I. Императрица Елизавета Петровна
I. Императрица Елизавета Петровна
Мы уже познакомились с печальной судьбой старшей и любимейшей дочери Петра Великого, Анны Петровны, герцогини Голштинской.
Иная участь ожидала её младшую сестру, Цесаревну Елизавету Петровну.
Рожденная в год полтавской победы, в год первого и полного торжества России, оплатившей своим учателям-немцам за ту зависть и то недоброжелательство, с которыми они в течение нескольких столетий старались загородить от русского народа запад и его цивилизации, – эта дочь преобразователя России пережила всю первую половину прошлого столетия, видела и вторжение в русскую землю, вместе с новыми порядками, западных хищников, то в виде разных «иноземок» и «иноземцев», эксплуатировавших все, что подавалось их эксплуатации то в виде временщиков и временщиц, под пятой которых окончательно умерла старая русская земская дума, загнанная под эту пяту, перерядившим ее в немецкий кафтан и обрившим ее, Петром, который не заметил, что с отрезанием бороды у русской земской думы, как у обстриженного библейского Самсона, пропала вся богатырская сила, – видела и бироновщину, и лестоковщину, и остермановщину, и дожила, наконец, до той поры, когда, со второй половины прошлого века, ошеломленная новизной, Русь несколько одумалась, несколько отрастила свою бороду и снова как бы начала учиться и говорить, и действовать по-русски, но только несколько иначе, по-новому.
Одним словом, Елизавета Петровна со спутницами своими, как Мавра Шепелева и другие женщины, стоит на рубеже двух половин прошлого века, всем своим прошедшим принадлежа первой, а некоторыми проявлениями своей жизни и жизни ее окружавших последней половине.
Когда умер Петр, цесаревне Елизавете не было еще и шестнадцати лет. Со смертью матери, императрицы Екатерины I, восемнадцатилетняя цесаревна осталась круглой сиротой.
На престоле был ее племянник, Петр II, юноша, которого, словно стеной, отделяли от цесаревны-тетки его фавориты. Племянница ее, сестра императора, цесаревна Наталья Алексеевна, была также слишком молода, чтобы быть другом и поддержкой Елизаветы Петровны. Бабушка императора, царица Авдотья Федоровна, естественно должна была не любить дочери той женщины, которая, хотя и не по своей воле, отняла у нее мужа и могла считаться виновницей ее заточения и даже злополучной кончины ее сына, цесаревича Алексея. Другие царевны, дочери царя Ивана Алексеевича, были совершенно в стороне и, опять-таки, чужды Елизавете Петровне. Во всей царской семье она казалась чуждой, а когда пошел в ссылку со своими детьми Меншиков, друг ее отца, цесаревна потеряла уважение даже придворных и сановников, как личность одинокая, бессильная, не имеющая будущего.
Был у нее жених, голштинский принц Карл-Август, епископ любский, но и тот умер почти одновременно с матерью цесаревны, Екатериной I.
Сестра ее, Анна Петровна, тоже, по смерти матери, оставила Россию вместе с мужем – и томилась не радостной жизнью в Киле. В этот Киль уехал и единственный друг Елизаветы Петровны, девица Мавра Шепелева: переписка с этой последней и составляла единственное ел утешение.
Одно время молодая цесаревна явилась было во всей императорской семье звездой первой величины; но это было не надолго. Остерман, как умный немец, в видах политических и придворных, хотел было устроить чисто немецкий брак: он задался мыслью, что было бы полезно соединить потомство Петра Великого в одну линию, чтобы пресечением враждебных одна другой ветвей этой линии избавить Россию от опасного соперничества между собой двух родов, как оно в действительности и было, и единственным средством для этого он находил женитьбу молодого императора на своей тетке, цесаревне Елизавете Петровне. Не в меру глубокомысленная выдумка, по-видимому, удавалась: молодой император страстно привязался к своей тетке-красавице; между теткой и племянником установились на некоторое время самые близкие, самые короткие отношения. Любовь императора к Елизавете Петровне сначала старались поддержать и Долгорукие, самые близкие к молодому государю лица. Они имели тут свой расчет. На юного императора оказывала большое влияние старшая его сестра Наталья Алексеевна. Так, мы видели, что когда Меншиков вздумал было женить его на своей дочери, ребенок-император на коленях умолял сестру не женить его, обещая ей даже подарить самую дорогую для него вещь – часы. Этого влияния Натальи Алексеевны боялись Долгорукие, всецело завладевшие волею молодого государя. Противовесом для Натальи Алексеевны они избрали сначала цесаревну Елизавету Петровну, и мальчик окончательно был побежден красотой и ласками своей тетки. Очарованный ее прелестями, Петр II, говорят, предался своей страсти со всем пылом молодости, не скрывал своей любви даже в многолюдных собраниях и безусловно следовал ее внушениям.
Долгорукие испугались: они не думали, что так далеко зайдет сближение племянника с теткой, и постарались удалить Елизавету Петровну, выставив для молодого государя предмет новой привязанности – красавицу Екатерину Алексеевну Долгорукую, сестру царского фаворита, и тем, как мы видели, погубили бедную девушку, сделавшуюся жертвой этих придворных комбинаций и невозможных брачных амальгамирований.
Для удаления Елизаветы Петровны Долгорукие выдумали соединить ее браком с принцем Морицем саксонским, которого домогательство на Курляндию тянулось уже лет пять.
Но и эта комбинация не удалась, и Елизавета Петровна перестала быть страшной для Долгоруких: она своим собственным легкомыслием разрушила свой силу. Петр II перестал ее любить.
Елизавета Петровна поселилась в Москве, в слободе Покровской, а потом жила некоторое время то в Переяславле-Залесском, то в Александровской слободе, что ныне город Александров. Она жила до крайности просто и скромно, и, по своей живой и впечатлительной природе, вся отдавалась удовольствиям, какие только могли ей представиться. Двор ее и в Переяславле-Залесском, и в Александровской слободе, и в селе Покровском составляли весьма немногие и далеко незнатные люди; она не имела никакой уже силы при дворе, не была ни для кого опасна, да при том же по своей беспечности и не любила заниматься никакими политическими делами. Она, по-видимому, оставалась совершенно довольна своею скромной долей, и, как дочь Петра, «чернорабочего царя», сама слилась с народом своею жизнью и своими привычками.
В селе Покровском цесаревна сошлась с простыми слобожанами, игрывала со слободскими девушками, водила с ними даже обыкновенные русские хороводы в летние вечера, сама певала в этих хороводах русские песни, и мало того – даже сочиняла хороводные песни в чисто народном стиле и характере.
Елизавете Петровне приписывают известную песню:
Во селе, селе Покровском,
Серед улицы большой,
Расплясались, разыгрались,
Красны девки меж собой.
Это была действительно дочь «Петра-плотника» и зато полюбил ее народ.
Но такая популярность цесаревны не могла нравиться при дворе Анны Ивановны. Несмотря на совершенную неприкосновенность цесаревны к придворным интригам, ее боялись, потому что помнили духовное завещание ее матери, Екатерины I, по которому значилось, что если император Петр II умрет бездетным, то русскую корону должна получить одна из цесаревен. В этих опасениях двор учредил за цесаревной тайный надзор, и хотя таинственные соглядатаи ничего не могли донести на цесаревну, компрометирующая ее в политическом отношении, кроме только одного хорошего, что ее любит народ и что она сочиняет и поет с девушками народные песни, однако, и этого было достаточно, чтобы перевезти ее поближе во двору, ближе к центру надзора – в Петербург.
В Петербурге цесаревне отвели особое помещение, в так называемом Смольном, которое находилось в конце Воскресенской улицы.
В Петербурге Елизавета Петровна снова начала являться при дворе, и к этому времени относятся некоторые любопытные о ней известия, сообщаемые знакомой уже нам женой английского резидента, леди Рондо.
Вот что она говорит о ее наружности.
«Принцесса Елизавета, которая, как вам известно, дочь Петра I, – красавица. Она очень бела. У нее не слишком темные волосы, большие и живые голубые глаза, прекрасные зубы и хорошенький рот. Она расположена к полноте, но очень мила, и танцует так хорошо, как я еще никогда не видывала. Она говорит по-французски, по-немецки, по-итальянски, чрезвычайно веселого характера, вообще разговаривает и обходится со всеми вежливо, но ненавидит придворные церемонии».
Любопытно при этом сравнить отзывы других современников, видевших Елизавету Петровну в разное время.
«Княжна эта, – говорит французский посланник Ла-Ви, видевший цесаревну еще в 1719-м году: – прелестна, очень стройна и могла бы считаться совершенной красавицей, если бы цвет ее волос не был немного рыжеват, что, впрочем, может измениться с летами. Она умна, добродушна и сострадательна».
«Великая княжна белокура и очень нежна, – говорит о ней Берхгольц, в 1721-м году: – лицо у нее, как и у старшей сестры, чрезвычайно доброе и приятное; руки прекрасны».
«Принцесса Елизавета такая красавица, каких я редко видел, – говорит дюк де-Лария, в 1728 году. – У нее удивительный цвет лица, прекрасные глаза и рот, превосходная шея и несравненный стан. Она высокого роста, чрезвычайно жива, хорошо танцует и ездит верхом без малейшего страха. Она не лишена ума, грациозна и очень кокетлива; но фальшива, честолюбива и имеет слишком нежное сердце. Петр II был некоторое время влюблен в нее и, кажется, намеревался даже жениться; но дурное поведение принцессы скоро отдалило от нее молодого императора. Она влюбилась в человека низкого происхождения и ни от кого не скрывала своих чувств к нему. Можно думать, что она пойдет по следам своей матери».
Впоследствии, когда она была уже императрицей, фельдмаршал граф Миних так описывает ее наружность: «императрица Елизавета обладала прекрасной наружностью и редкими душевными качествами. Она имела необыкновенно живой характер, была очень стройна и хороша собой, смела на лошади и на воде и, несмотря на свой полноту, ходила так скоро, что все вообще, а дамы в особенности, едва могли за ней поспевать».
Уже в 1744-м году, когда Елизавете Петровне было тридцать пять лет, Екатерина II, в то время еще великая княжна, описывая бывший при дворе маскарад, в котором, по приказанию Елизаветы Петровны, мужчины явились в дамских костюмах, а женщины – в мужских, говорит: «Из всех дам, мужской костюм шел вполне только к одной императрице. При своем высоком росте и некоторой дородности, она была чудно хороша в мужском наряде. Ни у одного мужчины я никогда в жизнь мою не видала такой прекрасной ноги; нижняя часть ноги удивительно стройна. Ее величество отлично танцевала, и во всяком наряде, мужском и женском, умела придавать всем своим движениям какую-то особенную прелесть. На нее нельзя было довольно налюбоваться, и бывало с сожалением перестаешь смотреть на нее, потому что ничего лучшего больше не увидишь».
Замечателен отзыв о ней китайского посланника, бывшего в Москве в 1733-м году. Когда императрица спросила его, вовремя бала, которую из присутствующих дам он считает самой красивой, то он отвечал: «в звездную ночь трудно сказать, которая самая блестящая из звезд». Но, видя, что императрица ожидает от него более определенного ответа, он, поклонившись Елизавете Петровне, добавил: «среди такого множества красивых дам, я считаю ее самой красивой, и если бы у нее не были такие большие глаза, то никто не остался бы в живых, увидев ее». Но именно глаза-то у Елизаветы Петровны и были великолепны.
В письме к своей приятельнице леди Рондо делает меткую характеристику этой цесаревны. «Вам говорят, – пишет она, – что я часто бываю у принцессы Елизаветы и что она иногда делает мне честь своим посещением, и вы тотчас же восклицаете: умна ли она? Есть ли в ней великодушие? Как она отзывается о той, которая занимает престол? Вам кажется, что легко отвечать на все эти вопросы, но у меня нет вашей проницательности. Принцесса делает мне честь, принимая мои частые визиты, и иногда даже посылает за мной; говоря откровенно, я ее уважаю, и сердце мое чувствует к ней привязанность; со своей же стороны, она смотрит на мои посещения, как на удовольствие, а не как на церемонию. Своим приветливым и кротким обращением она нечувствительно внушает к себе любовь и уважение. В обществе она выказывает непритворную веселость и некоторый род насмешливости, которая, по-видимому, занимает весь ум ее; но в частной жизни она говорит так умно и рассуждает так основательно, что все прочее в ее поведении есть, без сомнения, не что иное, как притворство. Она, однако, кажется искренней. Я говорю «кажется», потому что никто не может читать в ее сердце. Одним словом, она – милое создание, и хотя я нахожу, что в настоящее время престол занят достойной особой, но нельзя не желать, чтобы впоследствии он перешел к ней».
В описываемое время доходы Елизаветы Петровны, вместе с тем, что она получала со своих собственных имений, простирались до 40,000 р. в год. В регентство же Бирона ей было назначено ежегодное содержание от казны в пятьдесят тысяч рублей. Но, привыкшая к роскоши, любя наряды и удовольствия, цесаревна постоянно нуждалась в деньгах и занимала везде, где только могла достать.
Между тем, за этой любезной и всем нравившейся цесаревной постоянно укреплялась популярность, но уже более опасная, чем приобретенная ей крестьянская популярность в селе Покровском: она становилась популярной в сердце тогдашнего Петербурга, в русской гвардии, которая около этого времени начинала играть у нас роль древнеримской гвардии – давать престол тому, кому она захочет.
В это же время цесаревна должна была пережить тяжелую эпоху своей первой страсти – это любовь ее к Шубину.
Это тот Шубин, о котором, как мы видели, княжна Юсупова, впоследствии инокиня Прокла, на допросе в тайной канцелярии говорила: «что-де был в гвардии сержант Шубин и собой-де хорош и пригож был, и потом де имелся у государыни-цесаревны ездовым, и как-де еще в монастырь не была я прислана, то-де оный Шубин послан в ссылку, и эти слова я говорила так, запросто, зная того Шубина, что он лицом пригож был…»
Шубин был прапорщик лейб-гвардии семеновского полка, молодой дворянин незнатного рода, но ловкий, решительный, энергический. Красота его, без сомнения, была поразительна, если мы находим не мало отзывов об этом предмете, отзывов, безусловно подтверждающих обще-составившееся мнение о красоте Шубина.
Цесаревна привязалась к нему со всем пылом страсти. Она взяла его к себе во двор, в свой маленькую свиту и сделала его ездовым. Она действительно любила его и думала соединить свой судьбу с его судьбой – она решилась на брак со своим возлюбленным.
Сохранились даже стихи, которые влюбленная цесаревна писала по вдохновению страсти, и эти стихи обращены, как водится, к предмету ее привязанности.
Одну строфу из этих стихов Бантыш-Каменский приводит в своем «Словаре достопамятных людей». Вот она:
Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно и без тебя скучно —
Легче б тя не знати, нежель так страдати
Всегда по тебе.
Шубин был любим гвардейцами, как солдатами, так и офицерами, и это еще более усиливало популярность цесаревны в войске. Через Шубина Елизавета Петровна сблизилась с гвардией больше, чем с покровскими и александровскими слобожанами и переяславскими посадскими и ямскими людьми. У гвардейцев, по старому русскому обычаю, она крестила детей, бывала на их свадьбах, Как некогда стрельцы за царевну Софью Алексеевну, гвардейцы готовы были головы сложить за свою обожаемую красавицу-цесаревну: и здесь, как и там, помогали сближению обходительность, ласковость с солдатами умной и доброй девушки. Как там Василий Васильевич Голицын, «братец свет Васинька», увеличивал популярность между стрельцами Софьи Алексеевны, так здесь Шубин поднял Елизавету Петровну в глазах войска, которое еще продолжало чувствовать, что оно оставалось войском ее отца, «солдатского батюшки-царя». По русскому обычаю, всякий солдат именинник стал свободно приходить к своей цесаревне, к своей «матушке», и приносил ей, попросту, именинного пирога, а ласковая цесаревна подносила ему чарку анисовки и сама выпивала за здоровье именинника. Матушка-цесаревна села в сердце каждого солдата; тут и Шубин, со своей стороны, нашептывал, что дочь-де она Петра Великого, да сидит в сиротстве, и солдатики уже проговаривались, что Петровой-де дочери «не сиротой плакаться», а сидеть бы ей на отцовском престоле.
Такое состояние умов в гвардии не могло не сделаться известным двору, и Шубин был схвачен. Вместо брачного венца, которым он мечтал завершить свой любовь к цесаревне, на смелого гвардейца надели оковы и посадили в «каменный мешок» – особый род тесного одиночного заключения, в котором нельзя ни лечь, ни сесть.
Шубина, мечтавшего быть женихом цесаревны, ждала Камчатка. Мало того – его ждала и невеста: в поругание над дерзким мечтателем, его насильно женили на камчадалке.
Шубин лишился даже своего имени: когда его ссылали, то имя его не было объявлено, ради большей тайны; ему же самому запрещено было под страхом смертной казни называть себя кому бы то ни было.
Первая любовь цесаревны была потеряна для нее навеки.
Но молодая девушка естественно должна была искать привязанности, утешения в новом чувстве – и привязанность эта была перенесена на Разумовского, никому дотоле неведомого придворного певчего.
Алексей Григорьевич Разумовский был одним из тех баловней счастья, которых умело создать, кажется, одно лишь XVIII столетие: Екатерина I, Монсы, Меншиковы, Потемкин, Ломоносов, Разумовский – это какие-то волшебные лица, из неведомых сел и жалких избушек восходившие до престола, до обладания почти целой Россией, если не в правительственных, то в других сферах. Если когда-либо был в Греции век героически, век полубогов, то такой век был и в России: этот век иначе нельзя охарактеризовать, как веком поразительных контрастов.
Разумовский был ровесник цесаревны Елизаветы Петровны. Родился он где-то в глухом уголке черниговской губернии, в селе Лемешах, в десяти верстах от Козельца, и был сын простого малороссийского казака Грицька Розума. Родное сельцо Розума состояло из нескольких казацких хаток и нескольких десятков жителей: тут-то рос будущий граф Разумовский, будущая звезда русских сановников, будущий супруг императрицы Елизаветы Петровны и отец злополучной княжны Августы Таракановой.
У маленького Алексея Розума был хороший голос – отличительная черта малоруссов до настоящего времени, и будущий граф пел на клиросе приходской церкви, как это до сих пор водится в Малороссии, где все, могущее петь, поет или на улице, или в церкви вместе с причетниками.
В то время водилось обыкновение – для укомплектования придворного певческого хора посылать за голосами в Малороссию: так из Малороссы вывезен был уже известный нам певчий Чайка, о смерти которого в Киле извещала, в одном из своих писем, цесаревну Елизавету Петровну любимица ее «Маврутка» Шепелева. Так вывезен был из Малороссии и Алексей Розум, которого случайно нашел в Лемешах полковник Вишневский, посланный из Петербурга для набора певчих: голос Алексее Розума обратил на себя внимание Вишневского, и двадцатилетний казак был взят ко двору. Елизавета Петровна, может быть, когда-то замечавшая и Чайку, умершего в Киле (не даром же о смерти его извещала цесаревну ее ближайшая наперсница), обратила свое внимание и на молодого Розума. Цесаревна постаралась перевести его в свой маленький штат и переименовала его из Розума – в Разумовского.
В штате Елизаветы Петровны он и оставался до самого восшествия ее на престол.
Мы уже знаем, как, при помощи обожавшей цесаревну гвардии и некоторых из ее друзей, совершалось воцарение дочери Петра Великого.
Но обратимся прежде к ее личным делам, не как государыни, а как женщины: для характеристики личности дела эти гораздо важнее и ценнее, чем дела государственные, инициатива которых не всегда принадлежит царственным лицам.
Елизавета Петровна, сделавшись императрицей, не забыла тех, кого она прежде любила.
Дарью Егоровну Шепелеву, вышедшую замуж за Шувалова, она сделала своей первой статс-дамой.
Вспомнила она и о своей первой молодой привязанности – о ссыльном Шубине. Императрица приказала немедленно возвратить его из Камчатки. Но сосланного без имени и с запретом под угрозой смерти произносить его имя – не легко было найти в далекой Камчатке. Приходилось разыскивать безыменного или переименованного арестанта, может быть уже умершего.
Около двух лет искали несчастного – и нашли только в 1742-м году. Посланный для этого офицер искрестил всю Камчатку, заглядывал во все далекие юрты и жилые захолустья, везде спрашивая ссыльного Шубина; но такого нигде не было, по крайней мере, никто не мог назвать такого ссыльного и никто на имя Шубина не отзывался. В одной юрте посланный тоже расспрашивал арестантов, не слыхал ли кто о Шубине, никто и на это не дал ему ответа – о Шубине не слыхали. Разговаривая с арестантами, посланный как-то упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны.
– Разве Елизавета царствует? – спросил один из арестантов.
– Да вот уже другой год, как Елизавета Петровна воспрняла родительски престол, – отвечал офицер.
– Но чем вы удостоверите в истине? – спросил арестант. Офицер показал свой подорожную и другие бумаги, из которых видно было несомненно, что царствует Елизавета Петровна.
– В таком случае Шубин, которого вы отыскиваете, перед вами, – сказал арестант.
Это и был Шубин.
После долгой ссылки он прибыл в Петербург. Государыня, «за невинное протерпение» Шубиным долголетних мучений одной из самых изысканных сибирских ссылок, произвела его прямо в генерал-майоры и лейб-гвардий семеновского полка в майоры, да, кроме того, пожаловала ему александровскую ленту. Затем Шубин пожалован был богатыми вотчинами, и в том числе ему дали село Работки, на Волге, в макарьевском уезде нижегородской губернии, где теперь часто пристают пароходы, постоянно снующие по Волге, и где до сих пор можно услышать от местных жителей предание об императрице Елизавете Петровне, о любви ее к Шубину и о благородном характере этого последнего.
Этот первый любимец Елизаветы Петровны недолго, впрочем, оставался при дворе, где его место уже занято было более чем он счастливым соперником – Разумовским. Притом же Камчатка и физически и морально добила Шубина: он весь погрузился в набожность, дошедшую до аскетизма, и в 1744-м году просил увольнения от службы. Императрица согласилась на удовлетворение его просьбы. Прощаясь с человеком, который когда-то был ей очень дорог, она подарила ему драгоценный образ Спасителя и часть ризы Господней. Священные сокровища эти до сих пор хранятся в Работках в местной приходской церкви, как историческая память о дочери Петра Великого.
Но обратимся к отношениям, существовавшим между Елизаветой Петровной и Разумовским.
Выше мы заметили, что обстоятельства личной, индивидуальной жизни исторических деятелей бывают не менее важны, особенно в отношении биографическом, государственной и общественной их деятельности, деятельности, которая не всегда служит выражением личной самодеятельности, тем более царственных особ, а лишь отражает собой общий ход дел, общие потребности страны и времени или же коллективную деятельность правительства и общества.
Отчасти этого мнения мы держимся и в данном случае.
Вступив на престол 25-го ноября 1741-го года, Елизавета Петровна еще более приблизила к себе своего любимца Разумовского, сделала его действительным камергером, затем обер-егермейстером, а при торжестве своей коронации, 25-го апреля 1742-го года, возложила на него андреевскую ленту.
Счастье, так сказать, хлынуло потоком на любимца императрицы: викарий римской империи, курфирст саксонский, возвел Разумовского в графы римской империи, а Елизавета Петровна, не желая уступить в щедрости курфирсту, пожаловала своему фавориту графское достоинство Российской империи.
Это событие совершилось в многознаменательный день для Разумовского и для самой императрицы: в день пожалования Разумовского графом Российской империи, 15-го июня 1744-го года, Елизавета Петровна тайно обвенчалась с своим любимцем в Москве в церкви Воскресения в Барашах, что на Покровской улице.
Венчанье совершено было формально, и графу Разумовскому вручены были документы, свидетельствовавшие о браке его с коронованной особой: документы эти он хранит как святыню, пока уже престарелым стариком не пожертвовал этой великой для него памятью, чтобы имя его царственной супруги осталось неприкосновенным перед людским судом.
После брака императрица пожаловала своего супруга званием генерал-фельдмаршала, несмотря на то, что он не был ни в одном походе.
От этого-то брака и родилась принцесса Августа, известная под именем княжны Таракановой, а умершая под именем инокини Досифеи.
Первое время после брака граф Разумовский жил в одном дворце с императрицей, а потом для него выстроен был особый дворец, известный ныне под именем Аничкова.
Казацкая хатка в селе Лемешах и царский дворец в Петербурге – все это отдает чем-то легендарным, мифическим.
Но бывший казачонок и лемешкинский певчий умел держать себя на новой высоте своего положения: хотя всем были известны отношения его к императрице, однако, он имел столько такта и деликатности, что старался скрывать это и спасать от несправедливых толков имя своей царственной супруги. Честный и мягкий по природе, он не загордился, не забылся на своей недосягаемой высоте, а был со всеми ласков, услужлив, предупредителен, не то, что, например, Бирон. Со своими громадными богатствами он постоянно делал добро и тем вызывал новую и более задушевную привязанность подданных к императрице, перед которой он был первый ходатай за всех бедных, несчастных и притесняемых. Если он узнавал, что кто-нибудь из достойных участия, но совестливых людей нуждался в деньгах, он приглашал его к себе на банк и с умыслом проигрывал ему сумму, в которой тот нуждался или которая могла спасти несчастного.
Но излишняя страсть к вину и хмельное казацкое поведение несколько охладили к нему привязанность императрицы.
Любимцем Елизаветы Петровны, впрочем, весьма на короткое время, сделался Никита Афанасьевич Бекетов. Но это был метеор, который скоро исчез из глаз и из памяти Елизаветы Петровны.
В 1750-м году Бекетов был еще кадетом сухопутного корпуса. Он был очень красив и ловок. Начальник кадетского корпуса, князь Юсупов, завел там театральные представления, и кадеты разыгрывали трагедии Вольтера и Сумарокова, а всех больше пленял собой кадет Бекетов. Известный актер Волков, основатель русского театра, говорил однажды знаменитому Н. А. Дмитревскому – трагику: «увидя Бекетова в роли Синава, я пришел в такое восхищение, что не знал, где я был – на земле или на небесах; тут во мне родилась мысль завести свой театр в Ярославле». Это и был первый русский театр. Елизавета Петровна, узнав о достоинстве кадетской труппы, приказала играть актерам при дворе, и так их полюбила, что театр из дворцовой залы переведен был во внутренние ее покои. Императрица забавлялась костюмировкой актеров, заказывала им великолепные наряды и убирала их своими драгоценными камнями. Однажды она увидела на сцене спящего Бекетова, и так им пленилась, что в ту же минуту приказала играть музыке, не опуская занавеса, а после спектакля пожаловала молодого кадета сержантом. Так рассказывает Бантыш-Каменский. С этого времени началось счастье для Бекетова: современники говорили, что ему «счастье во сне пришло». Начались великие милости императрицы: вне театра на Бекетове появились драгоценные бриллиантовые застежки, перстни, часы, дорогие кружева и все необходимое для комфорта. Вскоре получил он чин подпоручика, произведен в армию премьер-маиором, назначен «генеральс-адютантом» к графу Разумовскому и немедленно потом произведен в полковники, несмотря на то, что только шесть месяцев назад был кадетом.
Разумовский, впрочем, не боялся потерять милость императрицы, не ревновал ее ни к кому, а напротив, сам приставил к Бекетову в помощь И. П. Елагина, жена которого при императрице была одной из самых доверенных камер-фрау. Она-то и доставляла двадцатидвухлетнему Бекетову деньги на наряды и прочее. При дворе со дня на день ожидали падения фаворита императрицы, всесильного П. Ив. Шувалова. Разумовский покровительствовал Бекетову особенно для обессиления графов Шуваловых, с коими был не в ладах; но Шуваловы перехитрили: П. Ив. Шувалов, вкравшись в доверие Бекетова, дал ему притиранье, которое, вместо белизны, навело угри и сыпь на лицо его. Тогда жена графа, известная нам Мавра Егоровна, урожденная Шепелева, пользовавшаяся особой любовью императрицы еще до вступления ее на престол, посоветовала государыне удалить Бекетова, как человека подозрительной нравственности, развратного и зараженного, – и Бекетов удалился. Императрица, уехав на несколько дней из Царского Села в Петергоф, приказала Бекетову оставаться в Царском Селе под предлогом болезни. Он, пораженный горем, с отчаяния впал в горячку и едва не лишился жизни. По выздоровлении он снова явился ко двору, но прежней милости уже не было, и он должен был удалиться от двора навсегда.
Как бы то ни было, но охлаждение императрицы к графу Разумовскому не лишило его окончательно расположения царственной супруги, и Елизавета Петровна до конца своей жизни сохранила к нему должную благосклонность.
Похоронив впоследствии свою коронованную супругу и состарившись, граф Разумовский глубоко чтил ее память.
Рассказывают, что вскоре по вступлении на престол Екатерины II Григорий Григорьевич Орлов, стремившийся занять положение, подобное положению Разумовского, сказал императрице, что брак Елизаветы, о котором пишут иностранцы, действительно был совершен, и у Разумовского есть письменный на то доказательства. На другой день Екатерина велела графу Воронцову написать указ о даровании Разумовскому, как супругу покойной императрицы, титула императорского высочества и проекта указа показать Разумовскому, но попросить его, чтобы он предварительно показал бумаги, удостоверяющие в действительности события.
Такое приказание, – рассказывал впоследствии граф С. С. Уваров, – Воронцов слушал с величайшим удивлением, и на лице его изображалась готовность высказать свое мнение; но Екатерина, как бы не замечая этого, подтвердила серьезно приказание и, поклонившись благосклонно, со свойственной ей улыбкой благоволения, вышла, оставив Воронцова в совершенном недоумении. Он, видя, что ему остается только исполнить волю императрицы, поехал к себе, написал проект указа и отправился с ним к Разумовскому, которого застал сидящим в креслах у горящего камина и читающим священное писание.
После взаимных приветствий, между разговором, Воронцов объявил Разумовскому истинную причину своего приезда; последний потребовал проект указа, пробежал его глазами, встал тихо с своих кресел, медленно подошел к комоду, на котором стоял ларец черного дерева, окованный серебром и выложенный перламутром, отыскал в комоде ключ, отпер им ларец и из потаенного ящика вынул бумаги, обвитые в розовый атлас, развернул их, атлас спрятал обратно в ящик, а бумаги начал читать с благоговейным молчанием и вниманием.
Наконец, прочитав бумаги, поцеловал их, возвел глаза, орошенные слезами, к образам, перекрестился и, вернувшись с приметным волнением души к камину, у которого оставался граф Воронцов, бросил сверток в огонь, опустился в кресла и, помолчав еще несколько, сказал:
«Я не был ничем более, как верным рабом ее величества, покойной императрицы Елизаветы Петровны, осыпавшей меня благодеяниями выше заслуг моих. Никогда не забывал я, из какой доли и на какую степень возведен был десницей ее. Обожал ее, как сердолюбивую мать миллионов народа и примерную христианку, и никогда не дерзнул самой мыслью сближаться с ее царственным величием. Стократ смиряюсь, воспоминая прошедшее, живу в будущем, его же не прейдем, в молитвах ко Вседержителю. Мысленно лобызаю державные руки ныне царствующей монархини, под скипетром коей безмятежно в остальных днях жизни вкушаю дары благодеяний, излившихся на меня от престола. Если бы было некогда то, о чем вы говорите со мной, поверьте, граф, что я не имел бы суетности признать случай, помрачающий незабвенную память монархини, моей благодетельницы. Теперь вы видите, что у меня нет никаких документов, доложите обо всем этом всемилостивейшей государыне, да продлит милости свои на меня, старца, не желающего никаких земных почестей. Прощайте, ваше сиятельство! Да останется все происшедшее между нами в тайне! Пусть люди говорят, что угодно; пусть дерзновенные простирают надежды к мнимым величиям; но мы не должны быть причиной их толков».
От Разумовского Воронцов поехал прямо к государыне и донес ей с подробностью об исполнении порученного ему. Императрица, выслушав, взглянула на Воронцова проницательно, подала руку, которую он поцеловал с чувством преданности, и вымолвила с важностью:
– Мы друг друга понимаем: тайного брака не существовало, хотя бы то для усыпления боязливой совести. Шепот о сем всегда был для меня противен. Почтенный старик предупредил меня, но я ожидала этого от свойственного малороссам самоотвержения.
Рассказ, конечно, окрашен тоном старого романтизма; но он соткан на исторической основе.
До сих пор мы имели в виду, главным образом, осветить те стороны жизни и характера Елизаветы Петровны, в которых она проявлялась как женщина, безотносительно к ее исторической и политической миссии.
Но судьба предназначала ей стать во главе русского народа, и потому историческая и политическая миссия этого последнего должна была до известной степени найти в Елизавете Петровне своего выразителя и руководителя.
С самого детства, еще при жизни отца, маленькую цесаревну готовили было к иному назначению: Петр не мог тогда еще предполагать, что у него не останется в живых ни старшого сына, царевича Алексея Петровича, на которого, впрочем, он мало возлагал надежд, ни другого, любимейшего им сына, от Екатерины Алексеевны, балованного «Пиотрушки» – великого князя Петра Петровича, которого ему тоже пришлось похоронить, ни даже старшей его дочери Анны (Анны Петровны), и что все его потомство сведется на одну младшую дочь, цесаревну Елизавету Петровну, которая и должна будет принять в свои руки отцовское наследие.
На Елизавету Петровну смотрели, как на будущую невесту чужого государя, и потому ее готовили приспособить к этой роли.
Петр думал отдать свою младшую дочь за французского короля Людовика XV, за того самого «каралищу», за ту «дитю весьма изрядную образом и станом», которого русский великан, во время посещения Парижа, носил на руках.
К этому велось и образование маленькой цесаревны. Современники говорят о ее матери, Екатерине Алексеевне, что, следя за воспитанием Елизаветы, она «только и просит о старании к усовершенствованию себя во французском языке, и что есть важные причины, чтобы она изучила исключительно этот язык, а не какой другой».
Мы знаем эти причины. Мы знаем также, что Петру не привелось выдать своей дочери за французского короля.
Впоследствии, когда Петра уже не было в живых, не осталось и ни одного из его сыновей, и когда русские сановники не могли не задумываться над вопросом, кому же перейдет в руки корона Петра Великого и не падет ли выбор на которую-либо из двух цесаревен, Девиер делает такую характеристику обеих дочерей Петра Великого по отношению к тому, какими бы они могли бы быть как государыни: «цесаревна Анна Петровна умильна собою и приемна, и умна; да и государыня Елизавета Петровна изрядная, только сердитее…»
Цесаревна Елизавета Петровна «сердитее» своей старшей сестры – это означало, что она была не в буквальном смысле «сердита», а только живее и бойче, чем мягкая и недолговечная Анна Петровна.
Затем, по смерти этой «умильной и приемной» Анны Петровны, из прямых потомков Петра остается одна только «сердитая» Елизавета: мать ее умирает; на престол вступает ее племянник, Петр II, и тоже скоро умирает; престол переходит в руки другой линии – и на Елизавету Петровну начинают смотреть, как на претендента к наследию Петра Великого, как уже на политическую силу, которая стала притом выказывать и свою индивидуальность, и свой характер.
Вот почему в 1731-м году императрица Анна Иоанновна приказывает Миниху ближайшим образом наблюдать за образом жизни и поведением Елизаветы Петровны, «понеже-де она, государыня, по ночам ездит и народ к ней кричит, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит».
«Народ к ней кричит» – это значило, что на нее уже возлагаются надежды, и возлагают их, преимущественно, народ, солдаты, гвардия, одним словом, все то, что считало себя русским, национальным и что не могло не видеть преобладания над собой иноземного элемента. В Елизавете Петровне видели представительницу русского элемента, национального даже, более – чего-то старого, до-петровского, когда иноземного духу на Руси еще и в заводе не было. Русскому человеку могло казаться, что при Елизавете Петровне возможно было совершиться никогда не совершающемуся в истории чуду – это возвращение к старому, обращение реки вверх против течения, возврат к до-петровскому времени, к прошедшему, как известно, никогда, ни для отдельных человеческих личностей, ни для народов, ни для государств – никогда и нигде не повторяющемуся.
А эти мнимые признаки возврата к прежнему в Елизавете Петровне русский человек мог видеть, как ему казалось, во многом и во всем.
Елизавета Петровна любит русский народ и с русскими девушками поет хороводные песни.
Елизавета Петровна крестит у русских солдат детей, и русский солдатик несет цесаревне именинного пирога, цесаревна потчует его анисовкой, и сама выпивает за здоровье солдатика.
Елизавета Петровна любит русскую церковную службу, церковное пение, и сама поет не хуже самого блистательного в хоре дисканта из малороссиян.
Так уже в 1733—1734-м году цесаревна Елизавета Петровна оказывает внимание певчему Якову Тарасевичу – и об этом доводят до сведения двора.
В 1736-м году она, при посредстве этого Тарасевича, заводит переписку с малороссийским бунчуковым товарищем Андреем Горленком – и Горленко берется к допросу. Из допроса оказывается, что цесаревна, переданной Горленке чрез Тарасевича записочкой, просит его приискать дли ее хора двух «альтистов», и записочку свою подписывает так: «первый дишкантист, о котором вы сами знаете». Горленка вновь допрашивают, что это значит, и узнают, что цесаревна любит церковное пение. Горленко прибавляет: «слыхал-де от певчих ее высочества, что изволит она, для забавы, сама петь первым дишкантом».
Оказывая предпочтительное расположение в русскому обычаю, к русской старине и обрядности, цесаревна естественно становится в разлад с господствующим направлением, которое, со времени ее отца и особенно со смертью его принимает определенную форму направления чисто иноземного, немецкого; а так как во главе тогдашнего правительства преобладание клонилось на сторону немцев, то само собой разумеется, что цесаревна становилась в противоречие и с немцами, и с господствующею в правительстве партией. Это поняли представители иностранных кабинетов в Петербурге, преимущественно посланники французский и шведский, и начали действовать в духе направления Елизаветы Петровны, в надежде, что она рано ли, поздно ли, займет престол отца.
На этих комбинациях Швеция строила свои собственные выгоды: показывая тайное расположение цесаревне и давая ей понять, что при помощи Швеции она может занять по праву принадлежавший ей престол, шведский посланник в то же время ставил условием помощи со стороны Швеции – возвращение ей некоторых земель, взятых у нее Россией в последние войны России и Швеции. Хотя цесаревна и не отклоняла от себя предлагаемой ей помощи, однако, дала почувствовать шведскому посланнику, что на уступку Швеции русских земель она никогда не согласится, что это было бы равносильно потере ею всякой популярности в русском народе, что русский народ никогда не уступит Швеции того, что принадлежит ему и по историческому, и по завоевательному праву.
Как бы то ни было, Швеция объявила России войну, и в манифесте по этому случаю, между прочим, оглашала, что начинает эту войну, как в видах своих государственных интересов, так и для освобождения, будто бы, русского народа от «несносного ига и жестокостей чужеземцев», именно немцев.
Как ни великодушным казалось это со стороны Швеции, однако, война не принесла шведам существенной пользы, в России же она несколько подорвала и без того слабую популярность тогдашнего немецкого правительства. Со своей стороны, Елизавета Петровна помогала падению этой популярности, скорее кажущейся тени ее, тем, что тайно переводила манифест Швеции о войне и тайно от правительства распространяла его между народом и войском.
Но едва цесаревна, в памятную ночь 25-го ноября 1741 года, сказала солдатам, чтобы они шли помогать ей, «дочери Петра», занять прародительский престол, солдаты прямо высказались, что за нее, матушку свой цесаревну, они готовы и в огонь и в воду, и сейчас пойдут избивать ее врагов.
Хотя цесаревна и запретила проливать кровь при низвержении существовавшего правительства, и крови действительно не было пролито ни одной капли, однако, и восшествием Елизаветы на престол ясно обозначалось, что немецкому владычеству в России наступил конец, само собой разумеется, на данное время.
Недовольный бироновщиной и остермановщиной народ громко кричал на улицах, что он перебьет всех немцев, и хотя поборников русских начал, показавших неумеренное усердие, и остановили, однако, немцы сами поняли, что на время они должны были сойти со сцены, и они сошли.
Вообще, с восшествием на престол Елизаветы Петровны замечается поворот в лучшему не только во всех делах правительственных, но и самые формы, в которых проявлялись отношения правительства к стране, становятся много мягче, много человечнее.
Правда, старое время оставило в наследство новому не мало таких недостатков, которые не легко исправляются, однако, во всем строе государственной, законодательной и общественной деятельности замечается меньше жестокости и меньше произвела там, где произвол господствовал вместо закона.
Казни уже перестают быть таким обыкновенным делом, каким они казались прежде. Остаются еще ссылки, плети; но они вызываются смутным положением дел, как продуктом вчерашнего дня, брожением умов, не улегшимися еще политическими страстями.
Первые ссылки в царствование Елизаветы Петровны – это наказание тех из верховников-сановников, которые оказались прямыми врагами цесаревны и искали ее гибели: Остерман, Головкин, Левенвольд, – вот кто пошел в ссылку.
Вторые ссылки в ее царствование – это по заговору Лопухиных, о которых будет сказано в своем месте.
Затем, еще был обнаружен заговор в 1742 году – и заговор этот вызвал новые ссылки. В заговоре против Елизаветы Петровны оказались замешанными камер-лакей Турчанинов, преображенского полка прапорщик Петр Квашнин и измайловского полка сержант Иван Сновидов.
«Принц-де Иоанн был настоящий наследник, а государыня-де императрица Елизавета Петровна не наследница, а сделала-де ее наследницей лейб-компания за чарку водки. Смотрите-де, братцы, как у нас в России благополучие состоит не постоянное, и весьма плохо и непорядочно, а не так, как при третьем Иоанне было», – вот что проповедовал своим товарищам Турчанинов.
Возврат к прежнему, немецкому правительству – руководящая нить этого последнего заговора.
Оттого старая немецкая партия и не любила ни Елизаветы Петровны, ни гвардии, помогавшей ей вступить на престол. Оттого эту гвардию, этих лейб-компанейцев недовольные и называли «триста-канальями».
Но это недовольство людей партии было бессильно ослабить те симпатии, какие встречала императрица в массе населения и в духовенстве. Последнее видело в ней ревнительницу церкви и ее обрядов, а народ помнил только, что она родная дочь Петра и что солдаты называюсь ее «матушкой».
Шаховской рассказывает случай, отчасти характеризирующий дух правления этой императрицы.
Увидев однажды Шаховского, государыня сказала ему: «Чего-де синод смотрит? Я-де была вчерась на освящении новосделанной при полку конной гвардии церкви, в которой-де на иконостасе в том месте, где по приличности надлежало быть живо изображенным ангелам, поставлены резные, наподобие купидонов, болваны».
Шаховской, отчасти выгораживая себя, отчасти объясняя истинное положение дел в синоде, рассказал императрице одно дело, в котором выказались небрежность и неосновательность синодальных распоряжений.
Дело состояло в том, что крестьяне одного села обвиняли уличенного ими монаха в прямом нарушении монашеского обета. Доказательства были налицо. Но синод, под влиянием Разумовского, всегда оказывавшего сильное покровительство своим малороссиянам, духовенству и монахам в особенности, наказал крестьян за донос, а монаха оправдал.
Императрица была сильно возмущена этим рассказом.
– Боже мой! – говорила она: – можно ли было мне подумать, чтобы меня так. обманывать отважились? Весьма теперь о том сожалею, да уж пособить нечем!
Самое крупное обвинение, которое ей делают иностранцы, это то, что в последние годы своего царствования Елизавета Петровна мало занималась государственными делами. Иностранцы по этому случаю, отчасти, конечно, из неудовольствия на императрицу за отнятие у них преобладания в России, рассказывали о ней множество таких вещей, которые без строгой критики едва ли могут быть принимаемы на веру. Как бы то ни было, иностранные писатели утверждают, что, усыпляемая Шуваловыми и их клевретами, императрица окончательно запустила дела, и часто случалось, что очень важные государственные бумаги оставались не подписанными по целым месяцам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.