Глава 9 1918 год

Глава 9

1918 год

2 января, вторник

Новый год начался недурно – вчерашний день (1 января) я считаю потерянным, хотя была у Лиды (Лазаренко), сегодня – сама – отказалась от удовольствия: послушать музыку и пенье у той же Лиды – из глупой нерешительности и чувства неловкости второй день провести у них же. Тетя не похвалила бы, но это – предрассудок. Отчего не брать удовольствия там, где оно само дается в руки? Зачем существуют такие несносные условности, не нужные никуда и мешающие часто тому, кто не может отказаться от них – в силу того, что чувствует ответственность за свои поступки не только перед самим собой?..

Впрочем, сегодня можно было бы опасаться за мое внешнее спокойствие – смотря по характеру романсов и музыки. Пусть лучше пустота и тревога не прорываются наружу – скрываясь под смехом… Когда же, когда пройдет это самое гадкое из всех чувств – чувство пустоты?!.

Мне хочется стихов… Не читать, а писать. А в голове – ни одной рифмы…

5 января, пятница

Нового мало: единственное – с первого дня (нового года) не сижу дома… 3-го (января) были у Вертячих331. Это – сплошной смех. И недоумение. И вот в чем: среди пения и шуток Наташа (Вертячих) вдруг говорит:

– Садитесь, садитесь, отдохните от душевных волнений…

– О, что вы? – возмущаюсь я. – Разве они у меня были?!

– Всего бывало… Только у нее – более сангвинический характер, – указывает она на меня Кате, – потому она может оторваться от всего этого для другого…

– По крайней мере – стараюсь! – возмущенно и горячо прерываю я (не опровергать же мне, в самом деле!..).

Всё это говорится самым положительным, убежденным тоном:

– …А вы не можете. Уж и думаете всё об одном…

Это – Наташа. Это – что-то загадочное! Право. Я слыхала раньше об ее способностях к хиромантии, физиогномике и т. д., слышала даже: она должна была уехать от брата из Лысьвы, так как начинала уж там слыть «гадалкой», что она сказала Н. В. Ливановой (бывшей Наде Колесниковой) как-то раз, что она «в этот день пойдет в три места и получит массу приятных впечатлений» и что это – «правда». Но никогда особенного значения этому не придавала. Вот 3-го (января) она (Наташа) меня и удивила…

7 января, воскресенье

Вчера (6 января) мы ждали их (Вертячих) к себе. Наташу, главным образом. 4-го (января) я заходила к Лиде (Лазаренко) – была вознаграждена за 1-е (января) с излишком: уясняли старое – и характеры, и отношения. Она (Наташа) заинтересовалась и обещала тоже прийти. Хотелось определить, что в ней за «самообман», как говорит Лида. А мне странно: как может в ней (Наташе) уживаться глубокая религиозность с ворожбой? Очень странно!.. Но в глубине (души) уж совсем не так удивляюсь я этому: и жизнь сложна невероятно, а характеры полны противоречий…

Об этом сочетании религиозности с суеверием, о прозорливости и блаженных мы говорили с Полинькой332 – 5-го (января). Она была в этот день именинница «по календарю», а по «старинным святцам» – 4-го (января). Тетя Аничка заставила меня пойти ее поздравить, и она была тронута, предовольна…

А Лида (Лазаренко) была вчера (6 января) у меня. Так что за шесть дней Нового года мы виделись с ней уже пять раз. Теперь, конечно, долго не видаться. Она займется на своих Кооперативных курсах. Я… Ну…

Я встретила вчера (6 января) мой «новый год». Невесело. Болела голова… «Съесть» Катины заметки о моем пеньи: ведь я и сама знаю, что плохо! Потом, накануне, узналось, что Зина (сестра) не может получить места (работы) на железной дороге… Словом, первый день моего «нового года» меня-то и не порадовал…

Зато сегодня к папе приходил Оленицын: говорит, что общегубернской забастовке – конец, так как Учредительное собрание функционирует (конвоируемое «измайловцами»333 и двумя другими полками), что здешние почтовики освобождены и вновь приняты на службу…

Это – немножко повеселее. Теперь только – высшая справедливость требует возможности для меня работать. По этому поводу приняты «великие решения». Только – как-то их осуществить?..

Вчера (6 января) была и Зоя (Лубягина). Днем. Мне ее давно уж не хватает. Как-то она умеет – вероятно, сама того не подозревая – заставить меня думать о чем-нибудь! Что на меня так действует? Может быть – ее откровенность? Не могу определить, не знаю. Только – чувствую. И кажется – все результаты дум в большинстве случаев отдаю Лиде (Лазаренко) и Соне (Юдиной)…

А ведь хорошо, что почта работает! Может быть, из Питера-то уж письмо есть?..

9 января, вторник

Вчера (8 января) было столько колебаний, сомнений и никем не понятых слез – по поводу попытки осуществления принятых решений. «Главные персонажи» (домашние) – против железнодорожного места (работы на телеграфе):

– Ночные дежурства? А доктор?.. Но на случай – подай (прошение)! Отказаться всегда можно…

Господи, как они не понимают, что нужно меру не моего мужества, чтобы отказаться от осуществления самых смелых надежд и мечтаний, стремлений и дум, когда оттуда придет, может быть, благоприятный ответ, а доктор скажет: «Нет. Ночные дежурства?!. Нет, не позволю…»?

Я вперед «оплакала мелькнувшую надежду». А все-таки – никто не понял. И уж я хотела малодушно отказаться раньше, чтобы потом не испытывать напрасных чувств обманувших надежд. Только тетя поддержала…

Прошение подано. И сегодня же, сегодня надо будет отказаться от всего?.. Не лучше ли было (бы) зараз?..

Ах, когда же мне удастся восстановить справедливость?!.

11 (января), четверг

Он (доктор) сказал:

– Давайте, служите! Я не знаю, лучше ли будет, если вы станете скучать? Подействует на нервную систему…

От него пошла к Лубягиным: не могла усидеть дома. А погода была!.. Ужас! Мело и колким снегом сыпало…

Просидела три часа – вместо пяти минут. Домой пошла с Милицей (Лубягиной), затащила ее к себе…

Ну и «заломало» ж меня, говоря дядиными словами!

– Эх, – думаю, – пропало «мое всё»!..

Температура – 39,1?…

На другой день, однако, встала, никому ничего не сказала. Еле ходила – до обеда, а все-таки и к Обедне пошла. А вечером уже – 36,9?. Обошлось!..

Он (доктор) говорит:

– Случайно…

Я думаю: всё разговоры и прочее виновато!..

19 февраля/4 марта (23), понедельник

Событий – целая куча. И вне, и внутри. И первые вот в чем: кончила ученье на (пишущей) машинке, целую неделю ждала ответа из Перми (об этом прошении на железной дороге выше упомянуто) – и ничего!.. Стала приходить в отчаянье и собираться в аптекарские ученики. И вдруг: в субботу (2 марта) – я была в бане – приходит Лена Малинина и говорит:

– Была какая-то (дама), тебя спрашивала… чтобы ты к ней пришла… завтра – на вокзал…

Я от радости ничего не почувствовала. Только ночь почти не спала, как это обычно бывает в таких случаях: около восьми (часов вечера) глаза совсем не смотрят, а ляжешь – и почти всю ночь проглядишь в темноту…

Пришла из бани – Зина (сестра) приходит от Александры Ивановны:

– Тебе Александра Ивановна велела передать – не хочешь ли к ней в помощницы, (за) 50 рублей?..

Вот: «не было ни гроша, да вдруг – алтын»!.. И вот вчера (3 марта) я ходила (на телеграф) – знакомиться с машиной и работой, а сегодня – и на дежурство с семи (часов) утра (по-петроградски) до часу дня. Завтра (5 марта) – уже с часу (дня) до семи вечера, а затем – ночное дежурство (с семи и до семи)…

Как пойдет дальше, разумеется, сказать нельзя, но сегодня у меня до такой степени устала грудь от этого восьмичасового сиденья! И там у меня голосу совсем не было – от дыма и пыли.

Словом, первое впечатление – совсем невыгодное…

Мне казалось – в продолжение нескольких часов после – что вся эта пыль влезла в меня. Отмывалась я форменно…

Так вот – это внутри. И сюда же отнесем визит к Антонине Феодоровне – нашей miss. Она – преинтересная…

Лидочка (Лазаренко) изволила вывести меня из состояния если не абсолютного покоя, то по меньшей мере – из довольно устойчивого душевного равновесия. Понадобилось для этого очень мало. Как всегда. Она сказала только, что «при желании в Мишиной (Юдина) приписке можно увидеть кое-что» сверх написанного, что «за словами чувствуется какой-то аромат, но такой тонкий, что в определении можно ошибиться…». И вот это выбило меня из колеи. Потому что я не хочу, чтобы за словами было что-нибудь большее их…

Через неделю тетя сказала:

– Нинка, ты похудела! Почему-то ты в такой перемене…

А на другой день – Лида, прощаясь, тихонько заметила:

– И похудела чего-то… – и забеспокоилась, когда я сказала ей, что она виновата в этом… И вот уж неделю я «мучу» ее, не объясняя, потому что – рассказать… когда стараешься сам забыть всё, всё…

Но наконец, мне хочется уж рассказать, то есть – иными словами – вытащить эту историю на Божий свет, рассмотреть со всех сторон и бросить – как пережиток. Может быть, тогда мне будет легче…

Но – как рассказать? Ведь называть имя – это очень некрасиво, а без этого – нельзя. И вот «завтра» – созданное для меня, как для всех нерешительных людей, – заставляет меня ощущать необыкновенную тяжесть…

Если бы я была немножко поромантичнее в суждениях о себе, пожалуй, можно было бы сказать, что и вся моя «история верхушек» – «романтическая», а вовсе не от простуды. Но для этого надо признать в себе наличность тонкой организации, а я – не такого высокого мнения о своей «бегемотистой» натуре…

Вот сколько событий! Для полутора недель – этого достаточно. Но все свои «тяжести на душке» – как говорит Лена (Юдина) – я не променяю ни на что. Пусть и стыд лежит там тяжелым камнем: без него до такой степени ярко я не чувствовала бы жизни – с ее тревогой и радостью, мукой и наслаждением самыми крохотными проблесками стыда…

Итак, несмотря ни на что, я живу! Живу – хотя (и) худею…

Ну, что же за беда?! И живу, и тоскую, и радуюсь – самой своей тоске и тревоге…

20 февраля/5 марта, вторник

Фу, опять из колеи меня Лида (Лазаренко) моя – любимая! – выбила…

То воспоминание перегорело и начало туманиться снова. А сегодня – вот недавно, утром – она заходила и сказала:

– Я не вижу тебя, когда ты мне нужна. А вчера (4 марта) и третьего дня (3 марта) ты мне нужна была…

Так мало-мало слов – и я уже не могу ничем заняться! Всё, потускневшее на два-три дня, опять всплыло на поверхность. Опять м?ка – такая яркая своей тусклотой. Она (Лида) напомнила мне снова те дни, когда она-то мне была нужна до боли, то есть – всё, что было тогда. И вот – ничто не может отвлечь уже от тех дней, связанных с настоящими Мишиными (Юдина) строчками…

Но ведь слова же ничего не значат, если мы не придаем им значения! А мы придаем (им) громадное (значение), несомненно – большее, чем они говорят. И из-за этого мучишься – мучишься Бог знает сколько дней! С 20/6 февраля (?), когда Лида сказала свои первые слова, которые перевернули всё…

А теперь – еще когда я ее увижу?!

1/14 марта, четверг

Уже вторая неделя как хожу на службу… Дни идут-идут, быстро мелькают. Мне даже нравится эта постоянная перемена часов дежурств. Ведь так у меня есть свободные утра, дни и вечера. А за трехверстное гулянье каждый день, за звездный путь по вечерам, когда идешь на ночное дежурство, я прощаю моей службе эти полубессонные ночи.

Вторую неделю только я служу – и уже меня перевели в другую смену. Сегодня заходил экспедитор Булдаков334 в наше дежурство – постоял, поговорил. Спрашивает:

– Где лучше – здесь или у нас?

Я ответила уклончиво:

– Соседей (соседок) много!..

Сказала, что еще не привыкла здесь…

Но тут мне меньше нравится. Больше женщин. Странно, что мне – я страшно теряюсь и не люблю быть в мужском обществе – это не нравится. Но есть какой-то особый оттенок в них (женщинах-сотрудницах) – не во всех, но во многих, – который я бы назвала мещанством. Это какое-то – неуловимое осязательно – смешение претензий с отсутствием самоценности. Какое-то жеманничество, кокетство низшего разбора…

– Та смена какая-то неудачная. Телеграфисты там невыдержанные… – сказала Картиковская, когда я у нее была…

Правда, Губин и Иван Агапыч – есть такой всезнающий, бойкий, смешной, но работящий мальчишка там, фамилии не знаю – грубы, и шалят, и шутят грубовато, но зато – от души. Эта грубость ведь у них в крови, выработанная целым рядом поколений. Но в них есть что-то самобытное…

И оно особенно ярко – в Булдакове. Деловой, положительный, спокойный, кряжистый – я бы сказала, какой-то весь прочный. И в нем уже отсутствует грубость и не замечается еще любезности. Он просто ответит, если вы спросите что-нибудь, даже сам предложит помочь, когда видит ваше затруднение, но торопливой предупредительности в нем нет. И он хорош этим. Он такой, что внушает доверие, чувствуется, что на него можно положиться…

Ну да: Денисов и Столбов там – противные насмешники. Но Харин – с его хорошими карими глазами и пышной шевелюрой над некрасивым, но оригинальных очертаний лицом – простой, милый и приветливый… А Смирнов – веселый балагур, тоже – без всяких отталкивающих выходок. И Мальцев – сдержан, и скромен, и снисходителен ко всем, хоть к себе – строг и осмотрителен. А Роман Романыч – такого свойства, что к нему я не стеснялась подойти за всяким пустяком в телеграмме…

Правда, что там мне не нравились Емшанова (Жегалова) и телефонистка, зато Варя Третьякова относилась ко мне нежно и ласково, как и полагается старым знакомым, а Тася – такая милая, прелесть!

И Паша с Лизой – тоже хорошие, а Слаутина – бледненькая девочка, работающая на двух аппаратах, очень интересовала меня…

Ну а здесь?.. Краснопёрова – типичная мещанка. Шеферер – знаменитая Людмила Ивановна – вертиголовая, бесцеремонная искательница приключений. Анна Ивановна – что-то простое. Рассмотреть не успела – как и двух еще девочек… Емельянову тоже еще не знаю. Вижу только, что Гаврилов – очень чисто, даже щёгольски одетый молодой человек в гимнастерке (цвета) хаки, не обладающий красотой, – сильно ей симпатизирует.

Есть еще Ольга Васильевна Кошкарева – уже немолодая, широколицая, в молодости, вероятно, интересная, хохотуша и любительница поговорить, к которой я прицепилась, чтобы не быть внешне одинокой…

Мужчин совершенно не знаю еще – за исключением бывающих постоянно днем заведующего Даньщина, делопроизводителя – режиссера (в железнодорожном клубе) Холуева, и еще какого-то блондина, ведающего списками ведомостей, распоряжений, инвентаря, расписок в получении денег и прочее, и экспедитора этой смены – Виталия Гавриловича Кощеева.

Только на нем и можно пока остановиться подольше. Ко мне он очень хорошо отнесся в первое дежурство в этой смене. Объяснил, что надо сделать в телеграммах, которые печатаю, почитал-подиктовал целую кучу их, занял разговором, так что я легко просидела половину ночи. Он откровенно рассказал, что не переносит Людмилы Ивановны (Шеферер), так как она из дежурства делает чуть ли не пляс, во всяком случае – хохочет, визжит, и кричит, и мешает остальным – и спать, и работать; что он уж жаловался на нее в Комитет, и ей строго выговаривали; что это – еще цветочки ее поведения, на которые я смотрела, вытаращив глаза…

А состояло оно в следующем: входит толстуха Людмила Ивановна, а за ней – с корзинками, картонками, сумками – высокий прапорщик. Погодя – солдат.

– Что нужно?

– А вот – у меня товарищ здесь…

Кощееву не оставалось ничего больше, как протянуть: «А– а!..» – разведя руками, что он в совершенстве и выполнил.

Затем прапорщик садится к (пишущей) машинке – на место Людмилы Ивановны, которая, потыкав с минуту указательными пальцами той и другой руки, быстро вскакивает, приглашая его (прапорщика) сесть, – и (тот) тоже тычет указательными пальцами, выбивая что-то – вероятно, на память белокурой Людмиле Ивановне, с ее кружевами на черном шерстяном лифе…

Всё это производит на Кощеева удивительное обаятельное действие, и он очень тихо – с тем, однако, расчетом, чтобы сидящий за машинкой субъект понял, – говорит (как бы про себя):

– Не понимаю, для чего портить машинку и бланки? Когда работы нет – машинку совершенно не к чему разбивать!.. Потом (Кощеев) опять подсел ко мне и рассказывал – об уроках, о театре, о железнодорожном клубе…

И вот интересно: Холуев звал меня в клуб – смотреть его постановку, это понятно. Прозоров звал – танцевать, шел туда с удовольствием. А Кощеев говорит:

– Был раза два, но мне там не нравится…

– Что же именно?

– Да всё!

– Вы строги в требованиях?

– Нет!.. Может быть, я такой уж дикий человек, но… Нет!.. Мне там не нравится. Был я как-то у товарища, посидели хорошо, поговорили по душам, настроение такое было… Потом в клуб он позвал. Прихожу, пьеса уже кончилась. Танцуют. Девицы там всех сортов… Какие – «знает только ночка темная». А против двери – на виду – сидит комиссар, знаете? Наш комиссар…

– Не знаю…

– Ну… А впрочем – я вам сейчас покажу… – приносит книгу, где лиловым карандашом безграмотно подписано что-то.

– Это еще ничего не доказывает, говоря вообще. Но для настоящего случая характерно? – спрашиваю.

– Да. Так вот: сидит, а рядом с ним – девица, и она поглаживает его по рукаву…

6/19 марта, вторник

– …Нет!.. Мне не нравится… Впрочем, вы все-таки сходите…

– Для знакомства? – вполголоса ошибаюсь я в слове.

– Как вы сказали, я не расслышал?

– Я спрашиваю: для ознакомления?

– Да, конечно. А то мне послышалось: «для знакомства»…

Потом, в следующее дежурство, дела проходили так: Ольга Васильевна (Кошкарева) сидела рядом со мной на аппарате, работы у нее было много, и Виталий Гаврилович (Кощеев) приходил к ней – «помочь». Передавал за нее телеграммы, убавлял и уносил из стопки, предназначенной для передачи. И Ольга Васильевна удивлялась:

– Что это Кощеев меня сегодня как удивляет – ухаживает целый день! Помог, папиросой угостил – никогда не бывало такого. И что это с ним сделалось? Право, по головке погладить хочется…

– Ольга Васильевна! – смеюсь я. – Человек ухаживает за вами, а вы недовольны!

– Да нет, я довольна – вон сколько помог, а только не понимаю – почему? Настроение у него, что ли, изменилось? Ведь он меня не любил…

– Ну, от любви до ненависти – один шаг, – вставляю (я).

– …Или уж, – продолжает она, не обращая никакого внимания на мои слова, – потому, что соседка у меня больно хороша?.. Вернее, потому, что – по соседству с вами?..

Мне смешно…

Потом я сижу – долго и внимательно работаю. А он (Кощеев) ходит – взад и вперед. Выходит как-то из (телефонной) будочки, (и), пользуясь на мгновение периферическим зрением, вижу, что внимательно вбок смотрит – на меня. Но я погружена в работу. А Ольга Васильевна глубокозначительным тоном произносит:

– Ого, как он на вас посмотрел!..

Каждый день случается что-нибудь. В новое дежурство было такое происшествие: Наумов – он теперь ко мне с разговорами начинает подсаживаться – сделал такие два бланка, что Л. П. Картиковская заставила его самого диктовать. Но зараз обеим – мне и Ольге Васильевне – диктовать невозможно, и Наумов, бесцеремонно оставив Ольгу Васильевну, взял стул – чтобы сесть от меня направо. А Виталий Гаврилович (Кощеев) со своего места предлагает:

– Давайте я подиктую!..

И идет, берет у Ольги Васильевны бланк – и шагает ко мне. Но я не очень польщена:

– Вы шли к Ольге Васильевне, и телеграмма эта – ее! – издали провозглашаю я (а около меня уже сидит Наумов). – Ну и идите, пожалуйста, диктовать Ольге Васильевне!

Он (Кощеев) сделал в нерешительности шаг ко мне, шаг – обратно, снова – ко мне… Потом повернулся и, махнув рукой, бросил бланк Ольге Васильевне, сердито сказав:

– Никому больше не буду диктовать!..

Впрочем, позднее диктовал мне – мимоходом, штуки две (телеграммы)…

…Ах, Зина (сестра) играет такой чудесный шопеновский вальс, что хочется только слушать – и забыть обо всем и обо всех! Особенно – о дежурствах: там так скучно! И нет в днях содержания. И значительности…

Жизнь теряет поэзию. Не жизнь вообще, а моя теперешняя жизнь, и так особенно хочется музыки, света, солнца – сегодня оно чудесное! – чего-то яркого-яркого, сильного, большого, захватывающего! Значительного чего-нибудь хочу я!..

И точно грезит душа – о каком-то синем океане. Там, где обычно – такой серый, пустынный туман. Точно зовут ее куда-то… Какие-то голоса – все из золотых дрожащих солнечных лучей и голубых бликов, все – музыка Шопена и весны, все – яркие порывы в какую-то неведомую даль, к живой, трепетно-тревожной радости…

11/24 марта, воскресенье

Кончу ли я, наконец, эту историю? Она начинает затягиваться! Продолжаю…

В свободное время я подсела к столу Ольги Васильевны (Кошкаревой). Виталий Гаврилович (Кощеев) пришел тут же. Ольга Васильевна интересуется: почему от так наряден? О, идет в театр: «вот скоро она ему скажет по телефону – взят ли билет…».

– Вы идете не один? – спрашивает Ольга Васильевна.

– И даже – с «ней»? – вставляю я.

А Ольга Васильевна смеется:

– Нет, нет, я не хочу, чтобы вы шли с «ней»! Я вас ни с кем не пущу в театр…

– Даже со мной? – лукавствую я по тому и другому адресу. Он (Кощеев) пристально – на мгновенье – на меня смотрит. Но я играю – словами, его взглядами… На него я или не смотрю, пользуясь периферическим зрением, или смотрю прямо– прямо – и серьезно…

Несколько позднее (чай в будочке) он зовет меня в театр.

– О, какая нужда во мне кому-нибудь в театре?!

– Во-первых, доход, – говорит он дерзость, – во-вторых, мне лично очень бы хотелось, чтобы вы были…

Потом говорит, что ходил – было время (в мою сторону), провожал Картиковскую, но «больше такой ошибки» не сделает. Я смотрю удивленно:

– Почему?

– Ну… оставим это…

– А вот я так заберу себе в компанию Ольгу Васильевну – и отправлюсь!

– Возьмите меня!.. – чуть расслышала я – и оставила эти слова без ответа…

Через день-два он (Кощеев) ушел на «льготу». Возвращается вчера (23 марта). Я не узнаю его – без папахи (волос). Вместо головы – «тараканья катушка»…

– Ну что, Ниночка Евгеньевночка?.. – съедает он последние слова.

– Да совсем хорошо! – говорю. – А вы отдохнули? Теперь – пай совсем? Свежий?.. Впрочем, нет – у вас кислый вид…

– Я устал…

– После «льготы»?

– Устал душой…

– Я говорю серьезно: это очень-очень хорошо.

– Так не хочется сюда идти…

– Что ж вы раньше? Теперь и бросить нельзя: мест нет.

– Я от войны сюда. Я – противник войны…

– Да, вот у меня был (знакомый) противник войны, так теперь – без места…

Он улыбается.

– Ну, так вы, значит, и в самом деле – кислый. Ольга Васильевна говорит, что по ком-то соскучились, да?

– По вас, – прячется он за стенку будочки…

Потом я злюсь: он говорит, что «все учащиеся в высших учебных заведениях только достают дипломы». Потом отпирается:

– Я, конечно, может быть, ошибаюсь…

И я злюсь еще больше:

– Ну вот – зачем вы всегда на попятный?..

И наконец, дерзит:

– Если бы это не были вы, я бы сказал всё!..

Тут я свирепею окончательно и говорю, что никаких его объяснений отныне слышать не хочу, что он может мне ничего не говорить, что он – такой… такой… И слышу:

– Да что же это?! Какой ни придешь – всё не ладно!..

13/26 марта, вторник

Ночь – с воскресенья на понедельник (24 – 25 марта) – была интересной.

Центр лежал в моем заявлении – за чаем – Ольге Васильевне (Кошкаревой) (конечно, при Кощееве – иначе не имело бы смысла), что я иду в театр – на «кооперативный»335 спектакль…

Дело в том, что, по просьбе Лидочки (Лазаренко), для их Кооперативной библиотеки я (и Зина (сестра), и Лида сама – тоже «кооперация») рисуем плакаты…Мой Лидочек говорит:

– Ты непременно должна быть и видеть! Вообще – будь к нам поближе!

– А если у меня – ночь (дежурство)?

– Ах уж эти дежурства!..

Оказалось, что в среду (27 марта) я могу быть только в 10 часов, так как дежурство мое кончится в 7 вечера петроградского (времени).

– Всё равно, – сказано мне, – когда бы ты ни пришла. Но ты придешь? Да?..

– Ну – хорошо…

Разговор об этом был у Лиды – и при Валериане336. Бедный, вот недоволен остался!.. Впрочем, он хотел уехать сегодня. Только вчера Лида сказала мне, что отъезд отложен – до четверга…

Так вот, я сказала Ольге Васильевне:

– А знаете, в среду я иду в театр!

Я попала в цель! Из угла послышалось:

– Теперь Цвиленёва там нет, и ходить не стоит. И пьеса – слабая…

14/27 марта, среда

– О, так что же? – рассмеялась я. – Для меня важно не это!.. Мы пили чай: я – перед самым носом самовара, Кощеев – в углу, налево – Ольга Васильевна (Кошкарева), направо от меня – Перевощиков. Кощеев кончил (выпил) стакан – и вытягивается, чтобы налить второй. Озорство мне внушает сказать:

– Вам далеко. Хотите, я вам налью?

Он признателен – и бормочет в своем углу что-то на тему об «особенной женской чуткости». А Перевощиков «возмущается» – со смехом:

– Что это?! Я первый раз вижу, чтобы барышни ухаживали за кавалерами!..

– Вы не так поняли, – поясняю я, – я сижу у самовара – на обычном месте хозяйки, и в качестве хозяйки и наливаю. Ведь вы еще не выпили свой чай, (так) почему вы полагаете, что я (и) вам не налью?..

Он (Перевощиков) кончает (стакан) – я наливаю ему. Приходит Л. П. Картиковская – и ей я наливаю тоже. Это меня выручает – из мной же самой созданного неловкого положения…

Позднее, ночью, он (Кощеев) приходит ко мне – и садится на стол:

– Итак, в среду вы идете в театр… Не ст?ит…

– Да я и не попаду на пьесу!

– Вы правы. Да и зачем?..

– Виталий Гаврилович, почему вы так? Ведь вы сколько раз были в театре! Почему же мне не пойти? Вы бывали – теперь пойду я…

– Ну – да, но ведь вы же придете к концу пьесы…

– А почему вы не хотите допустить, что мне важна не одна пьеса?..

У него – изумленный вид:

– Ах, так!.. Но, знаете, свиданье в театре совсем неудобно…

– Почему? – смеюсь я.

– Да как-то… Ну, я не знаю… Там нет уединения…

– А если – больше негде?..

– А все-таки бы – не в театре. Уж лучше – совсем не делать…

– Хорош: сам на угол Никитской ходил, а я – не могу?!.

– Так то была шутка!..

– Почему я не могу шутить?..

Изумление Виталия Гавриловича неизобразимо. Не придумал, что сказать, – и ушел… После приходит снова:

– Так значит – только до среды подождать, а там – вы в театр?..

– Обязательно! Непременно!..

Рожа у меня – серьезная, а в глазах – я чувствую – дрожит смех и заставляет трепетать ресницы. И тут я подумала, что когда-то, вероятно, многие читали по (моим) глазам то, что я сама не могла назвать в себе и потому – не умела скрыть…

И вдруг – у него делается серьезным и предостерегающим взгляд, и он говорит:

– Никогда нельзя вперед уложить и сказать – «обязательно»…

– Почему?! – возмущенно и обиженно бросаю я.

– Ну, мало ли что… Ну, какое-нибудь несчастье случится…

– Ах, так вот как! Вы мне хотите несчастья?..

– Нет, нет, сохрани Бог! Да я сам несчастным буду навек, если с вами хоть что-нибудь случится! Но ведь это может так быть?..

– И вы хотите этого – в глубине души…

– О, нет! Я хочу… хочу…

– Чтобы я была несчастной, да? Я знаю – уж слышала…

– Нет, счастливой, счастливой! Я хочу, чтобы… многоточие, – говорит он, улыбаясь, и краснеет – краснеет так, что его бритая голова становится розовой, а зрачки разливаются, и глаза становятся сине-прозрачными, обычно – такие ничьего не привлекающие вниманья глаза…

Потом не было ничего интересного. На этом интересном месте нас прервали…

В эту же ночь у меня натянуло флюс: шла туда (на службу) – и на мостике оступилась в лужу. Наутро я пошла с завязанной щекой, оттянула время, чтобы прийти позднее, чтобы такой «красавицей» меня (не) увидали…

Всё вышло очень удачно: мы встретились по дороге. Но тут подвернулся Гаврилов. Мы поговорили, после и заговорились…

Он (Кощеев) летит к аппарату Ольги Васильевны (Кошкаревой) – я стояла там:

– Нина Евгеньевна, вы завтра (27 марта) уйдете на «льготу»! На три дежурства: два – дневных и одно – ночное!

– До какого же это дня?

– Высчитали – до воскресенья (31 марта). Да, вот что еще: вы не нашли мне книжек, Нина Евгеньевна?

– А вы ст?ите их? А, Виталий Гаврилович?.. Вы вчера, очевидно, так искренно пожелали мне – в глубине души – какого-нибудь несчастья, что сегодня это уже исполняется… Подумайте-ка?..

– Ну… я же не желал… Но если не ст?ю… Так и не надо…

Я молчу с минуту, потом говорю:

– Принесла!

Кланяется – и уходит. Потом сидит один – у экспедиционного стола. У меня работает Прозоров. Беру книги, отправляюсь к нему (Кощееву). Рассматриваю их, перелистываю, говорю:

– Не знаю – те ли. Это – басни. Но во всяком случае, немножко тут есть…

– Ну вот. Спасибо! Вы – добрая. Дай вам Бог!.. Нет, не скажу…

Я делаю вид, что не слышу этой часто повторяющейся дерзости, и говорю что-то о Крылове337, какие-то пустые и ненужные слова, не помню даже – что. А Кощееву не терпится: и хочется, и не хочется сказать, что он мне пожелал:

– Знаете, что я вам пожелал?..

Я не слышу – разбираю книги.

– Знаете, что я хотел сказать?..

Но я окончательно «оглохла». И как ни в чем не бывало кладу их (книги) на стол – и ухожу. Через некоторое время (Кощеев) проходит мимо:

– Ну вот, слава Богу, – у вас уж проходит! Совсем незаметно. В среду пойдете в театр. Но обстоятельства сложатся так, что вам не будет весело…

Совсем как ворожея – старая гадалка!..

Я обозлилась:

– Ну вот, Виталий Гаврилович, как это назвать с вашей стороны? А? Как вы это назовете? Это – нежелание мне зла, да?..

– Да нет же, я не желаю вам ничего худого! Но… Так сложатся обстоятельства… Вы сегодня мало спали?

– Очень. Почему вы знаете?

– Всё будете знать…

– Мало буду спать?.. – рассмеялась я.

– Вы сказали…

– Ну, договаривайте! – тороплю я. – Что вы хотели сказать?

– Об этом я умолчу…

– Вот – видите ли, Виталий Гаврилович, мне очень не нравится, что вы не договариваете! То – «умолчу», то – «мы это оставим», то – «об этом я вам не скажу»… Мне это настолько неприятно, что я постараюсь как можно меньше разговаривать с вами.

– Спасибо, что сказали! Я сам совсем не буду говорить, – ничуть не обиделся он. – Спасибо!..

И ушел – пить чай… Через минуту выходит ко мне:

– Извиняюсь, Нина Евгеньевна, у вас нет щипцов?

– Щипцов?! – я изумлена. Он же знает, что я не реквизирую таковых никогда.

– Нет? Да вы не беспокойтесь! Это – мои последние слова…

Ушел. У меня была работа. Время шло. Я кончила (работу) – пришел печатать что-то Прозоров. А я… Я уселась у Ольги Васильевны (Кошкаревой) и Анны Ивановны, и разговоры у нас пошли, и чаи… Прямо – беда!.. Режиссер (Холуев) тут же развлекал нас…

И вот – принесли Ольге Васильевне телеграмму. Без подписи.

– Надо, – говорит, – спросить!

– Подождите! Пойду – спрошу Кощеева. (Интересно: ответит ли он? Я ему ведь сказала, что не буду разговаривать, и он ответил: «Это – мои последние слова»…) – Конечно, пойдите!

Я иду:

– На каком основании это без подписи?

– Без основания. Вы правы. Сейчас найду. Будьте добры – присядьте! Вам придется подождать минуточку, – а сам разбирает и складывает совсем другие депеши.

Он (Кощеев) на меня не смотрит:

– Я очень рад, что вы тут, что вы подождете!..

Меня на стуле – как не бывало! Откуда и легкость взялась?

– Одну минутку, – останавливает он, – я ищу!..

И правда – нашел. Даже на моей работе сделал подпись – карандашом… Потом я – с дальнего стула – слежу, как он приносит мне работу – и смотрит мимо машинки. Мне – весело. Необычайно…

В конце дежурства я сижу, и разбираю, и не могу понять.

– Всё равно не разобрать! – слышу над собой.

– Так помогите! – поднимаю я голову с серьезным видом (не хотела ведь разговаривать!..).

Читает. А потом смотрит на меня – пристально. И я читаю в его взгляде сначала – холодное изумление («ведь тут всё понятно!»), потом – там что-то загорается, и, наконец, – сам он краснеет, а зрачки его глаз разливаются, и из их черной глубины на меня смотрит что-то… Я не знаю, как сказать, но – точно вся его сущность, всё его внутреннее – в этих разлившихся зрачках, окаймленных прозрачно синей льдистой ленточкой…

Сегодня утром за мной посылали с (кооперативных) курсов – помогать делать декорации (к спектаклю). Я не знала там – как (и) за что взяться? И вот – после этого часа – у меня всякое настроение пропало ко всему, и дома я не могла уже кончить своего последнего плаката… Смазала, бросила, и Зина (сестра) потом вырезала то, что осталось «красивым»…

Была на уроке. Всё прошло хорошо. Но потом… И сейчас…

Что-то сделалось с сердцем: оно дрожит, «трепыхается» – по одному из народных выражений. И всё веселое настроение пропало: я ничего не могу собрать – из своих мыслей и чувств…

Только что была Лида (Лазаренко).

– Приходите вечером в театр! Непременно!..

– Да, но я не знаю… Нет ни малейшего желания…

С ней я отправила – до (почтового) ящика – письмо-открытку. Ах, эта открытка! Написать ее стоило немножко нервов. И не она ли окончательно прогнала всё мое равновесие? Во всяком случае, в том месте, где у людей находится сердце, я чувствую что-то лишнее, мешающее – «трепыхающееся». И теперь уж я не уверена – как еще утром, – что в театре всё будет весело и интересно… Не хочется идти. Точно – предчувствие чего-то нехорошего…

15/28 марта, четверг

Как далеко ушло всё дурачество телеграфных дежурств…

И Кощеев затуманился совсем. А ведь он-то и был поводом к дурачествам.

Вчера (27 марта, в театре) мне было хорошо. Безотносительно. В пьесе рассказывалась история нравственного перерождения человека – перерождения любовью. И конечно – сильного, страстного, презирающего условности человека, не знающего препятствий ни в чем. Человека, равно способного на добро и зло и до сих пор приносящего окружающим только зло. Рассказывалась в давно ушедших в прошлое образах старопомещичьего уклада жизни…

В антрактах рассматривались декорации – работы Фирсова338, говорилось с ним кой о чем, – с Володей, Зиной (сестрой), Полинькой, Федором Ивановичем339. И странно: чувства чужести в этой большой толпе не было – как обычно (бывает)…

Лида (Лазаренко) была тут – за столиком с книжками, в своем старообрядческом платке340 с парчовыми узорами золотых листьев по коричневому фону. С ней разговаривало много народу, и, когда я хотела пойти спросить ее о каких-то пустяках, мне говорили:

– Не ходи! Она занята!..

А я отвечала:

– Ну-у! Для меня она никогда не занята! Как вы думаете, Володя?

– Я с вами согласен, – ответил он.

Я подходила. Ей было грустно – не хватало «полноты». В последний раз я подошла – с ней говорил какой-то невзрачный худой блондин341. Я затрудняюсь определить его лет?. Да это и не важно. Это – живой и живущий человек, которому трудно было прийти в театр – из тишины своей комнаты, но который пришел – для Лиды, по ее просьбе – и не «ругался», потому что с ней он чувствовал себя – «как у себя в комнате». Моя любимая, она представила меня ему, сказав:

– Это – моя подруга…

И он заметил:

– Это – хорошо…

А Лидочка договорила:

– Которую я очень люблю и которая меня любит.

– А это еще лучше! Потому что, если человека никто не любит, значит, в нем нет хороших качеств.

– А может быть, его никто не понимает?

– Книга, которую никто не понимает, – сама себя не понимает…

– Еще один жестокий приговор…

– Приговор? Нет, это – вывод из моего опыта… Есть книга, которую понимают дети и ученые. Эта книга – Евангелие. И каждый берет из нее то, что ему доступно.

Я собралась уйти. Сказала, что свободна четыре дня, что получила отпуск.

– Ого, какой свободный человек! – рассмеялся он. – Ну а сами себя вы отпустили?

– Имейте в виду, что это – человек, который попадает всегда в самую «центру»! – рассмеялась и Лида.

Это так и было, и, прикусив нижнюю губу, я проговорила:

– Боюсь, что на сегодня я не дала себе отпуску… Ну, прощай, милая! Я пойду!..

– Как же вы уйдете? А кто будет утешать Лидочку? Она без вас заплачет!

– Не заплачет… А вы-то?..

– Я не смогу ее утешить…

Мне не хотелось уходить. У Лиды глазки были печальны. А этот господин заинтересовал меня очень. И послушать мне хотелось. Он говорит:

– Ведь мне не нужно ехать в Петроград. Я поеду в глушь – и с собой туда два Петрограда привезу. Всё мое я вожу всегда с собой…

Кажется, он несколько неточно выразился. Надо было сказать, что «всё его – в нем»…

Но я была не одна, а Зине с Зоей (Лубягиной) было скучно. Если бы не это, я осталась бы…

С Лидой придется ли мне сегодня увидаться? Сегодня – баня…

С тех пор, как я стала служить, мне не хватает музыки, поэзии и театра – я вчера (27 марта) это поняла. Читать – как-то устаёшь, и времени не хватает. Самой играть (на фортепиано)?.. Хочется лучшего… Рисовать?.. Обижает неспособность к самостоятельной композиции… А так хочется всего, что называется одним широким словом – «Искусство»!..

Теперь я не задумаюсь пойти к Вере Феодоровне – и не буду стесняться, сколько бы народу там ни было…

Вчерашний вечер уяснил мне многое в себе. Не знаю, как сказать: переросла я, что ли, себя за то время, что не ходила в театр? Но дело в том, что я теперь совсем иначе отношусь к тому, что происходит на сцене. Раньше там для меня жили живые люди, и с ними я зачастую плакала. Вот как ясно мне вспоминается в этом отношении первое представление «Онегина», на которое я попала. Над Ленским я рыдала. А вчера я видела мысль в образах – и не плакала над «ужасной драмой борьбы в душе ключницы Клавдии». Ни над чем не плакала. Мне только интересно было и жаль того, что вот-вот доведенная любовью до сознания добра душа может снова погибнуть для него…

16/29 марта, пятница

Ну, конечно, вчера (28 марта) я виделась с Лидой (Лазаренко). Рассказывала ей окончание пьесы – она его не видала. Она мне – всё, что было после меня. А потом спросила, какое впечатление произвел на меня тот, с которым она разговаривала, когда я уходила? Говорю:

– Я видела его в спину…

А потом я досадовала целый вечер: в воскресенье (31 марта) – Сонатный (концерт), а я освобожусь (со службы) только в семь (вечера) петроградского (времени), а домой приду только-только в 9 часов 20 минут – если не позднее. А там уж – в 8 часов 30 минут – начнут… Как мне обидно!.. Ведь это уж второй (концерт), что я пропускаю! И теперь, когда я измучилась без музыки, когда мне ее-то именно и не хватает… Фу, всё настроение испорчено. И солнышко не так радует…

Вот – м?ка!.. А почему? Я не могу, не могу понять! До м?ки хочется чего-то яркого, большого, сильного, быстрого…

И уносящего от Земли. И я не могу, не могу! Мне плакать хочется! Хочется самой сделать что-нибудь большое, значительное. Точно я не знаю еще, что черепахи и ящерицы прячутся меж камнями, среди корней, а улитки никогда-никогда не вылезут из своих створок…

Сумбур в душе – и не разберешь в нем ничего… Я не могу «дать себе отпуск». Я не понимаю себя, не могу выкопать и рассмотреть свою сущность, я не знаю своей собственной ценности, не знаю даже – есть ли во мне что ценное?

Что же мне делать, наконец, в чем я могу себя выявить? Всё, что я ни делаю, кажется мне таким ничтожным, незначительным, нехарактерным. И мне не хочется ничего делать!

Ах, кто бы помог понять себя?!.

Вот – расхандрилась!..

17/30 марта, суббота

«Надо быть благоразумным, ибо душа наша волнуется не без причины», – говорит Метерлинк в «Сокровище смиренных» о «пробуждении души».

И еще: «У них нет “незримого закона”, и можно подумать, что какое-то разъединяющее вещество залегло между их духом и ими самими, между жизнью, которая затрагивает всё существующее, и жизнью, затрагивающей одни быстролетные моменты какой-нибудь страсти, горя или желания. Так проходят столетия, в продолжение которых душа спит, и никто о ней не думает»342.

Так проходят месяцы в жизни человека, и душа спит, и он об ней не думает. Но приходят мгновения – и душа начинает волноваться. И не без причины, и – по-видимому – не без пользы. Но «какое-то разъединяющее вещество залегло» между духом человека и им самим, и в этом – вся м?ка непонимания, непроникновенья одним другого, и мгновения «волнения» души проходят – если не напрасно, то бесплодно. А жаль, так как эти мгновения не часты…

Я говорю, конечно, о себе – и только о себе. Потому что, если бы у всех проходили бесплодно такие минуты, не было бы многого, что существует теперь в области искусства…

Мысли не всегда развиваются непрерывно: ненужные слова обыденщины рвут их на клочки, и мелочи настоящего дня вплетают в них соломинки и засохшие прутья затемнения. Но должно быть, они работают и незримо – под этим слоем мусора и пыли, потому что иногда в сознанье прорвется уже почти готовая, обработанная мысль. И не знаешь – когда же она отлилась в эту форму? У меня так – часто… А еще чаще они – какие-то туманные, непонятные уму…

Последнее время мне думается вот что: что в человеке есть что-то такое – «над-греха». Я не знаю, как это объяснить, но не уму, а «чему-то» во мне так понятно, что в душе человеческой живет «что-то», чего нельзя ничем оскорбить, что никогда не совершает преступления, против чего бессильны все грехи, проступки, насилия. «Что-то», что существует «над-греха» и что одинаково велико и таинственно и в душе величайшего преступника, и в душе гения, и в душе Святого. В этом «что-то» есть удивительная красота!..

Но что же оно – это «что-то»? Я не знаю: бессмертие ли, вечность ли души? Но только это «что-то» в некоторых людях не видно, совсем-совсем всё оно закрыто – наружным, реальным, действующим, говорящим. А «то» – не говорит, не проявляется в действии. Оно только – живет и сообщает красоту и значительность: и действиям, и проявлениям в слове. Если они согласуются, оно в них прорывается и становится через них видимым, то есть, вернее, – понятным. Только – не уму…

24 марта/6 апреля, суббота

Несколько дней – таких приятных! С одной стороны, то есть – относительно Ощепкова…

Хотя ничего выдающегося – по внешности. Начать с того, что вскоре после Кооперативного вечера (в воскресенье (31 марта), помнится) мне пришлось побывать с Лидой (Лазаренко) и с Александром Николаевичем (фамилии до сих пор не знаю) в Земстве, в отделе старинных работ – вышивок, и плетений, и набойки343. Мы осмотрели всё это довольно подробно, но несколько торопливо – я торопилась на вокзал (на работу). И все-таки – этот час доставил красочные впечатления, овеянные поэзией давно ушедшего… С тех пор у меня не пропадает желание сделать такие тонкие изящные вышивки, какие там есть – сделанные по грубому холсту. Там – такие своеобразные краски и такие своеобразные узоры!..

Потом нужно заметить, что на концерт я все-таки попала, после очень неприятной истории – с заменой моего места. Об этом не стоит даже вспоминать, но тогда она меня немножко взволновала, эта история, даже привела было к тому, что я остаться хотела, да вовремя там же одумалась, стряхнула с себя эту мелочь и сор будней. И ушла…

… Лился влажный ветер

Из закатной золотистой дали,

Голубела ночь, и в светлой тайной выси

Звездные ресницы трепетали…

Концерт не дал мне ничего. Стоя с Лидой (Лазаренко) и Фирсовым, я сказала (между прочим):

– А меня так сегодня ни одна ноточка, ни один звук не задели…

Лида:

– Ну, ты ли на меня действуешь, или я на тебя влияю, но и я, как ты говоришь, «оловянная» – и ничего не чувствую…

Я:

– Отсюда следует, что нам не надо нигде бывать вместе…

Правда? – Вывод логический…

Фирсов же говорил, что концерт дал ему кое-что – против ожидания…

Потом – дома – читала урывками книжку «О скрытом смысле жизни»344 (надо бы кончить ее поскорее!) и рисовала для Лиды реку: ту речку, которая так ей нравится.

Мне хотелось сделать ее живую – и берега я сделала с зеленым краем леса и желтой лентой чистого песку. Но глубины не вышло – с «маленькой» (сестрой Зиной) сравнить нельзя. И если это «не то», что чуть не до слез, во всяком случае – до боли в сердце – доводило меня, то самый процесс рисования и эта «речка» заполняли чем-то отуманенные усталостью часы…

А на вокзале… Во-первых, (в) эти дни было вполне достаточно работы, а один (день) – хороший, свободный. Во-вторых, этот пошляк Кощеев уходил на «льготу», и я была избавлена от недоговорок-намеков и его скучных речей. В-третьих, только я успела в письме Соне (Юдиной) пожаловаться на «тоску телеграфной комнаты, в душной атмосфере которой не слышно ни одного живого слова», в тот же вечер пришел ко мне наш юнец (Ощепков): надсмотрщик345 – без плоской шуточки, без смешливости и заигрывания поговорить…

Начало, кажется, было довольно обычно в этот день. А накануне я всё гнала его (Ощепкова) из телеграфа, в шутку замечая, что было бы лучше для него, если бы он шел домой пить чай или отправился бы на спектакль в свой Клуб. А он каждый раз возвращался к кому-нибудь, сидевшему близко (от) меня, и печально спрашивал:

– Зачем вы меня гоните, Нина Евгеньевна?..

А тут он пришел с Анатолием (Матвеевичем Екимовым) (Натина (Натальи Петровны) симпатия и ее непременный спутник), когда мы с Ольгой Васильевной (Кошкаревой) пили чай, а Ната то сидела рядом – у аппарата, то убегала – в телефон (телефонное отделение). Екимов – за ней: с видом и под видом исправлений – там и тут.

Ольга Васильевна ушла наливать чай, а Ощепков уселся позади моего стула и на мой вопрос: «Почему он, свободный от дежурства, пришел в телеграф?» – говорил, что одному в комнате, когда нет никого из семьи, так тоскливо сидеть или ходить из угла в угол, что поневоле пойдешь играть в карты или пить. Что не с кем словом перемолвиться. Что в минуты, когда грустно и не знаешь, чем заняться, некому высказаться. Что никто его не понимает, потому что он – такое уж «дикое животное», а его товарищ – «славный парень», только «Бог ему долго смерти не дает» – тоже «животное», только «другого рода», и потому они душевными впечатлениями и ощущениями не делятся. Что, правда, «уж в телеграфе – разговоры», да все-таки – на людях!..

Пришла Ольга Васильевна. И Ната с Анатолием. И они чем-то сконфузили Ольгу Васильевну: она убежала. А я кончила (пить) чай и заметила, что Ната – надутая… И Анатолий, с грустью в голубых глазах рассуждая о «ста граммах спирту, достаточных для моей молочной бутылки», вдруг сказал:

– Я с сегодняшнего дня не пью и в карты не играю!..

Видно было, что они не договорили о чем-то, а я не люблю мешать людям. И я собралась – и пошла. Ощепков спросил:

– Нина Евгеньевна, почему вы уходите? Мы вас очень стесняем?

Я сослалась на работу, которой не было, и ушла – печатать Соне (Юдиной) письмо. Ощепков пришел через пять минут – оставил их (Нату и Анатолия) говорить. Рассказывал мне о своих родных, о своем времяпровождении, о том, что его уже «пробрали» за «это», и теперь, когда ему предстоит ехать домой, ему «и хочется, и колется», так как – «какими глазами» он там на всех посмотрит?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.