Традиционное и новое в Записке о жизни Ивана Неронова

Традиционное и новое в Записке о жизни Ивана Неронова

Так называемая Записка о жизни Ивана Неронова — памятник древнерусской книжности второй половины XVII в. Ее предполагаемый составитель — игумен московского Златоустовского монастыря Феоктист, создавший этот текст на основе устных рассказов Неронова. Как полагает Н. С. Демкова, к составлению Записки, возможно, причастен и сам Иван Неронов: «в тексте часто встречаются формы повествования от первого лица» [Демкова 1989. С. 634]. Записка дважды издавалась исследователями[631] и неоднократно использовалась как документ по истории раннего старообрядчества и как один из основных источников биографических сведений об Иване (в монашестве Григории) Неронове — влиятельном учителе старообрядчества и противнике церковной реформы патриарха Никона, после примирившемся с Никоном и господствующей церковью на условиях, подобных тем, что были позднее приняты единоверцами. Записка охватывает события жизни Неронова начиная со ссылки в Спасо-Каменный монастырь в августе 1653 г. и заканчивая январем 1659 г. Как памятник книжности она совершенно неисследована; неясна и история текста этого произведения, и прежде всего — соотношение с Житием Ивана Неронова[632]. В данной статье я не ставлю задачей решение этого текстологического вопроса, ограничиваясь лишь некоторыми наблюдениями, относящимися к поэтике Записки и свидетельствующими о нетривиальном сочетании в ней традиционных и новаторских для древнерусской книжности черт. Эта особенность Записки объяснима как временем ее возникновения (XVII столетие в истории русской словесности, как хорошо известно, — эпоха, характеризующаяся сложным и порой парадоксальным соединением нового и старого), так и духовным контекстом памятника (соединение, порой совершенно неожиданное, нового и старого свойственно старообрядческой книжности раннего времени, и сочинения протопопа Аввакума или автобиографическое Житие инока Епифания — лишь наиболее известные примеры такого рода).

Выбор отрезка жизни Ивана Неронова в Записке определяется ее установкой: этот текст представляет собой как бы своеобразную «заготовку» к его житию, при этом жизнь Неронова рассматривается как подвиг во имя исповедания истинной веры, т. е. как деяния исповедника. Соответственно, хронологические границы повествования — от ссылки Неронова Никоном («Лета 7161 (1653) августа в 4 день, при патриархе Никоне <…> протопоп Иоаннъ Нероновъ сосланъ был в сылку от патриарха Никона, за Вологду, въ Каменской монастырь»[633]) до примирения с Никоном, дозволившим Неронову служить по книгам старой печати, и встречи с местоблюстителем патриаршего престола митрополитом Крутицким Питиримом. Неронов поведал митрополиту о чудесном видении, в котором сам Господь Иисус Христос открыл бывшему Казанскому протопопу, а ныне иноку Григорию, что дарует ему благодать как поборнику святой веры и благословляет служить в пустыни, где Григорий подвизался, литургию по старым книгам. И согласие Никона разрешить Григорию служение по старым книгам, и готовность московского протопопа послушать инока и не «четверить» аллилуйю при богослужении «въ соборной церкви на крылосахъ» (с. 349) истолковываются в Записке как победа Неронова. Возможно, для составителя текста существен и уход Никона с патриаршего престола, пришедшийся именно на 1658 г. — год бесед с Нероновым, обличавшим «новизны» Никона. (На самом деле оставление Никоном патриаршего престола никак не было связано с неприятием старообрядцами проведенных им реформ, но книжник мог предполагать именно такую читательскую трактовку событий.) Царю Алексею Михайловичу Неронов так говорит о Никоне: «„Доколе, государь, тебе дотерпеть такову Божию врагу? Смутилъ всею Рускою землею и твою царьскую честь попралъ, и уже твоей власти не слышать, — оть него, врага, всемъ страх!“» (с. 347). Отказ царя Никону, в 1658 г. удалившемуся из Москвы и оставившему патриарший престол, предстает в Записке как следствие и исполнение призыва из речи Неронова, в которой старец Григорий обличает Никона, в том числе и за властолюбивое притязание на роль государя.

Повествование о борьбе Неронова за «старую веру» открывается перечислением посланий Ивана в защиту церковной старины, адресованных царю Алексею Михайловичу (два письма), его духовнику Стефану Вонифатьеву (четыре письма) и царице Марье Ильиничне. При этом неизменно отмечается, что письма составлены «плача», «со слезами», что это «плачевное моление»; отмечен и пророческий пафос Неронова, который составлял их, «известно же творя, яко и гневъ Божий грядет неуправления ради церкви; приписавъ же и своею рукою къ посланию, приводя во свидетельство божественное Писание», «ясно сказуя быти хотящий гневъ от Бога всей Росии за презрение вопля того и за еже оскорбляемымъ быти Божиимъ рабомъ, проповедающим истинну и просящим церкви мира» (с. 337–338).

И экзальтация («слезность»), и пророческое обличающее рвение Неронова — черты, отличительные для изображения эмоционального состояния и поведения поборников «старой веры» в старообрядческой книжности[634]. Наиболее выразительный пример — это, конечно же, Житие и послания протопопа Аввакума, который был учеником Неронова.

В изложении содержания посланий Неронова местоимение третьего лица («онъ»), обозначающее адресанта-автора, однажды заменяется формой первого лица («я»): «Того же лета, майя во 2 день, и къ государони царице и великой княгине Марье Ильиничьне писал я со слезами, прося церкви мира <…>» (с. 337). Это может объясняться не только влиянием устных рассказов самого Ивана Неронова на составителя Записки, но и стремлением сохранить в тексте присутствие пишущего обличительное письмо. Показательно, что в большинстве случаев перфектные глагольные формы на «-л», характеризующие писание Нероновым обличительных посланий, даются без обозначения субъекта действия: «писалъ» (с. 337), а не «я писалъ» или «онъ писалъ». Так как в глагольной форме прошедшего времени (собственно, в церковно-славянском языке, — в форме перфекта) нет различения по грамматической категории лица, наводняющие начало Записки глаголы «писалъ» могут интерпретироваться и как «я писалъ», и как «онъ писалъ».

Центральный эпизод повествования о пребывании Неронова в ссылке — самовольный уход из Кандалакшского монастыря вместе с тремя духовными детьми и чудесное спасение во время бури на Белом море. Для описания шторма характерны новые в сравнении с агиографической традицией черты — детализация изображения (положение карбаса), поэтика конкретного (неспособность Неронова и его духовных детей спустить парус) и гиперболизация (размеры волн), передающая страх застигнутых бурей: «И внезапу бысть буря велия, волнамъ убо восходящимъ на высоту, аки превеликимъ горамъ, и кождо ихъ с воплемъ к Богу взываху <….> Буря же преизлиха начать стужати, и карбасъ вмале не опровержеся, зане от страха содержащаго не можаху паруса спустити, и карбасъ на боку волнами носимъ; тема же на другую страну от ветра нападьшимъ и держащимся за край карбаса, волны же, яко превелие горы, зело на высоту восхождаху, мнети темъ, яко на облакь подъять ихъ; егда же схождаху долу, мняху, яко покрыти ихъ имать волнами море; и не надеяхуся кождо ихъ жити <…> в то время работники Ивановы и дети духовныя учали межь собою прекословить, Ивану досаждать: „Кто, де, въ такомъ карбасе по морю ездить, а се, де, и снасти никакой неть!“» (с. 338).

Достаточно сравнить это описание с изображением случаев чудесного спасения на море, представленных в Житии Зосимы и Савватия Соловецких (одном из наиболее читаемых древнерусских житий, содержащем, кажется, наибольшее число таких чудес), чтобы увидеть нетрафаретность изображения бури в Записке[635]. В Житии изображение морской бури более трафаретно: «И прииде буря ветреная велиа зело, и трусъ в мори великъ, и волны морскыя оусремлящеся велии зело. И мы и беду приемлюще немалу от оустремлениа волны, покрывающе бо лодию нашу волны морскыя»; «волны же, горам подобны, восхождаху на нас <…>»[636]. Здесь страх попавших в бурю пловцов не показывается так выразительно, как в Записке, где он передан посредством ссылки на представление несчастных, что волны подбрасывают карбас до облаков. Нет в житийных чудесах и изображения ссоры, «прекословия» между пловцами.

Показательно, что в Житии Иоанна Неронова (для которого характерна не «фактическая достоверность», как для Записки, а «именно житийный характер»[637]), описание бури почти лишено конкретики: «И бысть внезапу буря велия, и громи, и молния, и возмутися море зело, и быша волны яко горы великия, и взятся кораблецъ волнами, и ношашеся по морю, ово низпущаяся зело глыбоко, яко в бездну, ово же по волнамъ въ высоту восходя; а Иоанн, зря на небо, съ слезами моляшеся, не сумняся, ни бояся волнения; отрокъ же, иже съ нимъ бе, отъ страха лежаше, аки мертвъ. И вскоре, Божиемъ окормлениемъ, принесенъ бысть кораблецъ волнами къ острову обители Соловецкихъ чудотворцевъ Зосимы и Савватия» [Материалы 1874. Т. 1. С. 283–284].

И установка на поэтику конкретного, и грандиозность изображения роднит описание бури на море в Записке с другими памятниками раннестарообрядческой книжности, прежде всего с автобиографическими Житиями Аввакума и Епифания.

Сквозной мотив Записки — скитания Неронова, преследуемого за веру: он бежит из Кандалакшского монастыря, тщетно преследуемый «гнавшими» за ним, затем странствует из монастыря в монастырь и наконец скрывается в Игнатьевой пустыни. «Никонъ же патриархъ не остави ни града, ни веси, в ней же не положи заповеди, ища Иоанна: но Богь, своея ради благодати, своими ему рабы, крыяще того, зане простои людие зело любляху Иоанна, яко проповедника истинне, и пред цари не стыдящеся, по пророку, и много истинне страждуща, — страдальца и мученика того нарицаху.

Никонъ же много клопотъ воздвиже, — неоткуду весть приидетъ, яко въ пустыни Григорий, — пославъ своихъ ему детей боярских с великимъ прещениемъ, и тамо сущия мнихи оскорби, и разосла въ сылку, окрестнымъ же иереомъ и людином многу беду сотвори» (с. 341).

При встрече с Нероновым патриарх «скоро на степень уступилъ, глаголя: „Бегунъ!“ И старен рече: „Недивися, святитель! Христосъ, учитель нашъ, бегалъ, и ученицы его, и мнози от отецъ. Азъ ли надъ теми честнейший, и кто есмь?“ И благословляя патриархъ старца, рече: „И бегаетъ, и является!“» (с. 348).

Неронов прямо ссылается на примеры Христа, апостолов и преподобных, обозначая прецеденты-образцы своего поведения. Явное или скрытое уподобление изображаемого Христу и святым традиционно для агиографии. Но неожиданно, что такое сопоставление (пусть и имеющее ограниченный характер) вложено в уста лица, о котором ведется повествование, а не принадлежит агиографу: тем самым если и не происходит впадение в грех гордыни, то по крайней мере не выражается смирение Неронова. Показательно и то, что Неронов ссылается одновременно и на пример Христа, и на пример апостолов, и на пример преподобных, а также святителей («отцов»), В агиографической традиции Христос как принявший смерть на кресте рассматривался как образец и прообраз для мучеников, апостолы — как прообраз для миссионеров, преподобные следовали ангельскому прообразу (см.: [Руди 2003]). Неронов одновременно ссылается на несколько образцов святости: в Записке он скрыто уподоблен и Христу как мученик, и апостолам как поборник и проповедник истинной веры, и преподобным — как праведный и благочестивый инок.

Скитания Неронова, очевидно, рассматриваются составителем Записки как реализация речений из Нагорной проповеди: «Блаженны изгнанные за правду; ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас» (Мф. 5:10–12). В этом контексте и «слезность» Неронова и других учителей старообрядчества воспринимается как соответствие речению из той же проповеди: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся» (Мф. 5:4), а не просто как житийный топос смирения и/или как психологическая характеристика.

Соотнесенность поборника «старой веры» с Христом или апостолами присутствует и в других памятниках раннестарообрядческой книжности. Особенно отчетлива она у Аввакума и проявляется, в частности, в цитатах из Евангелия, влагаемых в уста автора Жития и его гонителей[638].

В Записке соотнесенность Неронова с Христом и апостолами не заявлена столь радикально и откровенно, как у Аввакума. В частности, в отличие от Аввакумова Жития, полного аллюзий на эпизоды осуждения Христа на распятие, в Записке есть лишь одна явная аллюзия: Неронов, несправедливо подозревая боярина Ртищева в доносительстве патриарху Никону, «свирепо к нему рекъ: „Июдо, предавай!“ <…>» (с. 348).

Зато в ней очень много отсылок к житийной топике, например, уподобление ангелу: «яко Божия ангела держаху» Ивана его приверженцы, не боясь гнева Никона (с. 341). Это «общее место» преподобнической агиографии восходит к переводному Житию Саввы Освященного, составленному Кириллом Скифопольским; из русских агиографов его первым применил Нестор в Житии Феодосия Печерского[639].

О примерах из житий святого Афанасия Александрийского и Афанасия Афонского напоминает старцу Григорию в видении Христос, веля старцу служить литургию: «И паки Господь рече: „Афанасий жидовских при мори детей крести, еще младенец, а моя благодать ему споспешествовала; а Афанасий Афонский, младенец же, от детей игуменом поставленъ, и самъ прочихъ детей в попы и дияконы поставляше, и с ними служаше“» (с. 349–350). Очевидно, составителя Записки столь занимал поиск житийных прообразов, что он подбирал даже не очень уместные примеры: детские игры, в которых Авраамия (будущего святого Афанасия Афонского) избирали игуменом, в его житии свидетельствуют не об уже полученном благодатном даре игумена, а о будущем призвании святого[640].

Видения, явленные Неронову, также соотносят Записку с житиями святых. Нетрадиционны для большинства агиографических текстов присутствующие в этих видениях апокалиптические коннотации («Исусъ Христосъ, во священней одежди, препояанъ по чреслехъ, — какъ во Апакалепсисе, въ явлении Иоанна Богослова пишетъ, — и окрестъ его юноши светлы, белая носяше, множество, и со страхомъ тому предстояше» [с. 349]), грандиозный характер видений и их «вещественность» (Сын Божий за непослушание велит «юношам светлым» бить Неронова «дубцами» [с. 350]).

Апокалиптические мотивы здесь близки с визионерскими мотивами в других раннестарообрядческих текстах; грандиозность видений вообще характерна для визионерства XVII в.; «вещественность»[641], материальность сакрального и, в частности, видений, — черта, вообще отличительная для культуры XVII столетия. Наиболее выразительно она проявилась, кажется, в Житии инока Епифания[642].

Весьма интересна и такая особенность Записки (не находящая, кажется, безусловных аналогий в других памятниках раннестарообрядческой книжности), как оппозиция русского и церковно-славянского языков, приобретающая семантический оценочный характер. В противоположность Неронову, обличающему Никона на книжном церковно-славянском языке, патриарх дважды отвечает по-русски, причем в обоих случаях ответы демонстрируют несостоятельность его позиции (в первом случае явную, признаваемую, во втором — не признаваемую и проявляющуюся в раздражении и брани).

Случай первый: Григорий произносит пространную речь, начинающуюся: «Кая тебе честь, владыко святый, что всякому еси страшенъ и другь другу грозя глаголют?» и заканчивающуюся: «Ваше убо святительское дело — Христово смирение подражати и его, пречестнаго штадыки нашего, святую кротость». В ответ патриарх произносит лишь: «Не могу, батюшко, терпети» (с. 343).

Случай второй. В ответ на обличение Нероновым со ссылкой на святого Евфросина Псковского «четверения» аллилуйи Никон бранится: «Вор, де, блядин сынъ Ефросинъ!». Григорий же отвечает ему на церковно-славянском: «Какъ таковая дерзость и какъ хулу на святыхъ вещаешь? Услышит Богь и смирить тя!» (с. 349).

Подводя итог вышесказанному, можно охарактеризовать Записку как памятник книжности, близкий к другим сочинениям раннестарообрядческой словесности и отражающий основные ее тенденции. Вместе с тем он менее оригинален, чем наиболее индивидуально отмеченные старообрядческие произведения, хотя и не лишен интересных особенностей.