IX

IX

Дни в Трубецком бастионе, как я уже сказал, начинались рано, в совершенной темноте, и как две капли воды походили один на другой. Несмотря на все гнетущее их однообразие и физическую тяжесть, я все же не желал, чтобы они внесли мне что-нибудь новое, которое могло оказаться для меня лишь еще более худшим. Каждое утро я выходил из своего забытья с благодарным сознанием, что еще существую, и это чувство вместе с мелочами тюремной жизни помогало протянуть время до позднего вечера. Впоследствии, через месяц, когда я начал предполагать, что меня на Гороховой как будто начинают понемногу забывать, мне стало намного легче и по ночам. Впрочем, я тогда был уже болен, и мои чувства сильно притуплялись. Я мог даже немного спать и думать о завтрашнем дне, в особенности когда этот день совпадал с ожиданием получения посылки из дому. Утренние часы были для меня поэтому более легкими, а иногда даже и «оживленными». В это время двое или трое из заключенных разносили кипяток, и через них являлась возможность узнать то немногое, что делалось в других камерах. Через них же передавали заключенные друг другу различные записочки, просьбы и предупреждения. Особенно в те дни надеялись на защиту различных иностранцев и их Красного Креста. Редкий день не проходил без того, чтобы разносящий кипяток, заглядывая в квадратное отверстие двери, торопливо не говорил: «Господа, кто тут из вас литовцы или украинцы, латвийцы, эстонцы, финляндцы, кавказцы и т. д. Составляйте скорее свой список и передайте его в такую-то камеру. Обещают усиленно хлопотать».

Кто не хотел тогда, чтобы о нем усиленно хлопотали? Списки сейчас же с нервною поспешностью на всевозможных лоскутках составлялись и с тем же волнением передавались в неизвестное пространство неизвестным защитникам.

Проделав это дело, иногда раза по три в неделю – «чтобы было вернее», люди затем успокаивались и, надеясь наивно на успех, терпеливо ждали. Я думаю, что ни в одном месте земного шара бессильное вообще на практике «самоопределение наций» не совершалось с такой горячей верой в его необходимость и благодетельные последствия, как именно в каземате Трубецкого бастиона и именно в те дни. Это совсем не значило, что русские люди тогда перестали любить свою родину и хотели от нее отделаться. Их громкие негодования и явное, правда, запоздалое презрение ко всему совершившемуся ясно показывали, что они продолжали любить «свою Россию» еще более горячей любовью, чем прежде. Своим «самоопределением национальности» они хотели лишь на время укрыться от тех, кто, уничтожив их дорогое государство, старался уничтожить и их самих. Что касается до другого «самоопределения наций», столь «великодушно» предложенного американским президентом народам Европы и Азии и о котором и тогда уже много спорили, – то лишь не думается, чтобы оно смогло когда-либо иметь благодетельные последствия. Причин слишком много, чтобы говорить о них здесь подробно. Скажу только, что в нем чувствуется такое безумное насилие над историей в полном ее объеме, которое никому не проходит даром. В особенности об этом предупреждении надо не забывать нашим так называемым украинцам. Вообще вопрос о праве той или иной частицы населения на тот или на другой кусочек земного шара всегда будет спорным. Его нельзя решать согласно желанию заинтересованных сторон, как и приурочивать их предвзятые доводы к желательной именно им исторической эпохе. Необходимо точно указать начало того времени, опираясь на которое «самоопределившиеся», вернее, «самовольно», не спросив у истории, «отделившиеся» люди могли бы с достаточным основанием утверждать, что, кроме них и их родичей, ранее на указанном участке земли никто не жил, а что явившиеся потом были лишь грубые завоеватели и угнетатели. А указать это время возможно, только ссылаясь на дни до Вавилонского столпотворения, да, пожалуй, еще, быть может, на дни более ранние. Властная же история всегда распоряжается человеческими домогательствами по-своему.

Деятельность иностранного Красного Креста, отозвавшегося с большой готовностью на мольбы родственников и заключенных, была и для узников Трубецкого бастиона часто спасительной. Только благодаря изумительной настойчивости иностранных сестер милосердия наши посылки из дому не пропадали, как раньше, бесследно, а доходили, хотя и в сильно уменьшенном виде, но зато своевременно и без испорченных продуктов. Кто сидел в наших казематах, тот всегда будет вспоминать с горячей благодарностью и этих, за нашими спинами о нас заботящихся, добрых женщин.

Смена караула происходила обыкновенно в утренние часы. На нас она сказывалась лишь тем, что двери камеры приоткрывались, у порога показывался начальник караула в сопровождении двух красноармейцев, нас быстро пересчитывали, не называя фамилий, захлопывал дверь и уходил. Караул обыкновенно бывал от местных крепостных красноармейцев и от какого-то особо привилегированного отряда, образованного большевиками, или, вернее, образовавшегося самостоятельно из бывшего запасного батальона лейб-гвардии Семеновского полка. Насколько нам первые были особенно неприятны своею грубостью и полною бессердечностью, настолько мы радовались появлению вторых. Громадное большинство этих семеновцев явно было красноармейцами и большевиками только лишь по наружности и поневоле. Я совершенно не знаю, ни как образовалась эта часть, ни какими способами она сумела добиться для себя особого положения и заслужить хотя бы на короткое время доверие большевиков, назначавших ее в караулы к особенно важным местам. Знаю только то, что в дни февральского бунта имя лейб-гвардии Семеновского полка как-то не упоминалось особо в царскую Ставку, и это уже многое говорило за них. Что они делали при Временном правительстве и как отнеслись к большевистскому перевороту, мне тоже было неизвестно. Лишь впоследствии мне рассказывали, что семеновцы, воспользовавшись наступлением Юденича на Петроград, не задумываясь перешли на сторону белых. Большинство из начальников тогдашнего семеновского караула в крепости, по всем данным бывшие младшие офицеры или вольноопределяющиеся, не скрывали своих больших симпатий к нам, заключенным. Они давали нам это понять всякими способами при своем кратковременном появлении в камерах во время смены. Многие доходили до того, что оставляли камеры даже на четверть часа открытыми, что давало нам возможность выйти в коридор, проветрить немного наш каменный мешок и познакомиться с ближайшими соседями по заключению. В один из таких редких дней я столкнулся в коридоре с кн. Б. А. Васильчиковым, бывшим министром земледелия, неожиданно оказавшимся моим соседом по камере с англичанами. Он был единственным из старых знакомых, кого я тогда встретил в крепости. Судя по словам других заключенных, одновременно со мной сидел там и Веймарн11 из министерства внутренних дел, но его мне не пришлось повидать.

Князя Васильчикова я узнал лишь по его большому росту – он изменился до полной почти неузнаваемости. Надо было уже входить обратно в камеру, и я успел с ним обменяться лишь парой слов. Он сидел в крепости уже давно и был увезен оттуда вскоре после нашей встречи. Отчетливо помню тот серый, тоскливый осенний день, когда вблизи нашей камеры неожиданно появился комендант с тремя вооруженными красноармейцами и стал выкликивать фамилию князя. Я вскоре увидел в отверстие двери и самого Б. А. Васильчикова с бледным исхудавшим лицом, уже окруженного конвойными.

– Скажите, куда меня ведут? – спросил он меня с тревогой, проходя мимо. Что мог я ему тогда и в то мгновение сказать! Но его вопрос мне слышится до сих пор, несмотря на радостное сознание, что сам князь уж давно на свободе и находится вдали от мщения большевиков.

Наше тюремное начальство – коменданта и его помощника – мне почти не приходилось видеть. Я слышал только, как они шумели, неистово ругались или выкрикивали чьи-то несчастные фамилии.

Вслед за тем этих вызванных куда-то уводили, всегда густо окруженных конвойными. По рассказам других, они были оба из заводских рабочих, очень грубы, почти неграмотны и редко бывали не пьяны. В особенно нетрезвом виде они якобы становились более мягкими и тогда снисходили даже до разговоров. В таких редких случаях они (в особенности помощник) любили повторять, что и у них, как у всех, имеется какое-то «мясное сердце». Несмотря на это утверждение, человеческой жалости к заключенным они за мое время не показали. В лучшем случае у них было полное равнодушие не только к просьбам, но и мольбам. За мое пребывание в крепости там никого не освободили, а наоборот, население Трубецкого бастиона увеличивалось с каждым новым днем. Свободного места уже давно в казематах не было, и вновь прибывавших буквально впихивали в переполненные донельзя камеры. Приводили новых узников во всякое время дня и ночи, поодиночке и большими партиями. Я вспоминаю один вечер, когда по камерам разнесся слух, что в Петрограде «для большевиков творится что-то весьма неладное» и что они «находятся в большой тревоге». Вскоре достиг до нас (непостижимыми путями!) и более определенный слух, что среди моряков вспыхнул бунт, что он развивается успешно и что большой отряд матросов, выйдя из Мариинского театра, где он прервал представление, двигается победоносно с музыкой по Морской к Невскому проспекту12. Откуда проник к нам, замурованным, притом так мгновенно, этот слух, я не могу пояснить точно. Во всяком случае, его столь быстрое проникновение было весьма показательным для настроения тогдашних дней. Все в нашей камере были радостно взволнованы этим событием и уже строили самые заманчивые предположения. По нашему убеждению, моряки «конечно, сначала двигались громить Гороховую, 2, а затем должны были, в первую голову, освободить заключенных в Трубецком бастионе»… Но мечтами этими мы тешили себя не более двух часов. Уже под полночь наш коридор вдруг наполнился неимоверным шумом, топотом многих ног, ругательствами, криками, возней и стуком винтовочных прикладов об пол.

Как мы сейчас же догадались, это привели захваченных в демонстративном шествии моряков, на которых, вероятно, не одни мы возлагали столько надежд. Их втолкнули после усиленной борьбы в освобожденные от других две или три камеры. Конвойные красноармейцы с тем же шумом и ругательствами удалились, и все снова стихло. Это была жуткая тишина, прогнавшая наш сон и заставившая нас всех замолчать. Под утро, когда чуть брезжил рассвет, наш коридор снова наполнился топотом и ругательствами ввалившейся толпы. Опять послышалась какая-то борьба, вернее, драка, какие-то дикие выкрики, и опять все затихло. Наших моряков увели. Мы уже знали куда…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.