ГЛАВА ДВЕНАДЦАТЬ ПАУЛЬ ЭРЛИХ МАГИЧЕСКАЯ ПУЛЯ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТЬ
ПАУЛЬ ЭРЛИХ
МАГИЧЕСКАЯ ПУЛЯ
I
Двести пятьдесят лет тому назад Антони Левенгук, упорный искатель реальных фактов, впервые взглянул через свой «магический глаз», увидел микробов и положил начало всей этой истории. Но он, без сомнения, наградил бы своей презрительной голландской усмешкой каждого, кто назвал бы его микроскоп «магическим глазом».
Пауль Эрлих, который довел эту историю до счастливого конца (как и подобает всякой приличной истории), был очень веселым человеком. Он выкуривал до двадцати пяти сигар в день, не прочь был выпить (совершенно открыто) кружку пива со своим старым лабораторным служителем и десяток-другой кружек с немецкими, английскими и американскими коллегами. Будучи вполне современным человеком, он все же напоминал нечто средневековое своей знаменитой, часто повторяемой фразой:
— Нужно научиться стрелять по микробам волшебными пулями.
Товарищи весело над ним подтрунивали, а враги придумали ему прозвище: «доктор Фантаст».
Но как бы то ни было, а в конце концов он все-таки соорудил свою магическую пулю. Этот гениальный алхимик{Алхимия — название химии в средние века. Основная цель, к которой стремились алхимики, была превращение неблагородных металлов в серебро и золото, а также поиски «философского камня», который, по тогдашним представлениям, обладал чудесными свойствами.} сделал еще нечто более чудесное: он превратил лекарство, которое является излюбленным ядом убийц, в великое средство для спасения человеческих жизней. Из страшного мышьяка он состряпал освободителя человечества от бледного спиралеобразного микроба, который вызывает заболевание сифилисом.
Пауль Эрлих родился в Силезии в марте 1854 года, среднее образование получил в бреславльской гимназии и, когда однажды учитель словесности задал ему сочинение на тему «Жизнь есть мечта», этот молодой талантливый еврей написал следующее:
«Основа жизни заключается в нормальных процессах окисления. Мечты являются результатом функции нашего мозга, а функции мозга есть не что иное, как то же самое окисление. Мечты — это нечто вроде фосфоресценции мозга».
За подобное вольнодумство он, конечно, получил плохую отметку; впрочем, он всегда получал плохие отметки. Из гимназии он перешел в медицинскую школу или, вернее, в три или четыре медицинские школы: он был как раз типом «вечного студента».
По отзывам медицинских факультетов Бреславля, Страсбурга, Фрейбурга и Лейпцига, он никогда не был обыкновенным студентом; эти отзывы говорят также о том, что он был отвратительнейшим из студентов; а это означало, что Пауль Эрлих ни за что не хотел запоминать те десять тысяч пятьдесят длинных научных терминов, которые считались обязательными для успешного лечения больных. Он был бунтовщиком; он был сторонником того революционного течения, во главе которого стояли химик Луи Пастер и сельский врач Роберт Кох. Профессора заставляли его вскрывать трупы и изучать строение человеческого тела, а он вместо этого срезал тончайшие пластинки с различных частей трупа и окрашивал эти срезы в чудесные яркие анилиновые краски, которые он или покупал, или брал взаймы, или просто воровал из-под самого носа у своих преподавателей.
Он и сам не мог сказать, почему ему так нравилось это занятие, но факт тот, что до конца своих дней он не знал высшего наслаждения (если не считать горячих научных споров за кружкою пива), как любоваться блестящими красками и смешивать их в разные комбинации.
— Эй, Пауль Эрлих, что это вы здесь делаете? — удивленно спрашивал его профессор Вальдейер.
— Ничего особенного, профессор, упражняюсь немного с красками.
Пауль Эрлих был на десять лет моложе Роберта Коха; он был как раз в лаборатории Конгейма в тот день, когда Кох выступил со своей первой демонстрацией сибиреязвенных бацилл.
Окрашивая больную печень, Эрлих видел туберкулезных зародышей еще до того, как Кох бросил на них свой первый взгляд. Но не имея ни образования, ни тонкой наблюдательности Коха, он принимал эти маленькие цветные палочки за кристаллы. И только, сидя на заседании берлинского физиологического общества в марте 1882 года, в тот вечер, когда Кох докладывал об открытии туберкулезного микроба, он вдруг вспомнил об этом.
— Это было самое захватывающее переживание в моей научной жизни, — говорил Эрлих много лет спустя.
Он пошел работать к Коху. Он научил Коха остроумнейшему способу окрашивать туберкулезного микроба, — этот способ, почти в неизменном виде, применяется и в настоящее время. Итак, Пауль Эрлих стал охотником за микробами. Но в своем энтузиазме он вскоре сам нахватался бацилл туберкулеза. Заболев чахоткой, он вынужден был спешно уехать в Египет.
II
В то время Эрлиху было тридцать четыре года, и если бы он умер в Египте, то был бы, конечно, или совершенно забыт, или остался бы в истории только как обожающий краски, веселый, мечтательный неудачник. Он обладал энергией динамо-машины; он полагал, что можно одновременно и лечить людей и охотиться за микробами. Состоя главным врачом большой берлинской больницы, он был в то же время человеком с железными нервами, на которого крики страдальцев, подвергавшихся мучительному лечению, действовали так же мало, как и смерть безнадежных больных. Да, их нужно лечить! Но не ощупью, не вслепую, не одним лишь хорошим уходом с надеждою на спасительную природу, а лечить по-настоящему. Такие рассуждения делали его плохим доктором, потому что доктор обязан быть симпатичным и внимательным даже к тем больным, которым он ничем не может помочь. Эрлих был неприятным врачом еще и потому, что его мозг всегда был начинен всякими фантазиями.
Осматривая своих пациентов, он, казалось, смотрел им под кожу; глаза его превращались в усовершенствованные микроскопы, и он видел перед собой трепетное вещество отдельных клеточек, представляющее не что иное, как сложные химические формулы. Ведь живой человеческий организм — это такая же комбинация бензольных колец с боковыми цепями, как и его краски. И Пауль Эрлих, пренебрегая всеми новейшими физиологическими теориями, создал свою собственную, старомодную и странную физиологическую химию.
Если бы он умер в Египте, то, конечно, так бы и остался неудачником. Но он не умер.
— Я буду красить живые существа, — решил он вдруг. — Химия животного подобна химии моих красок. Если мне удастся окрасить его в живом виде, я смогу многое о нем узнать.
Он взял свою любимую краску, метиленовую синьку, и впрыснул ее в ушную вену кролика; разлившись по кровяному руслу и всему телу животного, эта краска окрасила в голубой цвет только его чувствительные нервные окончания и больше ничего. Как странно! Эрлих на минуту забыл все свои солидные научные познания.
— В таком случае, может быть, метиленовая синька убивает боль? — спросил он себя и, не задумываясь, стал впрыскивать ее своим страдающим пациентам. Возможно, что они и почувствовали некоторое облегчение, но здесь ему пришлось столкнуться с такими затруднениями, как боязливость пациентов и пр., и он прекратил свои опыты. Но это странное свойство метиленовой синьки — устремляться на одну только ткань из сотни различных тканей организма — и послужило Эрлиху толчком для создания той фантастической идеи, которая привела его в конце концов к магической пуле.
— Если есть такая краска, — фантазировал он, — которая окрашивает одну только ткань из всех тканей живого организма, то, несомненно, должна быть и такая, которая отлагается не в тканях, а окрашивает и убивает микробов, нападающих на этот организм.
Пятнадцать с лишним лет он об этом мечтал, пока ему удалось, наконец, этого добиться.
В 1890 году Эрлих вернулся из Египта и снова стал работать в берлинском институте Роберта Коха. Эрлих внес с собой жизнь в это мрачное учреждение. Роберт Кох заходил иной раз в живописную и беспорядочную лабораторию своего ученика, сверкавшую длинными рядами бутылок с яркими красками.
— Ну-с, милый мой Эрлих, о чем нам сегодня расскажут ваши эксперименты?
Эта фраза моментально вызывала целый поток страстных объяснений, доказательств, рисунков и опытов, обрушивавшихся бурной лавиной на Коха.
— Одну минутку, дорогой Эрлих… Я не успеваю за вами следить, объясните, пожалуйста, яснее.
— С удовольствием, доктор! Сию минуту! — восклицал Эрлих и, не переставая тараторить, схватывал кусок мела, становился на колени и начинал чертить чудовищные диаграммы на полу лаборатории.
— Ну вот! Теперь вы понимаете? Ясно? Да?
В Пауле Эрлихе не было абсолютно никакой солидности, никакой выдержки. Он, как избалованный мальчишка, пачкал своими рисунками все, что попадалось ему под руку; он рисовал их на своих манжетах, на подошвах сапог, на груди своей сорочки (приводя этим в отчаяние свою жену!) и на манишках своих коллег, если тем не удавалось вовремя увернуться.
Но при всей своей безалаберности он был точнейшим человеком в своих опытах, и эта точность помогла ему в конце концов найти волшебную пулю.
III
Благодаря своей веселости и скромности Эрлих легко приобретал друзей, но, будучи вместе с тем и неглупым человеком, он старался, чтобы в число этих друзей попадали иногда и влиятельные люди. В 1896 году он оказывается вдруг директором своей собственной лаборатории, носившей громкое название: «Прусский королевский сывороточный институт». Этот институт находился в Штеглице, близ Берлина, и состоял всего из двух комнат; в одной из них раньше помещалась пекарня, а в другой, поменьше, была конюшня.
— Причина всех наших неудач заключается в недостаточной точности работы, — говорил Эрлих, вспоминая, как один за другим лопались мыльные пузыри пастеровских вакцин и сывороток Беринга. — Обязательно должны быть какие-то математические законы, управляющие действием ядов, вакцин и сывороток.
И этот пылкий фантазер с неизменной сигарой во рту метался взад и вперед в двух темных комнатках лаборатории, объясняя, рассуждая, доказывая и с неподражаемой точностью отмеряя в градуированных пробирках капельки ядовитого бульона и соответствующее количество спасительной сыворотки.
По мере работы и по мере того, как целые полки морских свинок прямым маршем отправлялись на тот свет, он находил в своих теориях гораздо больше исключений, чем правил. Но это его ничуть не смущало; силой своего необыкновенного воображения он придумывал для этих исключений новые маленькие добавочные законы, комбинировал все более и более странные формулы, пока, наконец, его знаменитая теория «боковых цепей» в иммунитете не превратилась в неразрешимую головоломку, которая ничего не объясняла и ничего не предсказывала. До конца жизни Пауль Эрлих не переставал верить в свою сумасбродную теорию «боковых цепей» в иммунитете; критики всего мира вдребезги разбивали эту теорию, но он не сдавался.
В 1899 году, нажав кое-какие пружины и умаслив своих влиятельных друзей, Эрлих вдруг свертывает штеглицкую лабораторию и вместе со своим главным поваром и мойщиком посуды, почтенным Кадерейтом, переезжает во Франкфурт-на-Майне, сказав «прости» Берлину с его большими медицинскими школами и научной шумихой. Но зачем? А дело, видите ли, в том, что близ Франкфурта расположены фабрики, на которых химические мастера вырабатывают дивные букеты очаровательных красок, — а что еще нужно было Эрлиху? Кроме того, во Франкфурте жили богатые евреи, которые славились своим общественным духом, а для того чтобы найти магическую пулю, нужны были, по мнению Эрлиха, четыре больших «G»: Geld — деньги, Geduld — терпение, Geschick — ловкость и Gluck — удача. Итак, Эрлих приехал во Франкфурт-на-Майне, или, вернее, «мы прибыли во Франкфурт-на-Майне», как выразился неоценимый Кадерейт, на долю которого выпал поистине дьявольский труд уложить и перевезти всю эту колоссальнейшую батарею красок и горы истрепанных и исписанных карандашом химических журналов.
Читая эту книгу, можно было бы подумать, что существует только один тип доброго охотника за микробами: это тип исследователя, который всецело занят самим собою, мало уделяет внимания другим охотникам за микробами и охотнее предпочитает иметь дело с природой, нежели с книгами. Пауль Эрлих принадлежал к другой породе людей. Он мало увлекался природой, и все его наблюдения над ней ограничивались маленькой жабой в его саду, которая предсказывала погоду, причем одной из главных обязанностей Кадерейта было доставлять этой жабе достаточное количество мух. Все свои знания и идеи Пауль Эрлих черпал из книг.
Вся его жизнь протекала среди научной литературы; он выписывал химические журналы на всех известных ему языках и несколько — на неизвестных. Его лаборатория настолько была завалена книгами, что, когда входил посетитель и Эрлих говорил ему: «Садитесь, прошу вас!», то садиться было некуда. Из всех карманов его пиджака — если только он не забывал его надеть — торчали журналы, а приносившая ему утром кофе горничная спотыкалась и падала на невероятные горы книг, наполнявших его спальню. Из-за своей страсти к книгам и дорогим сигарам Эрлих всегда был в нужде. Мыши устраивали себе уютные гнезда в огромных кучах книг и в старом диване, стоявшем в его кабинете.
Когда он не был занят окраской внутренностей животных или человеческих извержений, он неизменно сидел за книгами. И все, что было важного в этих книгах, тотчас же переходило в мозг Эрлиха, давало свежую пищу его фантастическим идеям и ждало своего применения.
В 1901 году он прочитал об исследованиях Альфонса Лаверана, и с этого, собственно, начались его восьмилетние поиски магической пули. Лаверан, как известно, открыл микроб малярии, а в последнее время упорно работал над трипанозомами. Впрыскивая мышам этих хвостатых дьяволов, вызывающих у лошадей так называемую болезнь Кадера с поражением всей задней части тела, Лаверан нашел, что трипанозомы убивают мышей в ста случаях из ста. Затем он впрыскивал под кожу зараженным мышам мышьяк и наблюдал от этого некоторое улучшение, но в конце концов ни одна из мышей окончательно не поправилась. Вот все, что было установлено Альфонсом Лавераном.
Но этого было достаточно, чтобы воспламенить Эрлиха.
— Вот великолепный микроб для моих целей! Во-первых, он крупных размеров, и его легко наблюдать и, во-вторых, он прекрасно размножается в мышах и убивает их с замечательной регулярностью. Он убивает мышей всегда! Что может быть лучшим объектом для магической пули? Ах, если бы мне удалось найти такую краску, которая бы спасла, совершенно спасла хоть одного мышонка!
IV
В 1902 году Пауль Эрлих приступил к делу. Он привел в боевой порядок всю свою армию блестящих, сверкающих, ослепительных красок.
— Бес-по-добно! — восклицал он, присаживаясь на корточки перед шкапами, украшенными яркой мозаикой грязных бутылок.
Он обеспечил себя большим запасом мышей. Он раздобыл себе честнейшего и прилежнейшего помощника, доктора-японца Шига, который терпеливо ухаживал за мышами, отрезал им кусочек хвоста, чтобы получить каплю крови с трипанозомами, отрезал другой кусочек хвоста, чтобы получить каплю крови для впрыскивания, — одним словом, делал всю ту часть работы, которая требует чисто японской ловкости и терпения. Первые злостные трипанозомы болезни Кадера были получены вместе с обреченной морской свинкой из парижского Пастеровского института. Эти трипанозомы были привиты одному, другому, третьему мышонку, и охота началась.
Они испробовали около пятисот различных красок. Что за примитивный и ненаучный охотник был этот Пауль Эрлих! Точно так же, должно быть, первый лодочник искал подходящий сорт дерева, чтобы сделать из него прочные весла, и первобытный кузнец старался найти среди разных металлов лучший материал для изготовления мечей. Одним словом, это был самый древний человеческий способ приобретать знание. Это был метод сидения и потения. Эрлих сидел, Шига потел. От одной краски мыши синели, от другой они желтели, но окаянные хвостатые трипанозомы Кадера продолжали весело разгуливать по их венам и убивать их в ста случаях из ста.
Эрлих стал курить еще больше сигар; даже ночью он просыпался, чтобы выкурить сигару. Он стал употреблять еще больше минеральной воды и читать еще больше книг, а иногда и швырять их в голову несчастного Кадерейта, который, видит бог, абсолютно не был виноват в том, что ни одна краска не могла убить трипанозом.
Лаборатория его росла. Для добродушных граждан Франкфурта-на-Майне Пауль Эрлих был знаменитым ученым, который знал все тайны природы, всегда был погружен в свои великие мысли и забывал все на свете. Особенно трогательно к нему относились за его рассеянность. Говорили, что профессор доктор Эрлих пишет сам себе открытки, чтобы напомнить себе о каком-нибудь торжественном фамильном событии.
— Что за душа! Что за глубокий мыслитель! — говорили извозчики, возившие его каждое утро в институт.
— Это настоящий гений! — говорили шарманщики, которых он зазывал раз в неделю поиграть веселые танцы в саду лаборатории.
— Когда я слушаю эту веселую музыку, ко мне приходят мои лучшие идеи, — говорил Пауль Эрлих, не любивший ни серьезной музыки, ни литературы, ни искусства.
— Как он велик и в то же время как демократичен! — говорили добрые граждане Франкфурта и из любви к нему назвали одну из улиц его именем. Еще при жизни он превратился в легенду.
Среди его поклонников было также много богатых людей.
В 1906 году ему повезло. Фрау Франциска Шпейер, вдова банкира, пожертвовала крупную сумму денег на постройку института имени Георга Шпейера, на покупку оборудования и мышей и на приглашение экспертов-химиков, которые могли бы составлять самые сложные краски и комбинировать даже те чудовищные рецепты, которые Эрлих изобретал на бумаге. Без этих денег фрау Франциски Шпейер Эрлиху вряд ли удалось бы когда-нибудь отлить волшебные пули, которые, как вы сейчас сами увидите, были подходящим делом для целой фабрики, переполненной исследователями. Став во главе этого учреждения, Эрлих взял под свое управление целую армию химиков и охотников за микробами, как президент богатой компании, вырабатывающей тысячу автомобилей в день. Но при этом он вполне сохранил свою прежнюю простоту в обращении и никогда не «задавал фасона». Целый день он метался из лаборатории в лабораторию, шутливо поругиваясь со своими подчиненными, хлопая их по спине и рассказывая о своих собственных ошибках и неудачах; он весело смеялся, когда ему рассказывали, что его помощники считают его не вполне нормальным. Он был вездесущ. И в то же время его всегда легко было найти, потому что целый день был слышен его голос, гулко разносившийся по коридорам:
— Ка-де-рейт… си-га-ар! — Или: — Ка-де-рейт… минеральной воды-ы!
V
С красками ровно ничего не выходило. Химики про себя ругали его идиотом… Но вот однажды, сидя в своем кабинете на единственном стуле, не заваленном книгами, Эрлих прочитал в каком-то химическом журнале о новом патентованном средстве. Оно называлось: «атоксил», это означает: «не ядовитый». Не ядовитый?! Атоксил почти излечивал мышей, страдавших сонной болезнью. Атоксил убивал мышей, не страдавших сонной болезнью. Атоксил был испробован на несчастных чернокожих в Африке. Вылечить он их не вылечил, но в то же время огромное число чернокожих совершенно ослепло от атоксила, не успев еще умереть от сонной болезни! Одним словом, это было крайне опасное и шарлатанское средство, которое должно было бы устыдить своих изобретателей, если бы они были живы. В его состав входило все то же бензольное кольцо, представляющее собой не что иное, как шесть атомов углерода, бегущих друг за дружкой по кругу, как собака, старающаяся укусить себя за хвост, затем четыре атома водорода, немного аммония и немного окиси мышьяка, которая, как известно, весьма ядовита.
— Попробуем-ка его немного видоизменить, — сказал Пауль Эрлих, зная отлично, что химики, изобретатели атоксила, уверяли, что его нельзя изменить без того, чтобы он не распался. День за днем в свои послеобеденные часы Эрлих возился один в своей лаборатории, не похожей ни на одну химическую лабораторию в мире. В ней не было ни реторт, ни колб, ни термометра, ни печей, в ней не было даже весов! Она была столь же примитивна, как прилавок сельского аптекаря (он же и почтмейстер!), отличаясь от него только тем, что посредине стоял громадный стол, сплошь заставленный рядами бутылок — с этикетками и без оных, — бутылок с неразборчивыми, кое-как нацарапанными надписями, залитыми яркими разноцветными подтеками их содержимого. Лишь благодаря своей чудовищной памяти этот человек знал, что находится в каждой бутылке. Из этого леса бутылок скромно высовывала свою увенчанную голубым пламенем головку одна-единственная бунзеновская горелка… Какой химик удержался бы от смеха при взгляде на эту лабораторию?
Здесь-то Эрлих и пачкался со своим атоксилом, без конца приговаривая: «Чудесно! Замечательно! Бесподобно!» Здесь он диктовал свои статьи многотерпеливой фрейлен Маркардт и отдавал громовые приказания незаменимому Кадерейту.
В этой лаборатории Эрлих, наконец, установил, что атоксил может быть видоизменен, и притом не немного, как он раньше предполагал, — его можно переделывать в бесконечное, почти неограниченное количество препаратов мышьяка, совершенно не нарушая комбинации бензола с мышьяком.
Без шапки и пиджака Эрлих выскочил из своей смехотворной лаборатории и бомбой влетел в великолепный рабочий кабинет своего главного химика Бертхейма.
— Атоксил может быть изменен! Его можно превратить в сотни и тысячи других препаратов мышьяка! Послушайте, дорогой мой Бертхейм, дело вот в чем…
И он стал быстро чертить на бумаге тысячи разнообразнейших фантастических схем. Бертхейм никак не мог устоять перед этим: «Послушайте, дорогой мой Бертхейм…»
В течение последующих двух лет весь его штаб из людей, белых крыс и белых мышей — весь этот штаб настойчиво и упорно работал в институте, напоминавшем подземную кузницу чертей и гномов. Они проделывали бесконечные опыты с теми шестьюстами шестью различными препаратами мышьяка, которые им удалось составить. Иногда какое-нибудь из этих причудливых химических соединений действительно оказывало некоторое действие на больных мышей, и весь штаб готов был уже с облегчением воскликнуть:
— Наконец-то! Цель достигнута!
Но вскоре обнаруживалось, что, уничтожая свирепых трипанозом болезни Кадера, это чудесное лекарство одновременно превращало кровь мышей в воду или убивало их, вызывая злокачественную желтуху.
Все дело заключалось в том, насколько крепко мышьяк был связан в препарате! Когда Эрлиху казалось, что большие дозы слишком опасны для животных, он пытался лечить их маленькими, часто повторяющимися дозами, но при этом способе проклятые трипанозомы вскоре получали иммунитет к мышьяку и совершенно отказывались погибать, между тем как мыши продолжали гибнуть сотнями.
Так печально протекали опыты с первыми пятьюстами девяносто одним препаратом мышьяка. Эрлих по-прежнему утешал себя волшебными сказками о чудесных, неслыханных комбинациях атомов и рисовал Бертхейму новые дикие формулы и диаграммы воображаемых мышьяковых соединений, которые тот, при всех своих глубоких познаниях, совершенно не брался составлять. Его помощники были раздражены и угнетены этим упорным непризнаванием невозможного; но в то же время их ободряло и окрыляло его неукротимое, чисто ослиное упрямство.
— Он просто сумасшедший энтузиаст! — говорили они между собой и незаметно сами превращались в энтузиастов. Так, сжигая себя с двух концов, Пауль Эрлих пришел, наконец, в 1909 году к своему дню из дней…
VI
Сжигая себя с двух концов, — так как ему было уже за пятьдесят, и смерть была не за горами, — Пауль Эрлих наткнулся на свой знаменитый препарат «606», который ему, конечно, никогда в жизни не удалось бы найти без помощи Бертхейма. Этот препарат был продуктом тончайшего химического синтеза, и его приготовление было сопряжено с опасностями взрыва и пожара от большого количества неизбежных при этом эфирных паров. Кроме того, его чрезвычайно трудно было сохранять, так как самая ничтожная примесь воздуха грозила превратить его из невинного лекарства в страшный яд.
Таков был этот прославленный препарат «606», носивший торжественное название: «диоксидиаминоарсенобензолдигидрохлорид». Его убийственное действие на трипанозом было пропорционально длине его названия. Первое же вливание совершенно очищало кровь мышонка от этих свирепых возбудителей болезни Кадера, убивая их всех до последнего, чтобы ни один не мог пойти и рассказать эту страшную новость своим собратьям. В то же время этот препарат был абсолютно безвреден. Безвреден, несмотря на то, что был крепко насыщен мышьяком, этим презренным ядом убийц! Он никогда не вызывал у мышей слепоты, никогда не превращал их кровь в воду — одним словом, был вполне безопасен.
— Да, были денечки! — говорил много лет спустя старик Кадерейт; у него и тогда уже почти отнимались ноги, но как он топтался, ухаживая за «отцом»! — Попрыгали мы как следует, когда открывали «606».
Итак, «606» — совершенно безвредное средство, излечивающее болезнь Кадера, несущее спасение мышам и лошадиным задам, но что же дальше? Вот тут-то Пауль Эрлих и делает свой лучший удар, неожиданно вспомнив об одной вычитанной им теории довольно сомнительного характера. Еще в 1906 году Пауль Эрлих прочел об открытии германским зоологом Шаудином тонкого бледного спиралеобразного микроба, похожего на штопор без ручки. Шаудин назвал этого микроба бледной спирохетой и доказал, что он-то и является возбудителем сифилиса.
Пауль Эрлих (который знал все на свете) об этом, конечно, читал, но больше всего ему врезались в память следующие слова Шаудина:
«Бледную спирохету можно скорее отнести к царству животных, чем бактерий… Больше всего она родственна трипанозомам… А иногда спирохета может даже превратиться в трипанозому…»
Эта мысль о родстве спирохеты с трипанозомой была, разумеется, не больше как плодом воображения романтичного Шаудина, но Пауль Эрлих весь загорелся.
«Если бледная спирохета — кузина трипанозоме, то «606» должен действовать и на спирохету. То, что убивает трипанозом, будет так же убивать их родственников…»
Приказы по институту сыпались, как из рога изобилия. Он стал курить еще больше крепких сигар. Целые полки прекрасных кроликов-самцов вступили в институт Георга Шпейера, и вместе с ними появился маленький, ловкий охотник за микробами, японец С. Хата. Этот Хата был аккуратнейшим человеком в мире, и вместе с тем он был замечательно способным. Он мог двенадцать раз подряд проделывать один и тот же опыт и мог двенадцать разных опытов делать одновременно.
Хата затеял сперва длинный ряд опытов для выяснения вопроса о действии «606» на спирохет, не слишком бледных и не слишком опасных. Эти спирохеты были гибельны только для кур.
Что же получилось?
— Не-слыханно! He-вероятно! — восклицал Пауль Эрлих.
Петухи и куры, кровь которых кишела микробами, получали одно вливание «606», и на другой день куры уже весело кудахтали, а петухи чванливо расхаживали среди них — одним словом, пока все обстояло великолепно.
31 августа 1909 года Эрлих и Хата стояли перед клеткой, в которой помещался великолепный цветущий кролик-самец. Этот кролик казался на вид абсолютно здоровым, и только на нежной коже его были две безобразные язвы, каждая величиной в двадцатипятицентовую монету{Приблизительно наша пятнадцатикопеечная монета.}. Эти болячки были разъедены бледной спирохетой, которую месяц тому назад Хата втер в кожу кролику.
Взявши каплю отделяемого из этих язв, Хата положил ее под особый микроскоп, который был специально приспособлен для наблюдения этих тоненьких бледных микробов. На темном поле зрения микроскопа, мерцая в ослепительном луче бокового света, напоминая бесчисленное количество серебряных буравов и сверл, резвились мириады бледных спирохет.
Хата отклонился немного в сторону. Эрлих заглянул в блестящую трубу. Потом он посмотрел на Хата и затем на кролика…
— Делайте вливание, — коротко сказал Эрлих. И в ушную вену кролика тонкой струйкой полился желтоватый раствор «606» — для первой пробной схватки с тяжкой болезнью…
На другой день у кролика не оказалось уже ни одной спирохеты, язвы совершенно высохли и покрылись чистыми струпьями; менее чем через месяц от них остались только два небольших, чуть заметных рубца, и Эрлих мог написать:
«Из этих опытов очевидно, что при достаточно большой дозе спирохеты могут быть абсолютно уничтожены уже после первого вливания».
— Он безвреден, абсолютно безвреден! — уверял он всех и каждого.
Но по ночам, сидя один в своем кабинете в густых облаках сигарного дыма, окруженный горами книг и журналов, бросавших вокруг фантастические тени, Пауль Эрлих спрашивал себя:
— А безвреден ли он?
Мышьяк — это излюбленный яд убийц.
— Но как мы изумительно его видоизменили! — успокаивал он сам себя. То, что спасает мышей и кроликов, может убивать человека…
— Да, этот шаг от лаборатории к постели больного очень опасен. Но, так или иначе, мы должны его сделать, — отвечал себе Эрлих, и его добрые серые глаза загорались решимостью и упорством.
Ночь незаметно проходила, и наступало новое, светлое, радостное утро. Вот и лаборатория с ее знакомым запахом и излеченными кроликами; вот и волшебник Бертхейм, так блестяще провернувший мышьяк через все эти шестьсот шесть соединений… Нет, нет, этот человек не мог ошибиться! А вот и все эти люди, мужчины и женщины, которые так свято верили в него. Так смелей же! Нужно решиться! И прежде еще, чем язва у первого кролика успела зарубцеваться, Эрлих писал уже своему другу, доктору Конраду Альту:
«Не будешь ли ты так любезен испробовать мой новый препарат «606» на человеке, страдающем сифилисом?»
Альт, конечно, ответил: «С удовольствием», как ответил бы каждый из немецких врачей, которые вообще довольно-таки храбрые ребята.
Наступил 1910 год, самый славный год в жизни Эрлиха. В один из дней этого года он появился на научном конгрессе в Кенигсберге и был встречен овацией. Эта овация была такой бурной и продолжительной, что казалось — Эрлиху не удастся приступить к докладу.
Он сообщил о том, как была найдена в конце концов магическая пуля. Он изобразил весь ужас сифилиса, приводившего больных к смерти или — что еще хуже — в убежище для идиотов. Они неизменно попадали туда, несмотря на широко применявшееся к ним ртутное лечение, несмотря на то, что ртуть им давали внутрь, втирали под кожу и впрыскивали в кровь до тех пор, пока у них не начинали вываливаться зубы. Он рассказал несколько случаев, когда больные были уже приговорены к смерти. Одного вливания «606» было достаточно, чтобы вернуть их к жизни и поставить на ноги. Они прибавляли в весе по двенадцати килограммов.
Он сообщил об одном несчастном, у которого глотка была так ужасно изъедена бледными спирохетами, что в течение нескольких месяцев его приходилось кормить через трубку. В два часа дня ему было сделано вливание «606», а к ужину он уже ел бутерброд с колбасой! Он рассказал об одной несчастной женщине, у которой были такие мучительные боли в костях, что она годами принимала морфий, чтобы немного уснуть. Ей было сделано вливание «606», и в ту же ночь она, без всякого морфия, спокойно и крепко уснула. Это было настоящее чудо! Ни одно лекарство, ни одно зелье и снадобье старух, священников и выдающихся медиков всего мира никогда не давало такого блестящего эффекта!
Никакая сыворотка, никакая вакцина новейших охотников за микробами не могла сравниться с благодетельным и убийственным действием волшебной пули — препарата «606». Никогда еще не было таких бешеных оваций. И никогда еще они не были так заслуженны, ибо в этот день Пауль Эрлих заставил всех исследователей пойти по новому пути…
Но каждое действие вызывает равное противодействие. То, что является аксиомой в царстве неодушевленной материи, приложимо и к жизни таких людей, как Пауль Эрлих. Со всех концов мира стали поступать заказы на сальварсан — так назвал Эрлих свой препарат «606», — и в институте Георга Шпейера закипела работа. Бертхейм с десятью помощниками — и так уже достаточно истрепанными и усталыми — занялись массовым изготовлением этого лекарства. В своей маленькой лаборатории среди опасных эфирных паров они выполняли работу целой химической фабрики, со страхом сознавая, что малейшая оплошность может стоить жизни сотням мужчин и женщин, ибо сальварсан был палкой о двух концах… А Эрлих? От него осталась только тень человека, он страдал диабетом и с каждым днем курил все больше и больше сигар. Эрлих сжег свою свечу уже до середины.
Он был вездесущ в институте Георга Шпейера! Он руководил составлением новых химических соединений, которые, ему казалось, должны были быть еще более поразительными. Он так отчаянно бегал и метался, что даже Кадерейту не всегда удавалось его поймать! Он диктовал сотни восторженных писем Марте Маркардт, читал тысячи писем из всех уголков мира; он собирал сообщения о всех случаях применения сальварсана, который в 1910 году был израсходован в количестве шестидесяти тысяч доз. Эти сообщения он записывал мелкими каракулями на огромном листе бумаги, прикрепленном к внутренней поверхности дверцы шкапа, и ему постоянно приходилось то присаживаться на корточки, то подниматься на цыпочки, чтобы рассматривать все эти записи.
Среди этих записей была масса случаев необыкновенного, поистине чудесного исцеления, но были среди них и такие, о которых не особенно приятно было читать; в них говорилось о головокружении, рвоте, параличе ног, судорогах и смерти, наступавшей непосредственно после вливания сальварсана у людей, которые совсем не должны были умирать…
Как он отчаянно работал над тем, чтобы объяснить эти осложнения! Он делал сотни опытов; он вел громадную переписку, расспрашивая своих корреспондентов о мельчайших деталях техники вливания; он записывал свои выводы на полях игральных карт, когда садился по вечерам разложить пасьянс, чтобы немного отдохнуть и развлечься. Но он не находил себе покоя. Воспоминания об этих несчастных случаях неотступно преследовали его и омрачали радость победы.
Морщины на его лбу превратились в глубокие впадины. Темнее стали круги под его добрыми серыми глазами, в которых иногда еще вспыхивали огоньки невеселого юмора.
Итак, этот препарат «606», спасавший тысячами страдальцев от смерти, от безумия, от изгнания из общества, стал убивать их десятками. Эта жуткая тайна остается неразрешенной и теперь, через двенадцать лет после того, как Эрлих выкурил свою последнюю сигару.
В какое химическое взаимодействие вступает тончайший препарат «606» с еще более тонким и сложным по конструкции человеческим организмом? Об этом ничего неизвестно и поныне. Пауль Эрлих заплатил тяжелыми страданиями за свою ошибку, не предусмотрев того, что магическая пуля может иногда стрелять по двум направлениям. Но кто же из славной плеяды охотников за микробами не был немного игроком? Так будем же думать только о смелом и честном искателе Пауле Эрлихе и о тех тысячах страдальцев, которым он принес спасение. Вспомним об этом славном неутомимом следопыте, заставившем охотников за микробами сделать крутой поворот и заняться поисками волшебных пуль. Ибо — и это так же верно, как то, что солнце завтра снова появится на горизонте, — придут новые охотники за микробами, чтобы отлить новые, еще более верные и безопасные волшебные пули и навеки искоренить с лица земли злостных микробов, о которых рассказано в этой книге.
Вся эта правдивая история была бы неполной, если бы я не окончил ее признанием.
Я люблю всех этих охотников за микробами, начиная со старика Левенгука и кончая Паулем Эрлихом. Я люблю их не только за их открытия и оказанные человечеству великие благодеяния. Нет. Они мне особенно дороги и близки как живые, чувствующие и страдающие человеческие существа. Я говорю живые, потому что образ каждого из них ярко живет в моей памяти и будет жить до тех пор, пока мой мозг навсегда не потеряет способность вспоминать.