем ты спрятал кнут? Достань-ка его и исполняй то, что я говорю.
Мюрид колебался. Имам нахмурился, и мюрид лучше всех знал, что за этим может последовать.
Он начал стегать имама, но стегал мягко, не наказывал, а гладил. Шамиль вдруг встал и крикнул:
— Ложись вместо меня!
Мюрид растянулся на лавке. Шамиль взял его кнут и больно стеганул три раза. На спине мюрида появились красные рубцы.
— Вот как надо бить, понял? Теперь начинай и не вздумай снова ловчить.
Мюрид начал хлестать имама и отсчитывать удары.
— Двадцать восемь, двадцать девять...
— Нет, только еще двадцать семь. Не пропускай, не перескакивай.
С мюрида катился пот, и он вытирал его левым рукавом. Спина имама была похожа на горный хребет в пересечениях дорог и тропинок или на склон холма, истоптанный многими табунами.
Наконец истязание кончилось. Мюрид отошел в сторону, отдуваясь. Шамиль облачился, надел оружие. Повернувшись к людям, сказал:
— Горцы, нам надо воевать. Нам некогда сочинять и распевать песни, рассказывать сказки. Пусть враги поют песни о нас. Этому научат их наши сабли. Вытирайте слезы, точите оружие. Ахульго мы потеряли, но Дагестан еще жив, и война не кончилась.
После этого дня еще двадцать пять лет воевал Дагестан, пока не отгремела последняя битва и не пал Гуниб».
Те, кто в ненависти к национально-освободительному движению горцев пытался опорочить их вождя, объясняли подобные запрещения имама Шамиля мракобесием и фанатизмом тирана. А все было очень просто. А. И. Руновский так рассказывает в своих записках (с. 54—55):
«На другой день, утром, орган был уже у меня в нумере. Хоть я и твердо верил в непогрешимость предсказаний Хаджио насчет действия музыки, но признаюсь откровенно, что ожидал этой минуты далеко не равнодушно. Наконец Мустафа, уделом которого на земле была, по мнению Шамиля, вокальная часть, начал пробовать свои силы на инструментальной. Оказалось, что здесь он несравненно сильнее: при первых же звуках, которые он извлек из органа, в комнату вошел Шамиль, с сияющим от удовольствия лицом. Он сел подле меня на диване и с полчаса слушал музыку внимательно, почти не шевелясь и только изредка посматривая на Мустафу тем взглядом, каким художник смотрит на свое любимое создание. Потом он встал, подошел к инструменту и начал рассматривать его во всей подробности, для чего пришлось даже снять всю наружную оболочку. Удовлетворив несколько свое любопытство, он объявил, что у него в горах не было ничего подобного. Я воспользовался этим, чтобы спросить, с какой целью запретил он у себя музыку.
— Вероятно, и про нее написано в книгах? — прибавил я.
— Да, — отвечал Шамиль, — в книгах написано и про нее; но я считаю, что музыка так приятна для человека, что и самый усердный мусульманин, который легко и охотно исполняет все веления пророка, может не устоять против музыки; поэтому я и запретил ее, опасаясь, чтобы мои воины не променяли музыки, которую они слушали в горах и лесах во время сражений, на ту, которая раздается дома, подле женщин».
Слова Шамиля подтвердил и его мюрид Хаджи (Хаджио): «...запретил он танцевать и быть вместе с женщинами: не оттого он запретил, что это грех, а для того, чтобы молодой народ не променял бы как-нибудь ночного караула на пляску да на волокитство; а вы сами знаете, что воинов у нас и без того немного, и если мы так долго держались против вас, так именно потому, что вели строгую жизнь и всякое наслаждение считали за великий грех... О, Шамиль большой человек!»
Несмотря на запрет светской музыки и песен, в Имамате поощрялось пение религиозных гимнов — зикров и назмов, прославляющих ислам, пророка, имама. Один из таких гимнов, который исполняли чеченские мюриды, сопровождавшие имама Шамиля, был зафиксирован (с приложением нот) Иваном Клингером, проведшим в плену у чеченского наиба Тарама два с половиной года (с 1847-го по 1850-й). В гимне были такие слова:
Ла иллахIи иль АллахI.
Я — АллахIи, Везан Дела,
Имам Шемал маьрша лелийта.
Я — гIаппар, я — саттар.
(Нет бога, кроме Аллаха.
О Аллах, Великий Боже,
Сделай путь имама Шамиля свободным,
О Всепрощающий, О Всемилостивый)
Сохранились и интересные легенды о лезгинке Шамиля. На весь мир знаменита мелодия «Лезгинка Шамиля». Но мало кто знает, что эту музыку написал старший брат известного основоположника азербайджанской классической музыки чеченца из Старых Атагов Муслима Магомаева — Магомед Магомаев. Это музыкальное произведение состоит из двух частей: «Молитва Шамиля» и «Лезгинка Шамиля». С ней связывают и картину Ф. Рубо «Шамиль на молитве».
Люди рассказывают, что однажды во время Кавказской войны отряды Шамиля попали в окружение. Видя вокруг себя бесчисленные войска врагов, воины Шамиля начали падать духом. Тщетно выкликивал имам имена наибов, призывая прорвать кольцо: лучшие воины его, видя неизбежность смерти, впали в уныние. Тогда Шамиль, договорившись о чем-то с барабанщиком и зурначом, расстелил перед конным строем мюридов коврик и начал молитву. Тысячи глаз наблюдали за каждым движением имама. Закончив молитву, имам сделал знак музыкантам — и сначала медленно, затем постепенно убыстряясь зазвучала мелодия лезгинки. И имам, грозный имам, повелитель правоверных, начал танцевать лезгинку. Тысячи глаз, увидев невиданное, расширились от изумления, тысячи сердец, заслышав призывные звуки горского танца, заколотились от волнения. А теми все ускорялся, барабан бил все громче, все неистовее танцевал имам. Ритм сделался бешеным, и когда в экстазе мюриды стали подпрыгивать в седле, имам вскочил на своего коня и, выхватив шашку, ринулся на врага. Громоподобный клич из тысячи уст разорвал небо — и, подобно лавине с гор, промчался, сметая все живое на своем пути, отряд Шамиля. Стальное кольцо окружения было прорвано. (Рассказал известный чеченский писатель Халид Ошаев Баширу Чахкиеву.)
С религиозными гимнами «Ла иллахIи иль АллахI» войска Шамиля шли в бой.
В период Имамата было создано множество назмов и илли, прославляющих подвиги имама и его наибов. Запрет Шамиля на танцы, музыку и песни светского содержания часто нарушался чеченцами, которые были неспособны долго выдерживать пуританские порядки суровых мюридов, отрекавшихся во имя победы от всего земного.
Вернемся к легенде. А был ли в действительности подобный случай или народ придумал о своем горе еще одну жестокую, но прекрасную сказку?
Офицер, служивший в Куринском егерском полку, поведал в своих записках об «одном из фанатических поступков Шамиля».[14] Случай этот был «рассказан автору в 1845 году муллою Шаих, который около двух лет был одним из приближенных к Шамилю мюридов».
«Жители Большой и Малой Чечни, теснимые со всех сторон русскими войсками, понимая свое бессилие и не видя подкрепления со стороны лезгинских обществ, в 1845 году, после многократных совещаний, решились послать к Шамилю депутатов с просьбою о присылке к ним на помощь такого числа пеших и конных лезгин, с которыми бы они могли не только защищаться, но и выгнать русских из земли чеченской, где они, устроив крепость Воздвиженскую, начинают хозяйничать не на шутку; в противном же случае, дозволить им, чеченцам, покориться русскому правительству, для сопротивления которому они чувствуют себя бессильными. Долго не находилось охотников принять на себя это опасное поручение — явиться к Шамилю с такими и подобными предложениями значило рисковать если не головою, то, по крайней мере, возвратиться к домашним своим с зашитым ртом, с отрезанным языком, с укороченным носом и ушами. Кому понравится операция такого рода? Чеченцы вынуждены были, не ожидая охотников, выбрать депутатов по жребию, и этот жребий выпал на долю четырех человек из деревни Гуной.
Дикая гордость не позволяет чеченцу выказывать чувства страха, хотя бы перед лицом явной, неизбежной опасности, тем более, если поощрять его названием джигита, на которого возлагают товарищи все свое упование. Поэтому избранные депутаты, приняв возложенное на них поручение, не обнаруживая робости, обещались своему народу вырвать от Шамиля согласие — дать им помощь для борьбы с русскими войсками или дозволение покориться могущественному неприятелю. С такою похвальною решимостью гуноевцы пустились в путь, но по мере приближения к аулу Дарго чувство самосохранения сильно напоминало об опасности принятого ими на себя поручения. Они несколько раз советовались между собою, как лучше приступить к такому отважному делу, но все их соображения оказывались неудобоисполнительными. Наконец, старший из депутатов, опытный чеченец Тепи, обратился к своим товарищам со следующим предложением: “Вы знаете, — сказал он, — что не только чеченцы, но и самые приближенные к грозному имаму мюриды не могут безнаказанно произнести перед ним слово о покорности гяурам. Что же ожидает нас, если мы осмелимся обратиться к Шамилю с таким словом? Он тотчас же прикажет отрезать нам языки, выколоть глаза или отрубить головы, и все это не принесет ни малейшей пользы чеченскому народу, а только осиротит семейства наши. Чтобы избежать верной гибели и достигнуть хотя в некоторой степени полезной цели, я придумал самое верное средство“.
“Говори, говори“, — закричали в один голос обрадованные товарищи. “Слушайте, — продолжал Тепи, — я знаю от верных людей, что Шамиль, не принимающий ничьих советов, по необычайной любви к своей матери выполняет все ее желания, как завет священного алкорана. Было много примеров, что по представительству этой доброй старухи осужденные на смерть получали прощение, ограбленным — возвращалось имение, и даже в сильных порывах гнева Шамиль становился кротким ягненком от одного умоляющего слова, от взгляда этой необыкновенной старухи. Каждый день толпа просителей окружает саклю общей покровительницы, и если она возьмется за чье-то дело, то успех несомненный. Итак, почему бы нам не обратиться к ней с нашей просьбой? Это будет безопаснее и вернее. У нас есть в Дарго кунак — Хасим-мулла, который не откажет представить нас матери Шамиля, а остальное будет зависеть от того впечатления, какое должны мы будем внушить ей рассказами о настоящем бедственном состоянии чеченского народа“.
Совет, предложенный опытным Тепи, был с радостью принят его товарищами; он рассеял мрачные их мысли о грозных последствиях, и все четверо депутатов весело и быстро помчались к аулу.
К закату солнца спутники были на месте и, расположившись в сакле одного знакомого лезгина, решились без отлагательства обратиться к посредничеству муллы Хасима.
Жители Кавказских гор очень хорошо понимают, что в дипломатических разговорах с лицами, имеющими влияние на их участь, деньги играют важную роль, а потому чеченские депутаты при их отправлении в Дарго были снабжены полновесными кошельками золотых и серебряных монет, собранных заблаговременно со всего народонаселения. Из этих денег депутаты отсчитали триста тюменей (300 р. сер.) блестящими полуимпериалами, для удобнейшего убеждения муллы Хасима, и с такою суммою отправили к нему Тепи в тот же вечер. Хасим принял своего старого кунака с непритворным радушием и с соблюдением лезгинского приличия, угостил его на славу: бузою, вареною бараниной и копченым курдючным салом, растопленным в камине. Усевшись на парчовую подушку и поговоривши о днях давно прошедшей молодости, наши приятели постепенно перешли к обстоятельствам нынешнего времени. Тепи, как тонкий политик, без затруднения успел приблизиться к своему предмету, но лишь только высказал причину и цель своего прихода, брови Хасима нахмурились и он наотрез отказался от всякого участия в чеченском деле, присовокупив к этому, что мать Шамиля, хоть и женщина, однако понимает, как велико преступление тех правоверных, которые, вопреки священному алкорану, решаются искать покровительства у гяуров. “Нет, — вскричал он, — ваши чеченцы недостойны называться поклонниками великого пророка, если они решаются променять вечное блаженство на временное успокоение! Ла Иллаха Иллалахь Мухаммадан расуллуллахь (нет Бога, кроме единого Бога, и Магомет пророк Его). Их только должны бояться правоверные и на них одних возлагать надежды. Понимаете ли вы, что неверие ваше и сомнение в милосердии Аллаха и Магомета суть важнейшие причины, по которым Бог допускает русских издеваться над правоверными. Вы страшитесь смерти от руки гяура, тогда как она пролагает нам самый прямой путь в бесконечное блаженство, украшенное прелестными гуриями. Предложение, с каким вы приехали к законоучителю, могло бы быть простительно только одним женщинам; но вы не произнесете его безнаказанно перед лицом Шамиля. Вы не возвратитесь более к вашим преступным чеченцам и весть о позорной смерти вашей внесется в чеченские пределы вместе с заслуженным наказанием“.
Тепи, зная из многих примеров, что нрав его приятеля весьма склонен к снисходительности при всяком деле, в котором он усмотрит собственные свои выгоды, и спокойно выслушав грозную прокламацию, медленно развернул свой бешмет и, высыпав на ковер у ног Хасима блестящие полуимпериалы, сказал с приветливой улыбкой: “Мои соотечественники уважают достоинство мудрого Хасима, и в знак истинного уважения и преданности прислали тебе в подарок эти деньги“. Блеск золота в мгновение рассеял мрачные тучи с лица Хасима, глаза его заблистали огнем восторга, из-под седых усов выглянула отрадная улыбка, левая рука невольно опустилась на золотую груду, а правая сжала руку Тепи, который внутренне радовался, глядя на благоприятное одушевление своего кунака от магического влияния могущественного металла.
“Итак, нам нечего надеяться? — сказал хитрый чеченец после некоторого молчания. — Из твоих слов, почтеннейший друг, я мог только извлечь полезный для себя совет: возвратиться обратно в Чечню, взяв с собой 230 монет серебра и золота, привезенные нами в подарок матери Шамиля, на помощь которой мы полагали всю нашу надежду“.
При наименовании такой значительной цифры Хасим сделался еще более внимательным к своему старинному кунаку. “Не будь так поспешен, — сказал он ему с приветливой улыбкой, — так ли я понял рассказ твой о настоящем положении и желании чеченского народа? Пожалуйста, расскажи мне еще раз цель твоего приезда со всею подробностью, а потом подумаем, нельзя ли помочь вашей беде. Мать Шамиля имеет сильное влияние на своего сына. Почти во всех случаях он повинуется ей слепо. Расположение этой женщины ко мне и 200 тюменей, привезенные вами ей в подарок, наверное, заставят ее действовать в вашу пользу. Я говорю 200 тюменей, потому, что это круглое число, которое гораздо приличнее поднести такой важной особе, и что остальные тридцать ты должен передать мне“.
Лукавый Тепи, после такого “бескорыстного“ объяснения, скрыв ироническую улыбку и сложив на груди руки, повторил прежний рассказ, в котором объяснил со всею подробностью бедственное состояние своего народа, живущего на Чеченской плоскости, где их прикрывали одни только леса, которые быстро и постоянно истреблялись русскими отрядами, многочисленность неприятелей, славу их оружия, неистощимые средства русских и собственное свое бессилие. К этому присоединил он, что русское правительство обходилось и обходится с покорными чеченцами миролюбиво, нисколько не стесняет их в обрядах религии и всеми мерами заботится об их спокойствии и благоденствии.
“Понимаю, понимаю, любезный друг! — сказал Хасим с притворным вздохом. — Чеченцы, живущие на плоскости, окруженные со всех сторон неприятелем, похожи на птичек в клетке; но ведь птичка побьется, побьется в западне своей, и убедившись в невозможности разрушить преграду, примиряется наконец со своей неволей, и даже начинает жить припеваючи, если встретит усердную заботливость о насущном ее пропитании. По моему мнению, великий пророк не осудит за покорность гяурам чеченцев, если они принесут ее не по доброй воле, а при неизбежной необходимости. Итак, призвав на помощь Аллаха, я примусь за ваше дело: завтра же переговорю со старухою Ханум (мать Шамиля, дочь аварского бека ГIир-Будаха, звали Баху-Меседу. — Д. X.), а к вечеру, без всякого сомнения, ты и твои товарищи будете представлены матери нашего Имама“.
Тепи, утешенный такими обещаниями, около полуночи дружно расстался с Хасимом и поспешил обрадовать своих товарищей, которые в ожидании его возвращения, находясь между страхом и надеждой, не могли сомкнуть глаз своих.
Хасим сдержал свое обещание. На другой день, часа за два до заката солнца, чеченские депутаты были представлены матери Шамиля. Она благосклонно приняла 200 тюменей, полученные ею от чеченских депутатов, и обещания их удвоить эту сумму, в случае успеха, возбудили в ней непреодолимое желание доказать чеченцам свою к ним благосклонность, а вместе и свое могущество. В тот же вечер она отправилась в кунацкую Шамиля, где застала сына своего с алкораном в руках, окруженного толпой мюридов, готовившихся отправиться к мехтулинцам и аварцам с различными возмутительными предложениями. Приход Ханум, не посвященной в политические тайны Шамиля, был очень некстати, но она, не обратив на это никакого внимания, самонадеянно потребовала аудиенции.
“Нельзя ли отложить до другого времени, любезнейшая мать?“ — спросил Шамиль почтительно, хотя с весьма недовольным видом.
“Ни одной минуты, — отвечала Ханум настойчиво, — дело, о котором хочу говорить с тобою, много занимает меня и ты должен уважить просьбу твоей матери для ее успокоения“.
Лицо Шамиля омрачилось еще более. “Хорошо, — сказал он до крайности суровым тоном, — я готов оставить для тебя мое важное занятие, будучи уверен, что твое настойчивое требование вполне заслуживает такой великой жертвы“.
Мать и сын, оставшись вдвоем, беседовали далеко за полночь. Что между ними происходило, остается тайной до настоящего времени, но на другой день Хасим нашел почтенную старушку с заплаканными глазами, на бледном лице ее изображалось горестное уныние. “Я взялась не за свое дело, — сказала она дрожащим голосом, — даже мой сын не смел решить вопрос о принесении покорности гяурам чеченцами, и чтобы дать этому делу законное направление, Шамиль отправился в мечеть, где будет поститься и молиться до тех пор, пока не удостоится услышать святую волю из уст нашего великого пророка“.
Шамиль действительно заперся в мечети, сделав заблаговременно распоряжение, чтобы все жители селения Дарго, собравшись на площади вокруг мечети, оставались там в беспрестанной молитве до тех пор, пока он не выйдет из своего заточения. Приказание немедленно было исполнено: народ стеснился на означенном месте и окрестности огласились от воплей молящихся. Все спрашивали о причине такого небывалого явления, но никто не мог ответить на эти вопросы. Каждый толковал по-своему и все единодушно ожидали совершения какого-либо чуда. Только мулла Хасим и несчастные чеченские депутаты знали истинную причину и молча, с трепетом ожидали неведомого результата.
Проходит день и ночь — Шамиль не является; уплывают другие сутки — дверь мечети остается затворенною; наконец, солнце в третий раз застает изнуренных жителей Дарго в молитвенном бдении. Звуки голосов сделались уже хриплыми; многие из народа, ослабев от поста и бессонных ночей, не могли уже подняться на ноги; невольный ропот пробегал по засохшим устам; ко вот дверь мечети распахнулась, выходит Шамиль, бледный, глаза налиты кровью, как бы от продолжительных слез. Мановением руки он подозвал к себе одного мюрида, шепотом отдал ему какое-то приказание, и тот быстро исчез в толпе народа. Потом великий Имам молча и медленно взошел на плоскую крышу мечети в сопровождении двух других мюридов.
Общая тишина, как предвестник страшной бури, царствовала на всем видимом пространстве. Но вот густая толпа народа заколебалась — посланный Шамилем мюрид очищал дорогу, а за ним неровными шагами, покрытая белой чадрой, двигалась мать грозного Имама. Двое мулл внесли ее на крышу мечети и поставили лицом к лицу ее сына. Несколько минут Шамиль хранил глубокое молчание, наконец, подняв мутные глаза к небу, произнес слабым голосом:
“Великий пророк Магомет! Святы и неизменны веления твои: да исполнится правый суд твой, в пример всем последователям священного алкарана“. Потом, обратясь к народу, сказал довольно громким голосом: “Жители Дарго, я должен объявить вам страшную весть. Чеченцы, изменяя долгу правоверных, забывая клятву, принесенную ими пред лицом Аллаха и Магомета, в преступных сердцах своих положили дерзкое намерение покориться гяурам и не устыдились даже прислать в Дарго своих депутатов, для получения на то моего согласия. Но чувствуя гнусность такого намерения, эти депутаты не осмелились явиться ко мне, а обратились к несчастной моей матери и она, как слабая женщина, решила ходатайствовать в пользу безумных чеченцев. Ее настойчивость и безотчетная моя к ней преданность внушили мне смелость узнать волю об этом любимого бога Магомета. И вот в присутствии вашем, при содействии ваших молитв, я в продолжение трех суток взывал постом и молитвами на правый суд пророка, и он удостоил меня ответом на мои дерзновенные вопросы. Но этот ответ как гром поразил меня! По воле Аллаха повелено дать сто жестоких ударов тому, кто первый высказал мне это постыдное намерение чеченского народа, и этот первый, увы! была мать моя!“. Услышав свое наименование, бедная старушка испустила жалобный вопль, но Шамиль, как верный исполнитель воли Аллаха и пророка Его, нисколько не поколебался. По его мановению мюриды сорвали чадру с несчастной жертвы и схватили ее за руки, а беспредельно преданный сын сделался палачом своей матери. Но за пятым ударом страдалица, бледная как полотно, лишилась чувств; голова Ханум безжизненно склонилась на грудь ее, Шамиль, пораженный этим убийственным зрелищем, опустил наказующую руку, упав к ногам своей матери.
Мертвая тишина, господствовавшая в народе, заменилась общим безутешным рыданием; многие простирали руки к мечети, молили о пощаде той, которую имели причину называть своею благодетельницею.
Но вот Шамиль поднимается на ноги. К удивлению всех в его лице не заметно и тени прежнего отчаяния, напротив, глаза играют каким-то непостижимым торжеством. Он выпрямился, поднял пылающие взоры к небу и восторженным голосом произнес: “Ла Иллаха Иллалахь Мухаммадан расуллуллахь. Жители небес! Вы услышали мои усердные молитвы, вы позволили мне принять на себя остальные удары, для которых была обречена бедная мать моя. Эти удары я приму с радостью, как неоцененный дар вашего милосердия...“ Тут он, с улыбкою на устах, скинул с себя красную чуху свою, снял бешмет, вооружил двух мюридов толстыми нагайскими плетьми и приказал отсчитать себе девяносто пять ударов, подтвердив при том, что если кто из них осмелится слабо выполнять веления пророка, тот будет поражен кинжалом из собственной его руки.
Мюриды, испуганные таким невыгодным для них обещанием, с подобострастным усердием наложили 95 кровавых рубцов на высокопочтенной спине их повелителя, но он не обнаружил ни малейших признаков страдания. По окончании варварской операции, совершенно спокойно надел лежащую у ног его одежду, быстро сошел с крыши мечети и, остановившись среди народной толпы, приведенной в крайнее удивление неслыханным дотоле событием, спросил совершенно спокойным голосом: “Где те злодеи, за которых потерпела мать моя позорное наказание, где чеченские депутаты?“
“Здесь, здесь“, — закричало множество голосов, и в одно мгновение ока несчастные жертвы были привлечены к ногам повелителя. Все присутствовавшие нисколько не сомневались, что страшная, мучительная и позорная смерть ожидает этих несчастных четырех чеченских депутатов. Надежды на пощаду не было никакой. Несколько мюридов обнажили уже шашки, чтобы быть готовыми к исполнению казни по первому слову или мановению руки их великого Имама. Чеченцы, приникшие лицом к земле в ожидании своей близкой кончины, тихо читали отходные молитвы, не смея приподнять голов своих и произнести слова мольбы о несбыточном прощении. Но Шамиль поднял их собственными руками, приказал им ободриться и окончил эту сцену словами, поразившими всех предстоящих неописанным удивлением: “Возвратитесь к народу вашему и в ответ на безрассудное их требование, перескажите все то, что вы здесь видели и слышали!“».
«Анекдот» ли все вышеописанное или так случилось на самом деле, пока неизвестно. И хотя для наказания матери и самого себя у Шамиля были, по-видимому, более веские причины, чем просто песня, все же что-либо подобное вполне могло произойти.
Известно много случаев, когда изнемогавшие в войне общества (а здесь идет речь не обо всех чеченцах, а только о тех, кто жил на территории, близкой к царским крепостям, и подвергался каждодневной опасности) посылали к Шамилю или к его наибам депутатов с просьбой о реальной помощи, угрожая в противном случае сложить в войне оружие. Были, кстати, примеры, когда наибы, не имея сил для защиты каких-либо чеченских или дагестанских обществ, разрешали временно внешне подчиняться царскому военному командованию. На самом деле эти общества платили налог в казну Имамата, выполняли поручения наибов и при приближении войск Имамата открыто поднимали восстания (к примеру, надтеречные и сунженские чеченцы). Положение чеченцев Большой и Малой Чечни, а также ряда других обществ чеченцев, из года в год лишенных возможности собрать урожаи с посевов — которые постоянно вытаптывали, жить в домах — которые постоянно сжигали, растить детей — которых постоянно уничтожали, было катастрофическим. Их силы были на пределе. И эта жизнь на пределе продолжалась десятилетия. Лишь необычайное свободолюбие и священная вера помогали держаться большинству из них.
Мюрид Шамиля Хаджио говорил капитану Руновскому в Калуге:
«Шамиля выбрал весь народ для того, чтоб он защищал нас... Шамиль умный человек, очень умный человек и, еще, он очень добрый человек, такой добрый, что добрее его никого нет. Зато, когда виноватым был бы Казы-Магоммет (сын Шамиля. — Д. X.), он сейчас же голову бы ему снял... За это все мы любили Шамиля и слушались его во всем» [Руновский, с. 53—54].
В этой страшной войне имам Шамиль не жалел ни себя, ни родных, ни чужих. И пока он отдавал священной борьбе всего себя, люди, несмотря ни на что, делали невозможное и верили в него, шли за ним.
Уже позже, в плену, на вопрос, отчего он не сдался раньше, Шамиль отвечал: «Я был связан своей присягой народу. Что сказали бы про меня? Теперь я сделал свое дело. Совесть моя чиста, весь Кавказ, русские и все европейские народы отдадут мне справедливость в том, что я сдался только тогда, когда в горах народ питался травою» [Чичагова, с. 119—120].