Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля

Исторические происшествия в Москве 1812 года во время присутствия в сем городе неприятеля

Один и тот же предмет, рассмотренный с различных точек зрения, будет представлять собой, чем изображение ближе к оригиналу, свой взгляд. Поэтому возможно столько же описаний присутствия французской армии в Москве в 1812 году, сколько людей находилось тогда в этом городе. И в каждом будет что-то особенное[459], ибо очевидец видел и представил их со своей точки зрения. Не знаю, опубликовано ли кем-нибудь описание событий этого необычайного и богатого последствиями времени? Мне не попалось ни одной такой книги, посему я сообщаю лишь то, что сам имел возможность видеть, слышать и заметить. Во время происходивших событий я, собственно, не думал собирать записки, чтобы рассказать другим. Поэтому теперь, по прошествии 23 лет, я не могу ручаться ни за точность хронологического порядка, ни за цифры и все прочее такого рода, что показалось бы любопытным и достойным запечатления политику, государственному мужу, воину или судье. Я был тогда лицом частным и судил обо всем происходившем прежде всего относительно себя самого и лишь потом уже в отношении отечества и своих ближних. Поскольку же я затем приучился тесно связывать все происходящие во времени события с вечностью, то и назад, на все происшедшее тогда, я смотрю в этом, единственно правильном, свете, чтобы сообщить нижеследующим заметкам интерес и для христиан.

Без фанатизма могу утверждать наверное: в том, что я не покинул Москвы, была воля Божия, и Он расположил так, что я должен был отказаться от своего уже решенного отъезда, хотя все было приготовлено и даже запряжены лошади, чтобы мне ехать в Петербург к своим детям[460]. Однако ложный слух о том, что неприятель уже находится между Москвой и Клином, побудил меня дать ямщику отступного в вознаграждение его усилий. И хотя в тот же самый день я убедился в беспочвенности этого слуха, впоследствии ни за какую цену я уже не мог достать лошадей и принужден был остаться в Москве. Поскольку – как я теперь ясно понимаю – это споспешествовало моему и детей моих благу временному и, питая надежду на милосердие Христово, равно нашему уделу в вечности. Никакой христианин не сомневается, что всемогуществу Божию подвластно все. Но как Христос, будучи во плоти, творил чудеса только тогда, когда естественные средства были недостаточны, а равно и в Ветхом Завете Бог лишь тогда представлял доказательства своего непосредственного вмешательства, когда привычные пути были исчерпаны, – так и до сего дня премудрость Божия действует в судьбах целых народов и отдельных людей, используя или заимствуя наличествующие подсобные средства, чтобы произвести то, что Ему, Господу, угодно. Насколько простирается человеческое соображение, я могу с уверенностью утверждать, что в Петербурге, не случись явного чуда, я не пришел бы ни к достатку при нашем ограниченном местными рамками торговом обороте, ни к совершенно изменившимся духовным воззрениям под воздействием страданий и опасностей в Москве, ни к заделу в церковных и школьных делах благодаря моему деятельному участию в заботах приходского совета[461]. Все это вкупе должно было случиться прежде, чем с некоторой надеждой на успех я смог принять решение сделаться пастором, и тем более осуществить его.

Уже за 25 лет перед тем я столько почерпнул из необыкновенного пути страданий моей жизни, что все происходившее со мной в жизни считал не случаем, а мудрым промыслом милосердия Божьего. Итак, не имея возможности оставить Москву, я предоставил себя воле Господней, и был так спокоен, как может быть спокоен в опасных обстоятельствах лишь человек, надеющийся на Бога. У которого, однако, как и у всех его братьев, в груди бьется сердце, которое временами сколь лукаво, столь и испорчено[462]. Но перехожу к сути.

К концу августа месяца [1812 года] многолюдная Москва совсем почти опустела. Положение немногих иностранцев, которые оставались [в ней] добровольно или вынужденно, становилось все более угрожающим, что показали безобразия, чинимые озлобленным народом на улицах и в домах. Особенным бельмом на глазу для народа стал Кузнецкий мост – улица, на которой находилось большинство французских магазинов и которую населяли почти одни только иностранцы. В других частях города пошли разговоры, что «прошлой ночью убили всех иностранцев, которые жили на Кузнецком мосту». Я узнал об этом, так как несколько знавших меня господ посылали спросить, «жив ли я еще».

Тогдашний генерал-губернатор граф Ростопчин издал, правда, прокламации для народа, в которых представлялось, сколь мало чести делает убийство тощего, как высохшая селедка, француза или немца в парике, но эти шутливые бюллетени мало годились для того, чтобы устрашить народ[463]. Посему около полуночи 30 августа я покинул свою квартиру на Кузнецком мосту[464], ибо в ту ночь на этой улице было шумно и неспокойно как никогда раньше, как я не слыхивал и днем с моего приезда в Москву, хотя Кузнецкий мост – одна из самых оживленных московских улиц. Подхватив за руку мою 16-летнюю дочь[465], я бежал к торговцу Шиллингу[466], – тот по причине своей многочисленной семьи и многих бывших у него комиссионных товаров, которые он не мог спрятать, также решил оставаться в Москве.

На пути туда нас преследовала чернь, но по счастью дворник* в Шиллинговом доме открыл нам железные ворота на двор по первому стуку и так же быстро затворил их за нами, увидев наших преследователей. У нас было перед ними небольшое преимущество, потому что из комнаты, где они увидели, как мы проходим, и закричали «Мы вас прикончим, проклятые иностранцы!», им нужно было сначала пройти двор своего дома, который выходил в переулок. Это небольшое преимущество, которое мы использовали, ускорив наши шаги, и то обстоятельство, что дворник* даже в полночь оказался так близко от ворот, чтобы впустить нас, спасло нам жизнь.

В семействе Шиллинга нас тепло приняли, пригласили остаться у них и вместе разделить все грядущие события. Ставни на окнах и вход в дом были такие крепкие и в таком хорошем состоянии, а присутствующих, в основном молодых и сильных мужчин, так много, что можно было отбить средних размеров штурм. Однако в субботу 31 августа стало приходить со всех сторон столько известий об угрозе для жизни все еще остававшихся в Москве иностранцев, что Шиллингово семейство посчитало за должное любой ценой лучше покинуть город, чем стать жертвой. За чрезвычайно высокую сумму старшим сыновьям удалось достать лошадей. Итак, несмотря на тесноту на их подводах, все упрашивали меня сопровождать их. Но я считал это невозможным, если только не идти рядом пешком, и попросил их взять с собой лишь мою дочь. Вечером в одиннадцатом часу они уехали. При нашем обоюдном прощании мы чаяли свидеться только в вечности, ибо и им в дороге следовало ожидать не меньших опасностей, нежели мне в городе. Живая, искренняя и общая молитва, которую объединила нас с дочерью за два часа до отъезда, так подкрепила ее и меня, что в решающий момент мы попрощались друг с другом так же легко, как если бы должны были свидеться несколько часов спустя.

Отъезжающее семейство взяло с собой лишь самое необходимое, потому что людям в подводах едва хватало места; все же прочее было оставлено. Посему господин Шиллинг просил меня остаться жить в его доме и взять на себя надзор за имуществом и оставленными комиссионными товарами.

Я должен назвать еще одну и главную причину, почему я оставил в ночь с пятницы на субботу мое жилище на Кузнецком мосту. Граф Ростопчин издал несколько печатных воззваний к народу с призывом вооружаться и по первому зову собираться на Воробьевых горах – тому же, кто останется, угрожало самое суровое наказание[467]. Мой кучер, молодой дерзкий парень с сатанинской физиономией, собирал поэтому что ни день на нашем просторном дворе толпу разделявших его взгляды молодцов, с которыми он занимался военными упражнениями, шумел и витийствовал перед ними. Он часто говорил им, что все, наконец, переменится, крепостные станут господами, а прежние господа или будут убиты, или должны будут сделаться мужиками. Я должен был молча сносить это безобразие, но мое вынужденное молчание делало кучера лишь все более и более дерзким, так что он наконец ущипнул мою дочь за щеку, хотел поцеловать, смеялся над ее стыдливостью, и нагло заявил, что, дескать, скоро она будет думать по-другому и будет благодарить его, когда он станет ее защитником. Когда в ночь на пятницу я узнал, что кучер и его приспешники не ночуют дома, я воспользовался этим для того, чтобы бежать в дом Шиллинга. Но едва лишь моя дочь уехала с этим семейством, мне пришло на ум, как разъярится и озлобится кучер, когда он не найдет по своем возвращении домой ни моей дочери, ни меня. Теперь меня заботило, что этот отчаянный парень может обнаружить мое убежище – и какую опасность может причинить злоба этого человека. Не мне, ибо я, как говорится, все это время носил «душу мою в руке моей»[468], но Шиллингову дому, его пожиткам и товарам. Посему я думал об убежище, чтобы меня не нашли в Шиллинговом доме, а если кучер вздумает искать меня там, он подумает, что я уехал вместе со всем семейством.

То, что наша армия проиграла битву, и Наполеон находится уже на Русской земле, в Москве знали и видели по многим раненым, которые следовали через город. Но я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь кроме генерал-губернатора и его самых близких друзей мог даже помыслить о том, что Наполеон сможет дойти до Москвы. Еще 31 августа появился краткий бюллетень, в котором от имени фельдмаршала Кутузова объявлялось, что прошедшим днем он совершенно разбил французов и если – в чем он не сомневался – он снова разобьет их на следующий день, ни один из вторгшегося числа неприятелей не достигнет живым за русскую границу и не вернется домой[469]. Дату битвы и местность я не помню. Не ведаю, что жители страны знали и думали об истинном положении вещей, поскольку мой магазин, как и все на Кузнецком мосту, был закрыт и не приходил никто, от кого можно было бы узнать что-то определенное.

Однако иностранцы искали друг у друга совета и отдохновения всякий раз во все это время, как только они могли без опаски встретиться. При одной такой оказии театральный художник г-н Чермак[470], который имел мужество организовать сбор средств для первых пленных французов, не питая к этой нации никакой привязанности, из чистого человеколюбия и не без угрозы для себя, пришел с этим намерением и ко мне. Он сказал мне: «Я живу у русского духовного лица в переулке* Лаврентия на Вражке[471], рядом с Тверской. Тот обещал мне и некоторым из моих друзей показать тайное и очень надежное укрытие под алтарем его церкви, где никто не сможет нас найти и где мы будем защищены от всех возможных опасностей». Г-н Чермак предложил мне затем перебраться к нему, если я не смогу больше оставаться на своей квартире, и оставил точное описание своего дома, чтобы я тотчас мог его найти. Если бы ранее подумал об этом убежище, я бы предпочел его Шиллингову дому, но тогда моя дочь не уехала бы вместе с этим семейством, подверглась бы впоследствии большим опасностям, должна была бы пережить все ужасы и жестокости во время пожара и последующих грабежей. И наконец, что было главным и для нее, и для меня, мы не получили бы столь убедительного доказательства утешительной силы искренней молитвы, какое Господь милостиво сподобил явить нам за два часа до ее отъезда.

Рано утром в воскресенье (31 августа) предложение г-на Чермака внезапно всплыло у меня в памяти, с наступлением дня я отыскал его квартиру и был принят самым сердечным образом им и его женой. Его хозяина, священника, я нашел занятым отправкой своей молодой красивой жены прочь из города. Он также очень любезно приветствовал меня и сказал, что предпочитает лучше отправить свою жену к ее живущим под Москвой родителям, чем оставлять здесь, и коль скоро она отправится в путь, тем спокойнее ему будет по-братски жить с г-ном Чермаком и со мной, разделяя все невзгоды и защищая нас своим саном и т. п.

Но не прошло и четверти часа с отъезда его жены, как священник стал вести себя как помешанный. Он стал бросаться на землю, вырывать волосы на голове и из бороды, разбил себе лицо, кричал и рыдал, зачем он отпустил свою жену в путь одну и т. д. Я посоветовал ему как можно скорее нагнать ее, поскольку она еще не могла миновать заставу*. Едва уразумев мои слова, он поспешил, без шляпы, таким как поднялся с земли, стремглав за своей женой, которую и нагнал – как я узнал от него несколько месяцев спустя. Так обещанное тайное убежище в церкви осталось нам неизвестным.

Воскресенье мы провели без примечательных происшествий, поскольку оставались в комнатах, никого из чужих не видали и, следовательно, не могли узнать ничего из происходившего в городе. Однако же я успел понять спустя несколько часов по прибытии к г-ну Чермаку, что эта улица обещает еще меньше защиты, чем Кузнецкий мост. Потому что, во-первых, г-н Чермак был единственным немцем, который жил в этом переулке, и затем, вокруг его жилища были одни публичные дома. Г-н Чермак и сам, наконец, понял, насколько небезопасно наше жилище, и потому он пригласил меня пойти вместе с ним к проживавшему поблизости фабриканту ламп по имени Кнауф[472], дом которого был похож на маленькую крепость, а многочисленные фабричные рабочие, похоже, очень преданы своему хозяину. Мы попросили господина Кнауфа принять нас у себя в доме, потому что в нашем жилище мы были беззащитны, а он, со своей стороны, получал в лице двоих здоровых немецких мужчин частью поддержку, частью помощников в надзоре за его рабочими. Он упрямо отверг это и заверил нас, что может положиться на своих людей. Ну, тогда Бог нас защитит, сказал г-н Чермак то, что в душе подумал и я.

Утром в понедельник на улице началось большое оживление и мы увидали, как навьюченные ружьями, саблями и пистолетами мужчины, женщины и дети спешили по своим жилищам, иногда бросали [оружие] перед входом и бежали назад, чего мы не могли себе объяснить, так как это продолжалось всю первую половину дня, а мы по-прежнему не хотели выходить и спрашивать на улицу. После мы узнали, что еще в воскресенье был обнародован бюллетень, в котором приказывалось: в понедельник утром всему мужскому населению Москвы следовало поспешить к Арсеналу, вооружиться там и следовать затем на Воробьевы горы[473]. Следуя этому призыву, многие оказались в Кремле, и хотя нашли там Арсенал открытым, но никого, кто сказал бы, что им брать и где они должны собраться?

Тогда каждый схватил, что понравилось, спешил домой и рассказывал об этом домашним и всем, кто встретился на пути; брал с собой всех, даже детей, лишь бы они могли сколько-нибудь унести. И так количество охотников брать и уносить с собой [оружие] увеличивалось с каждым часом до того момента, когда в город вступили французы. Граф Ростопчин, конечно, заранее знал, что Арсенал достанется врагу, и спас таким способом много оружия, которое жители во время нашествия спрятали и скрыли, но потом должны были снова сдать, когда в Москву вернулись русские власти.

К счастью, у народа не было пороха, иначе пролилось бы много крови, поскольку все кабаки* остались бесхозными и открытыми, полиция вслед за графом уже покинула Москву, большой город остался без властей и каждый мог невозбранно делать, что хотел: большая толпа народа собралась уже, когда юного Верещагина, которого граф [Ростопчин] в момент своего отъезда не велел полиции брать с собой, тащили по улицам и отдали в жертву народному гневу как предателя[474]. Хотелось бы, конечно, чтобы французы никогда не дошли до Москвы; но в прочем милостию Божией стало то, что они вошли в город в этот же день, ибо иначе в состоянии анархии, при разгоряченных водкой головах и при всей свободе невозбранно и неограниченно грабить, при всеобщей ненависти к иностранцам вряд ли кто-то из иноплеменников остался бы в живых; а они бы стали нападать и на соотечественников, и во хмелю пролили ли бы взаимно много крови.

Около полвторого пополудни трое русских офицеров разного рода кавалерии проскакали в карьер от Тверской улицы мимо наших окон, но едва несколько минут спустя спешно повернули назад. Когда же г-н Чермак и я рискнули выйти за порог, чтобы проследить за ними, мы очень отчетливо услышали дробь французских барабанов, звук которых был знаком ему по Вене, а мне по Рейну[475], но все еще сомневались, точно ли так, как вдруг заметили слева конных гренадеров, неспешно втягивавшихся как раз с той стороны, куда торопились первые три офицера, а потом поворотили обратно. И почти в ту же минуту мы услышали и со стороны Тверской улицы французский марш, исполнявшийся духовыми инструментами. Сколь переполнен был наш переулок вооруженными жителями до того, столь же быстро он опустел. Все побросали оружие или бежали с ним в дома, так что во всем переулке остались стоять лишь г-н Чермак и я.

При полнейшем отсутствии всяких известий с театра военных действий, при частых известиях о победах над врагами никто и помыслить не мог увидеть Наполеона в Москве. А еще менее, что это произойдет так скоро, ибо думали, что он со своей армией все еще на русской границе. Когда г-н Чермак и я стояли так у нашей входной двери и ни один из нас не решался признаться другому в том, что он считает приход французов делом конечным, мы оба не могли не обратить внимание на раздававшийся сверху звук, который вывел нас из задумчивости. Мы посмотрели ввысь и увидели похожую на дерево ракету, взвившуюся к облакам. У меня невольно вырвалось: «Как это велико!» И лишь когда я произнес эти слова, мне стало ясно в душе, что я хотел этим сказать. Г. Чермак отнес мой возглас на счет размеров ракеты и сказал: «Да, такой ракеты я не видал и в Вене при самых лучших фейерверках». Я ответил: «Нет, я не это имел в виду, великой я нахожу идею, что Москва должна быть сожжена». При этом, клянусь Богом, я никогда и близко ничего подобного не думал, даже если и представлял себе возможность, что французы смогут дойти до Москвы – хотя я и такого не припомню, – и никогда не стал бы говорить моему самому доверенному другу. В самом худшем случае я мог представить себе разве только большую контрибуцию – так, как это происходило при их (французов. – Прим. пер.) вступлении в другие столицы, – но не пожары или грабежи. Поэтому мне и до сего дня непонятно, почему вид этой ракеты – которая, впрочем, быть должна была видимым издалека сигналом – вызвал во мне доселе не приходившую мне в голову идею, и представил в этот миг перед мысленным взором все благие последствия, которые принесет для России пожар Москвы. В продолжение 23-х лет я многажды испытывал себя, много раз истязал свою память в поисках того, как связать с видом ракеты мое тогдашнее восклицание и все то, что внезапно, но очень живо встало передо мной при этой мысли, – но всегда тщетно, так что я принужден отложить разрешение этой загадки на время отшествия моего в вечность.

Итак, наша маленькая улочка наполнилась французскими пехотинцами, которые, приблизившись, очень вежливо спросили немного хлеба, которого, по их словам, они не видели и того менее ели в продолжении трех дней. Мадам Чермак, говорившая хорошо по-французски и жившая в Вене в домах, которые вынуждены были пустить на постой французов, пригласила окруживших нас солдат пройти далее в дом. Вошло восемь человек, остальные распределились по прочим домам. Сейчас же показались жившие в нашем переулке уличные девки и так по-свойски вели себя с этими чужеземными гостями, как будто они всегда были знакомы – хотя и не умели с ними говорить.

Весь переулок стал вдруг таким оживленным, что казалось, будто так было всегда. Все это происходило едва в течение часа. Тут вдруг раздался крик: пожар, пожар! Вскоре его можно было уже видеть. Некоторые стали карабкаться на высокие дома и говорили, что горит на Рыбной улице[476]. Так как это было довольно далеко от нашего переулка, то мы, г-н Чермак и я, далее не принимали в сем участия и угощали солдат всем, что у нас было. Мы были убеждены в том, что на следующий день сможем купить новые припасы, поскольку думали: «Даже если в Москву вошло 100 000 человек, все они смогут разместиться и найти пропитание в Москве, если только мы в своем домишке накормили восьмерых».

Но мы ошибались, потому что едва восемь солдат ушли от нас, довольные и благодарные, как пришли другие, потом еще, и требовали того же. Пока было засветло, дело еще обстояло сносно, поскольку к нам в комнату заходили два офицера и один унтер-офицер, которые каждый раз спрашивали присутствовавших солдат, ведут ли они себя прилично и скромно согласно приказу императора Наполеона? Нам же они говорили при малейшем недовольстве тотчас обращаться за помощью в находившуюся рядом на Тверской караульню[477], чтобы озорники – как это называлось – были б примерно наказаны. К 10 часам вечера наши последние припасы истощились, тогда как число незваных гостей умножалось – это были уже не просящие, а повелительно требовавшие солдаты. Мы давали им деньги и пытались дать им уразуметь, что дело не в нашем нежелании, а в отсутствии припасов, которые мы никак не могли пополнить ночью. Мы выставляли им на вид, что на протяжении восьми часов мы уже кормили столь многих, и они легко могли увидеть, что в таком маленьком домишке не могло быть обширных припасов. Хотя все принимало суровый оборот, но они (солдаты. – Прим. пер.) лишь грозились наложить на нас руки, никого из нас лично не трогая. Последние четверо солдат взяли деньги и вещи, которые им понравились; но они посулили разделаться с нами, если не получат на завтрак омлет с ветчиной. Мы пообещали им это определенно, в уверенности, что сможем с наступлением дня купить необходимое.

Наутро, еще затемно, пробили общий сбор и наши гости, принужденные нас покинуть, ругались и клялись, что никого из нас не оставят в живых, если по их возвращении не будет накрыт стол в изобилии со всем, что они требовали.

Во всю ночь мы не имели ни секунды отдыха, сплошной страх и беспокойство – а особенно я, управив с помощью Божией грабеж и бесчинства против двух русских семейств, живших над нами и в примыкающем доме, и защитив укрывшегося в наших комнатах русского протопопа*, которого бывшие у нас солдаты всячески оскорбляли. Вместе с упованием на заступничество Божие мое мужество подкрепляли уверения офицеров, которые говорили, что мы сможем найти на главной караульне помощь от бесчинств. Я ничего не боялся, полагая, что мне достаточно добраться до Тверской, чтобы сейчас же получить помощь. Как только солдаты покинули нас, я устроил, наконец, престарелого протопопа* на покой и предложил г-ну и мадам Чермак открыть окна и двери, чтобы очистить комнаты от дурного воздуха, скопившегося этой ночью из-за многих приходивших с марша солдат.

Мы вышли за дверь дома и не успели постоять там, как мимо нас проследовала большая колонна кавалерии во главе со штаб-офицером. Мадам Чермак заговорила с командиром колонны, жалуясь на то, что этой ночью мы должны были перетерпеть, хотя еще вчера трижды слышали заверения, что император Наполеон не желает-де бесчинств против жителей, а преступникам грозят суровые наказания. С любезным выражением на лице и французской учтивостью штаб-офицер отвечал ей: «Мадам, вчера в город вошли 80 000 французских детей, и Вы легко можете вообразить, что среди столь многих должны были находиться и озорные дети. Утешьтесь, таковы следствия войны». Он также послал ей воздушный поцелуй и ускакал. Мы же смотрели на следующих за ним всадников, обвешанных с ног до головы вещами всякого рода, платьями, тюками, покрывалами, коврами и т. п. Из этого мы могли заключить, что в домах, где ночевали эти французские дети, дела должны были обстоять намного хуже, чем у нас.

Все это тем настоятельнее доказывало нам необходимость позаботиться о завтраке, который со столь страшными угрозами велели нам достать ушедшие солдаты. Посему мы послали купить провизию, но не смогли получить ничего и за вдесятеро большую сумму. Это причинило нам немалое беспокойство, возросшее до предела, когда тот самый господин Кнауф, который в воскресенье не хотел принять нас в своем доме, появился у нас со своей женой едва одетым. Они просили нас позволить им зайти хоть на минуту, ибо в прошедшую ночь были вчистую ограблены, чему более всего способствовали их фабричные рабочие. Они потеряли все свое приличное состояние и прикрывались лишь старыми лохмотьями. Г-н и мадам Чермак приняли их с состраданием и живым участием, препроводив в комнаты. Я же остался на улице, чтобы поразмыслить еще над милосердным произволением Божьим, ожесточившим сердце Кнауфа так, что он противился нашим просьбам, несмотря на то что ранее он был дружен с г-ном Чермаком и знаком со мной.

Пока я стоял там, ко мне подошел прилично одетый французский провиант-комиссар и попросил достать ему рубашку, потому что его жестоко мучили паразиты. Я сказал ему, что я здесь не проживаю, что у хозяина дома рубашки почти все отняты; что я, впрочем, только в воскресенье утром надел две белые рубашки, из которых верхнюю и лучшую я ему охотно готов отдать, если его не смущает, что я уже проносил ее два дня. Он поблагодарил меня и, когда я предложил ему войти в дом, попросил зайти с ним в открытые комнаты на дворе, чтобы отдать там ему мою рубашку. Сделав это, я подождал, чтобы проводить его затем в комнаты.

Подойдя ко мне, он, обняв, поблагодарил меня и хотел дать мне русскую 100-рублевую банкноту, уверяя, что это лишь малость за то удовольствие, которое он испытал, выбросив в отхожее место старую рубашку и надев на тело чистую. Отнюдь не приняв денег, я заверил, что рад услужить ему тем, чего в прошедшую ночь мог бы лишиться насильственным образом и под угрозой для своей жизни. Войдя в комнаты и услышав, что все мы говорим по-немецки, он сказал: «Я тоже немец»[478]. Вероятно, он посчитал меня за русского, потому что заговорил со мною по-французски. Ибо по моей манере разговора он мог заметить, что я слабо владел французским.

Наш страх возрастал по мере того, как мы могли ожидать наших ужасных солдат, и, заметив это, комиссар осведомился о причинах. Ему ответили, что мы боимся возвращения солдат, после чего он попросил мел и вышел – мы не знали, зачем. Вскоре после того заявились солдаты и не увидев, войдя, накрытого стола, стали страшно ругаться. Без сомнения, нам пришлось бы худо, если бы Бог не послал нам этого обер-комиссара – имя которого я, к сожалению, забыл – как ангела-спасителя.

Солдаты не заметили его при своем появлении, так как все их внимание было приковано к столу. Теперь же он поднялся и спросил самым строгим тоном, какого они полка? – поскольку они были в накинутых шинелях – а на встречный вопрос, какое ему до того дело, он ответил: чтобы я привлек вас к ответственности за то, что вы столь дерзким образом ворвались в отведенную мне квартиру. Да разве не читали вы на двери, спросил он у них, что это квартира обер-комиссара NN? Насколько грубыми солдаты были раньше, настолько же вежливыми они выказали себя перед комиссаром, просили прощения, извиняя себя своим неведением, и покинули нас, злобно косясь, обманутые в надежде наполнить свои пустые животы.

Ребятки, сказал провиант-комиссар, я останусь у Вас, так как Вам грозят еще большие опасности. И этот добрый человек очевидным образом спас на следующую ночь – Божиим произволением – чету Чермак и еще одну русскую семью, которая жила в том же доме, о чем я позже расскажу.

Недолгое время спустя я стоял на кухне у открытого окна и увидал проходящего мимо полковника, который расспрашивал нескольких людей на улице, не могут ли они ему указать хорошую квартиру неподалеку от Кремля? Но никто его не понимал, хотя он попеременно спрашивал то на французском, то на немецком. Он уже скрылся, когда мне пришло в голову, что для постоя подойдет дом на Кузнецком мосту, в котором я жил до того. Он принадлежал богачу Демидову из Петербурга[479], был просторен и хорошо обставлен. Я тотчас поспешил за ним, нагнал его еще на той же улице и предложил показать ему квартиру, которая отвечала его пожеланиям.

Он поблагодарил меня, и мы вместе пошли на Кузнецкий мост. Так как дорога туда занимала довольно времени, он потерял терпение и несколько раз порывался меня оставить, поскольку, по его мнению, я уводил его все дальше от Кремля, вблизи которого он хотел квартировать. Мне составило немало труда убедить его, что это мнимое расстояние было лишь следствием кривых улиц, но что тем не менее дом, который я собираюсь ему показать, сзади через удобную калитку выходил совсем близко к Кремлю.

Уже на Кузнецком мосту он хотел еще раз развернуться и уйти. Я смог удержать его, лишь заверив, что никогда не осмелился бы несколько раз убеждать его, если бы сам не был уверен в себе. Да и он сам может с первого взгляда убедиться, что я не вводил его в заблуждение. Достигнув Кузнецкого моста, я нашел его безлюдным, но дома были невредимы. Я еще издалека показал полковнику дом, который хотя и понравился ему внешне, но все же, по его мнению, был слишком далеко от Кремля. Ворота Демидовского дома, в отличие от остальных (мимо которых мы проходили), были не затворены, а лишь прикрыты, так что мы смогли пройти во двор.

Первым делом я увидал семерых мужиков, которые с покаянным видом стояли на коленях – среди них я узнал нескольких дворников*. Их окружали французские солдаты, некоторые из которых с ружьями на изготовку, чтобы их расстрелять. Я сейчас же стал всеми силами умолять полковника остановить экзекуцию. Тогда он спросил солдат, почему они хотят расстрелять этих людей. В ответ солдаты рассказали, что они были в прилегающем дворе и, когда некоторые из любопытства заглянули через стену, эти люди стали в них стрелять. Тогда полковник согласился с ними и приказал расстрелять людей. Я удвоил мои просьбы, насколько было в моих силах, и умолял полковника разрешить мне расспросить людей, почему он вели себя столь бездумно?

Те чистосердечно рассказали мне, что главный управитель* Григорий Иваныч, которого люди боялись больше, чем Демидова, приказал им стеречь дом со словами, что они должны тотчас стрелять в каждого, кто в него проникнет, и дал на это ружья и порох. Однако по отъезде управителя* первое, что сделали сторожа, было взломать вдоволь наполненные кладовую и подвал. Три дня они здесь объедались и опивались, и только на четвертый день (вторник) один из них вышел из подвала на двор – как раз в тот момент, когда солдаты выглянули из-за соседской стены. Он тут же позвал товарищей, и те, присоединившись к нему, навели свои ружья на незнакомых гостей и дали залп, не причинив, впрочем, никому вреда.

Полковник рассмеялся, и я посчитал это за добрый знак, чтобы возобновить свои просьбы – пока, наконец, он не приказал отвести людей в ближайшую караульню, чтобы их судили законным порядком. Однако одного из старших дворников* я смог освободить тут же, поскольку он разбирался в расположении дома и в ключах, которые, как я резонно предполагал, находились на квартире управителя*. Отпущенный на свободу дворник получил приказ искать ключи, что он с радостью и стал исполнять, а я прежде всего вывел полковника через все три задних двора к тогдашнему Яблочному ряду[480], совсем недалеко от Никольских ворот[481]. Полковник видел теперь Кремль перед собой – так близко, как будто их разделяла только стена.

Мое жилище, деревянный флигель, тесно примыкавший к каменному главному зданию, не было заперто, и я все нашел точно на тех местах, как я оставил в пятницу ночью. Кучер, должно быть, уже не вернулся, а страсть к пьянству сторожей сохранила мои покинутые пожитки. Полковник вместе со мной вошел в мое жилище, приказал мне открыть затворенные ставни и, еще не дожидаясь дворника* с ключами, хотел уйти за своими товарищами. Я заметил ему, что один я совершенно беззащитен и легко могу не дожить до его возвращения. На что он потребовал мела и написал на дворовых воротах, которые вели и к каменному, и к деревянному дому: «Квартира для адъютантов маршала Бертье»[482]. «Теперь вы в безопасности, – сказал он, – никто не осмелится проникнуть в дом или причинить вам какое-либо зло».

В этот момент мимо нас проскакал пикет жандармов. Полковник позвал офицера к окну, назвал свое имя и попросил его оставить двоих людей на карауле у этого дома, пока он и его товарищи не займут его. Офицер сейчас же приказал двум жандармам занять здесь пост. Они ввели своих лошадей на двор, спешились и встали у ворот.

Через некоторое время один из них, совершенно скрючившись и держась внизу живота, появился у меня в комнате и спросил, могу ли я дать ему что-то поесть, потому что он близок к голодной смерти. Я обыскал дом и не нашел ничего, кроме миски горошка, который остался почти нетронутым с пятничного обеда, но за четыре дня на нем наросла плесень в ладонь вышиной, так как миска стояла в закрытом и затхлом кухонном шкафу. «Голод – лучший повар», – гласит пословица, и по крайней мере в этот раз она совершенно оправдалась. Голодный солдат проглотил все, что было в миске, и уверял, что сыт, так как в своем жилище я не смог больше найти никакой приготовленной пищи, – остававшиеся люди в мое отсутствие все съели. К их похвале должен сказать, что это было единственным, что они присвоили до того, как покинули дом, ибо при желании они могли взять все, что там было и лежало незапертым в комнатах. Но ни одной мелочи из моего жилища, когда я вернулся в него, не пропало.

Жандарм был полон благодарности, так как он понимал, что ему пришлось бы еще долго оставаться без еды, если бы я по счастью не нашел и не дал ему этого заплесневевшего горошка. Поэтому я осмелился просить его, если это возможно, составить надежное сопровождение для человека, которого я хотел послать с известием, что я жив, к одному из своих лучших друзей. Тот ответил: «Мой товарищ и я поставлены в караул, но не на часах. Уже надписи на воротах было бы достаточно, но если один из нас останется здесь, то этим безопасность дома будет обеспечена». Я тотчас написал г-ну Чермаку, пригласив его вместе с домашними прийти ко мне под защитой комиссара или в сопровождении жандарма, так как мое жилище предоставляло больше удобства и безопасности, чем его. Преимущество было бы и в том, что мы будем вместе.

Во дворе я нашел старуху крестьянку, которая за хорошую мзду согласилась с этим надежным попутчиком передать написанную мной записку г-ну Чермаку – в одиночку жандарм никогда не нашел бы его улицу и квартиру – и оба отправились в путь. Между тем вернулся вызволенный мной дворник* и сказал, что не смог найти главного ключа от большого каменного дома, но принес ключ от другой двери, которая вела на пустой верхний этаж деревянного дома, и оттуда мы сможем зайти в большой дом. Мы тотчас так и сделали, нашли все комнаты отпертыми и смогли изнутри открыть нижнюю входную дверь.

Вскоре после того прибыли адъютанты маршала Бертье, гг. полковники Флао, Ноайль, Бонгар и Кутейль[483]. Они нашли дом просторным, удобным, хорошо обставленным и благодарили меня, как будто бы я принимал их из милости. То, что такой дом не мог оставаться пустым, я мог легко себе вообразить. Важно было, кто станет им владеть. И поскольку полковник Ноайль, которого я ввел в дом, хорошо говорил по-немецки, я надеялся добиться на него большего влияния, нежели на кого-нибудь иного, и тем способствовать также более сохранению, нежели расхищению демидовской собственности. Кроме полковника Бонгара, остальные адъютанты очень хорошо говорили по-немецки. Меня все называли «мсье хозяин» и загоняли, как зайца, поскольку то одному, то другому что-нибудь требовалось. Более всего заботы мне доставляли слуги, каждый из которых требовал от меня, чтобы я указал, куда ставить распакованные вещи. Пожалуй, больше ста раз я должен был мчаться вверх и вниз по лестницам, в конюшню, каретные сараи, по всем трем задним дворам, кухням и т. п. Сам я в продолжение всего дня ничего не ел и упал без сил полвторого пополуночи как был одетый на диван в своей комнате.

Но, полежав, по моим расчетам, не так долго, я услышал свое имя, и в ворота дома постучались. Я тотчас узнал голос господина Чермака, поспешил туда и нашел его с женой и детьми, его служанку со слугами и благородного комиссара, который достал лошадей для их венского экипажа и проводил сюда. Ранее я уже получил от г-на Чермака такой ответ на написанную ему мою записку: так как Бог столь чудесным образом защитил его и близких в его старом жилище, а в том, что Кнауф его не принял, была Божия воля, то он считает теперь своим долгом остаться далее в том доме, в каком находится сейчас и вполне довериться единому заступничеству Божию. Признаюсь, эта сила веры меня порадовала и немало ободрила и самого. Однако человек полагал, а Бог располагал. Божия воля была в том, что два с половиной дня, которые я должен был провести в доме г-на Чермака, стали средством, доставившим ему и близким многие месяцы безопасного и беззаботного пребывания в моем доме.

После того как поздно ночью они прибыли вместе с русской семьей из шести человек (той самой, которую я спас от разграбления предыдущей ночью, как я уже рассказывал), вошли ко мне и перетащили вещи из экипажа, добрый комиссар стал убеждать г-на Чермака как можно скорее поспешить назад, чтобы спасти еще сколько возможно из брошенной квартиры. Все далее распространявшийся пожар – который в понедельник пополудни начался в Рыбном ряду – уже настолько приблизился к их жилищу, что оставаться там для Чермаков было более небезопасно. Какую, однако, помощь попечение Божие приготовило чудесным образом уже до того! Если бы комиссар не достал лошадей и не проводил их, они принуждены были бы бросить экипаж и свои лучшие вещи, а на улице беженцев легко смогли бы обобрать до нитки и избить. В любом случае они должны были бы остаться в последующем, в самое лютое время, без крыши над головой и без средств пропитания. То же было бы и со мной, если бы я не увидал полковника Ноайля и не привел бы его в Демидовский дом. Теперь же по милости Божией нам всем были обеспечены жилище и провизия, личная безопасность и, по меньшей мере, самые насущные потребности.

Вскоре г-н Чермак и комиссар вернулись обратно, не достигнув цели. За короткое время, какое заняла поездка до моего жилища, огонь уже почти достиг конца переулка, в середине которого находился дом священнослужителя, сдавшего квартиру г-ну Чермаку – сам дом был пока невредим. Это кажется невероятным, но тем не менее так и было. Невозможно представить себе, с какой быстротой целый квартал пожирало пламя, как я сам имел впоследствии возможность убедиться, когда ночью был на башенке над моим домом, откуда открывался широкий обзор.

Вокруг в ночной мгле были городские кварталы, как вдруг сразу над многими крышами показывались маленькие язычки пламени – после чего через короткое время весь квартал, где показывались эти предвестники пожара, походил на огненное море. Ибо все время в продолжение пожара в Москве дул сильный ветер, как будто специально, чтобы уничтожить город. Поднимающееся пламя ветер горизонтально распластывал по земле и колебал его сверху, так что все это походило скорее на огненное море, чем на обычный домашний пожар[484].

О спасении домов и тушении пожара нечего было и думать, хотя в начале пожара Наполеон, считавший его случайным, отдавал строгие приказы тушить огонь и лично появлялся на многих очагах пожара. Но когда он узнал, что имевшиеся пожарные помпы были увезены и несколько частей города загорались одновременно, он прекратил бесплодные попытки остановить огонь. Только поэтому стало возможным, что 4/5 или 5/6 такого пространного города, как Москва, могло сгореть за пять дней с понедельника по субботу[485]. Наш добрый комиссар выбрал на следующий день себе квартиру в находившемся напротив доме, принадлежавшем полковнику Толбухину[486], и оставался в продолжение нескольких недель нашим другом и благодетелем. Я очень сокрушаюсь, что забыл, как его зовут. Получилось это потому, что с тех пор, как выяснилось, что он наш земляк, мы называли его только господин обер-комиссар, а не по имени.

Когда расквартированные в Демидовском доме полковники утром в среду проснулись, моя беготня возобновилась, но большим подспорьем мне были теперь г-н и мадам Чермак, с готовностью бравшие на себя то, что было в их силах. Нам особенно пригодились знания языка мадам Чермак, которая могла переводить устно и письменно там, где моих скудных знаний французского уже недоставало. В среду утром двое полковников потребовали от меня показать им ближайшую дорогу к Кремлю. Я повиновался и провел их через так называемые Никольские ворота*.

Когда мы подошли к Гостиному Двору*, то есть к лавкам, я увидал зрелище, несомненно единственное в своем роде. Тысячи солдат всех родов оружия и почти столько же простых людей в русской одежде были заняты опустошением открытых лавок и взламыванием с тем же намерением лавок еще запертых. Все притом шло мирно и полюбовно, хотя обе нации не понимали языка друг друга. Каждый брал, что ему нравилось, никто не мешал другому, потому что хватало на всех. Лишь часто кто-нибудь бросал на землю связку прежде схваченного, найдя в другой лавке что-то, что ему больше нравилось или казалось более нужным. Брошенное тотчас поднимал другой, уносил с собой или потом менял на что-то лучшее. Все зрелище напоминало фуршет, на котором каждый из приглашенных гостей выбирает то, что ему по вкусу. В открытых лавках, где обычно продавалось варенье, мародеры по очереди хватали его без всякой брезгливости грязными руками.

Хотя я бродил вокруг около двух часов, я ни разу не слышал ни одного разговора, тем более ссоры. Только раз я увидал, как французский солдат отнимал у русского кусок сукна, что ему удалось лишь с большим трудом, так как мужик не хотел его отпускать. Когда же солдат завладел сукном, мужик побежал вслед за ним и пытался его отобрать снова. Тогда солдат бросил ему мешок примерно с ? аршина* в длину, и немного меньше в ширину, и поспешил прочь. Мужик открыл мешок, заглянул внутрь и начал так дико кричать, что непонятно было, от радости или от горя, привлекая взгляды стоявших вокруг. Мужик кричал все громче и наконец побежал так быстро, как только мог, прижимая мешок обеими руками к груди, пока я не потерял его из виду, хотя и еще мог слышать издалека. Вероятно, мешок был наполнен ассигнациями, цену которым солдат не знал, а мужик оценил с первого взгляда. Отсюда его, выразившаяся в смехе и плаче, радость от этой неожиданно огромной находки.

Полковник Кутейль тоже взял у навьюченного сафьяновыми сапогами солдата одну пару зеленого цвета, которую тот ему охотно уступил. А когда после Кутейль увидал другого, со шкурками соболей, он выпросил себе одну, которую хотел разрезать и прикрепить в качестве опушки наверху сапог, потому что, как он пошутил, он находится в холодной России.

Пока полковники пошли в Кремль, я проведал дом Шиллинга, где я долго должен был стучать, пока меня не впустили. Я нашел оставленного тут конторщика Зеттельмайера в добром здравии, поскольку никто из французов еще не появлялся в доме и никто его не беспокоил. Собственно разграбление, какое было допущено впоследствии и продолжалось совершенно открыто в течение 17 дней, тогда еще в целом не имело места[487]. Все беспорядки происходили только, если находилась к тому удобная возможность, и могли производиться или тайно, или ночью, – так что и в этот день я благополучно добрался до дому.

Вечером пришли полковники и сказали нам, что незадолго до того, как они ушли из Кремля, Наполеон покинул город и перебрался в Петровское, так как он узнал, что этой ночью уже минированный Кремль должен взлететь на воздух[488]. Они советовали нам в их сопровождении также следовать в Петровское, но я отклонил это по следующим причинам. Во-первых, потому, что я, вверяя себя милости Божией, не хотел покинуть моего жилища прежде, чем это заставит сделать крайняя нужда. Затем я считал, что мы, то есть семья г-на Чермака и все, кто у меня поместился, включая детей, будем в открытом поле в Петровском – ибо на пристанище там рассчитывать не стоило – в меньшей безопасности, чем в городе. Наконец, легко было оставить свой дом, но гораздо сложнее вернуться в него обратно.

Когда же полковник Кутейль увидел, что мое решение непреклонно, он отпустил трех остальных полковников, своих товарищей, в Петровское, а сам остался, чтобы охранять нас. Он приказал также вернуть нескольких слуг, солдат и большую запряженную провиантскую повозку, чтобы в случае необходимости можно было увезти в Петровское детей и тех, кто не смог бы идти. Всю ночь мы провели во дворе и были довольно заняты тем, что немедленно тушили летевшие горящие массы, которые беспрестанно оседали на наших крышах и других воспламеняемых предметах, поскольку как раз в эту ночь горел один из ближайших к Кузнецкому мосту городских кварталов. На другое утро Наполеон снова вернулся в город, так как слух о минировании Кремля не подтвердился, а соответствующее расследование показало, что такого рода угрозы не существует.

Пожар бушевал днем и ночью, и, как я упоминал, «горело планомерно». А именно, каждую ночь (несмотря на усилившуюся бдительность французских властей) один из городских кварталов превращался в пепел – с расчетом на то, что огонь распространится далее без дополнительных усилий по поджиганию, чему способствовал со своей стороны продолжавшийся ветер.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.