VI

VI

Человек в красных рейтузах, всю жестокость ласковых слов которого мы могли почувствовать уже через несколько мгновений, был, как я узнал потом от других заключенных, комендант и палач Чека – знаменитый Галкин. Он был прославлен не только своим полнейшим бессердечием, но и неподражаемым глумлением над жертвами, попавшими в его руки. На совести этого изверга лежит много собственноручно совершенных расстрелов. Под его руководством были расстреляны в крепости великие князья, причем, по рассказу очевидца, великий князь Павел Александрович, будучи лишь тяжко ранен в бедро, был зарыт полуживым. Говоря в своих воспоминаниях об этом коменданте тогдашней Чеки, но не называя его фамилию, писатель Амфитеатров относит его к числу бывших тюремных надзирателей «старого режима», а потому и не удивляется всему тому отталкивающему, что он в нем заметил. Каким бы «отвратительным ни представлялся «старый режим» многим до сих пор «либеральствующим» соотечественникам я должен все же сказать, что именно прежние тюремные надзиратели этого режима, с которыми мне изредка пришлось сталкиваться в моих большевистских тюрьмах, оставили во мне незабываемо благодарное воспоминание. Я мог бы назвать много фамилий и сослаться на многих свидетелей, если бы не опасался возмездия со стороны большевиков по отношению к этим достойным людям, столь отзывчиво и мягко относившимся к заключенным. Что касается до Галкина, то, как мне затем рассказывали в крепости, он был до революции простым почтальоном в районе Сергиевской и Фурштадтской улиц, знал превосходно не только обитателей этих аристократических улиц, но и их денежные дела, связи и положение, а потому особенно содействовал их аресту и разгрому их барских квартир. Как он дошел до высокого поста коменданта Чеки, молва не говорила, впрочем, принимая во внимание его душевные качества, это и не было удивительным.

Пройдя всего лишь одну комнату и короткий зловонный коридор, на окне которого, свесив ноги, сидел вооруженный красноармеец, Галкин остановился, приоткрыл дверь и, пропуская нас, радушно сказал:

– Прошу пожаловать.

Мы с братом шагнули и остановились. Огромная комната вся была полна какого-то шарканья, жужжания и смрадного, густого тумана, почти не пропускавшего света от небольшой лампы под потолком. Разобраться, куда мы попали, стало возможным лишь в следующие мгновения. В комнате стояли разбросанными по разным направлениям несколько редких кроватей и столов. На кроватях, под кроватями, на столах, под столами и во всех промежутках между ними тесно лежали, сидели или просто стояли отодвинутыми к стене люди всех возрастов и самых разнообразных одеяний. Посредине комнаты оставался не заполненный людскими лежащими телами узкий проход. По этому проходу, шириною в 2 человека, непрерывным потоком двигалась от стены до стены плотная толпа тех же людей, или молчаливо-сосредоточенных, или оживленно друг с другом разговаривающих. Это были вынуждены всю ночь гулять те, кому уже не хватало места для лежания или сидения и невмоготу стало стоять. Шум и шарканье этой движущейся равномерно толпы и были тем звуком, который так меня озадачил в первую минуту. Пустынные, вымершие улицы Петрограда мне стали сразу понятны. «Так вот куда переселился весь город», – подумал я невольно тогда. Продолжая часто со дня отречения государя жить картинами из Французской революции, я и тут сейчас же вообразил себя «в Консьержери», где томились жертвы Комитета общественной безопасности8.

– Пожалуйте сюда, – раздался чей-то голос.

Я оглянулся и заметил в углу налево около входа небольшой столик, освещенный лампочкою и окруженный несколькими людьми. К нам обращался сидевший за этим столиком пожилой седовласый человек. Это был староста, выбранный из среды заключенных. Он сидел в Чеке уже давно и очень надеялся на освобождение. Мне называли его фамилию, но я, к сожалению, ее забыл. Помню только то, что его вскоре расстреляли. С большим трудом прибираясь с узлами через движущийся людской поток, мы подошли к его столику.

– Позвольте узнать ваше имя, отчество и фамилию, – спросил староста, – когда и где были арестованы?

Мы сказали; все это он быстро записал в лежавшую перед ним книгу.

– Ну, теперь формальности выполнены. Прошу вас располагаться, – и он не без радушной иронии сделал широкий знак рукой.

Но располагаться было нелегко – во всей комнате, как я сказал, места не было. Я смешался с двигавшейся по узкому проходу толпой, потеряв при этом брата, и с нею дошел до противоположной стены, где оказалась дверь в какую-то комнату. Она, видимо, была ранее кухней, так как в ней находилась плита, но и она была набита до отказа заключенными.

Было более 4 часов ночи. Я еле держался на ногах и от усталости, и от нервной смены настроений. Совсем близко от того места, где я в недоумении стал, от стены отделился человек и направился бродить с гуляющими. Я сбросил на освободившееся от него место свой узел, сел на него и, прислонившись к чьему-то плечу, вскоре задремал. Очнулся я, когда неимоверно запыленные, грязные окна стали немного более светлыми от зачинавшегося утра. Обстановка почти не изменилась. Комната была полна того же смрада и тумана, так же тускло, почти не освещая, горела лампа, и тот же людской поток двигался посреди комнаты. Но на многих кроватях и столиках люди уже не лежали, а сидели; около многих стояли чайники, и они что-то пили, мне тоже захотелось очень пить, но посуды никакой у меня не было.

– Нет ли у вас кружки напиться? – спросил я у соседа, на плече которого я так бесцеремонно дремал ночью.

– К сожалению, нет, – отвечал он и улыбнулся. – Я сам намеревался у вас попросить.

Мы разговорились. Он оказался морским офицером, испытавшим все ужасы кронштадтского затопления и кронштадтского «потопления»9. Их очень недавно в большом количестве, кажется, около 125 человек, перевезли для чего-то из Кронштадта на Гороховую, и они тщетно ждали допроса. Их выбранным старостой был адмирал Веселаго, несмотря на свое истощение, очень живой и хлопотливый старик. В тот день должна была, по его убеждению, решиться их участь, и адмирал, одетый в какое-то уморительное пальто-крылатку, суетливо переходил от одной группы моряков к другой, о чем-то совещался, что-то расспрашивал и на что-то наставлял. Для них перевоз на Гороховую являлся хорошим знаком, и они все очень надеялись на скорое освобождение. Время шло, было уже 9 часов утра, и голод начинал меня мучить порядочно – я второй день уже не ел. Из расспросов я узнал, что суп и, как говорили, «приличный», принесут лишь около часу дня; что еда эта будет в больших чашках и что поэтому надо соединяться по 4 человека и подать заявление о своей группе старосте. Но ложки надо было иметь свои. Последнее обстоятельство меня порядочно смутило, свою сломанную деревянную ложку, которую мне с огромным трудом и за большие деньги удалось раздобыть в первые дни заточения, я забыл в уездной тюрьме. Впрочем, я надеялся воспользоваться по очереди ложкою с братом. Оставалось найти только двух кандидатов для предстоящего питания, что оказалось весьма трудным, так как все сидели на Гороховой уже давно и успели соединиться по группам. Я подошел, вернее, пробрался к столу старосты, чтобы спросить указаний, как выйти из этого затруднения, и увидал, что там шла небольшая торговля. У старосты продавались колбаса, папиросы и кубики «Магги». Во всем этом я сразу же почувствовал непреодолимую потребность, так как, кроме голода, уже давно не курил. К сожалению, отдав все деньги извозчикам, у меня оставалось всего несколько нечетных копеек. Я очень долго рассчитывал, чего и сколько можно на них купить. Казалось бы, расчет даже для ребенка простой, но в том состоянии, в каком я в те часы находился, он оказался мне почти не по силам – все не хватало или оставались лишними несколько копеек, и это последнее смущало меня больше всего. Но удивительнее еще, как подобные мелочи мне запомнились до сих пор, а наиболее важное совсем исчезло из памяти. Я все же купил две папиросы и кубик «Магги» и, собираясь закурить, обратился за огнем к рядом стоявшему заключенному.

– Мордвинов, неужели это ты?! – вдруг воскликнул он.

– Да, это я, – отвечал я, с недоумением всматриваясь в лицо совершенно мне незнакомого человека.

– Я Лебедев, разве не узнал?

Это оказался мой товарищ по корпусу, изменившийся за тот страшный год до полной неузнаваемости. Вероятно, и я был особенно хорош в те дни, судя по изумленному восклицанию Лебедева.

– Ты что же это тут негодные «Магги» покупаешь, – сразу же заговорил он. – Пойдем, я дам тебе кое-что посущественнее. – Мы протиснулись в угол, где находились его вещи, и добрая душа запихал в мои карманы все содержание того небольшого кулька, который у него был. – Ешь, ешь, не стесняйся, – говорил он, – мне сегодня, наверное, снова пришлют. Ну а брат твой что делает?

– И брат здесь.

– Да где же он?

Несмотря на то что мы находились в одной камере, я в этом хаосе уже давно потерял брата из виду и не знал, как он провел ночь. Кажется, он все время был на ногах, не найдя себе места.

– Подожди тут, я разыщу тебе брата, – сказал заботливый Лебедев и действительно довольно скоро привел его ко мне. Мы кое-как устроились на полу около небольшого столика, на котором, свернувшись «калачиком», лежал худой, судя по его непрестанному кашлю, совершенно больной, волосатый человек. Он вскоре встал и, придерживая рукою грудь, стал настойчиво пробираться через окружавшую нас толпу. На полу было очень неудобно, было наплевано и неимоверно грязно, и мне захотелось сесть на освободившийся стол.

– Что ты, что ты, – ужаснулся Лебедев, – не прикасайся к столу, разве не видишь?!

Я присмотрелся и увидел: по всей поверхности стола, по всем направлениям ползли маленькие, бледно-прозрачные насекомые. Такого количества вшей, как на этом столе, мне не пришлось встречать и впоследствии, даже на нарах Особого отдела Чека в Озерках. Там были зато огромные полчища клопов, покрывавших сплошной широкой полосой верх стен и потолка над нарами и бросавшихся оттуда на нас по ночам. Мы вели с ними непримиримую борьбу: обсыпали их порошком, жгли, обливали керосином, и все ни к чему. Через день-два они накапливались снова, откуда они брались в таком невероятном количестве и при такой упорной борьбе с ними, было, право, удивительно…

– Я его давно заметил, – пояснил мне Лебедев. – Тоже ведь бывший офицер… и жаль его, и отвращение берет, где ни посидит, этого добра не оберешься… со своей старой тюрьмы пришел больной совсем – часто кровь горлом идет, в больницу умоляет перевести, да разве тут слушают. Вот в той комнате, – и он указал на кухню, – уже который день двое тифозных лежат, да до меня, говорят, один от того же тифа помер, а тело сутки не убирали. Староста доктора не допросится. – Лебедев уже давно сидел в Чека и знал все порядки. Он мне рассказал, что на Гороховой вообще не задерживаются, а когда накопится много народа, распределяют по тюрьмам или уводят на расстрел. Но что имеется все же много людей, сидящих там очень долго и совершенно забытых, а почему, никто не знает. Допроса у них не было.

Думают, что это те, которых намереваются отпустить, а пока глумятся, чтобы получить побольше выкупа. Он сам твердо надеялся на освобождение, хотя жестокая действительность своими частыми примерами и не должна была бы давать ему столь крепкой уверенности. Эта надежда на освобождение, и притом довольно скорое, вызванная отчасти сознанием своей полной невиновности, как я успел заметить по своим тюрьмам, жила почти без исключения среди всех заключенных. Казалось бы, что горький опыт других не должен был бы давать этому затаенному чувству такое постоянство. Но, видно, человеческая натура такова, что умеет в необходимых случаях вырабатывать и особые способы для защиты даже от самого себя…

В разговорах с Лебедевым дотянулось время до обеда. Мы не кончили еще есть принесенных в грязной чашке «щей», как у входа в нашу камеру раздался громкий голос, выкликавший чьи-то фамилии. Все примолкли и стали прислушиваться. Я узнал голос коменданта, выкликавшего фамилии по списку. Наших имен с братом в этом длиннейшем перечне все еще не было слышно. «Хорошо это или скверно?» – с тоскливым недоумением думал я. Комендант наконец приостановился.

– Все в Дерябинскую тюрьму, собирай вещи и выходи, – приказал он.

«Нет! Нет – хорошо!!» – сейчас же мелькнуло в сознании. – Слава Богу, пока еще в тюрьму, а может быть, и…» Но комендант выкрикивал уже новые фамилии. Этот список был более короткий, кончался также назначением в какую-то другую тюрьму, но и в нем нас не значилось. Мое настроение становилось уже почти хорошим, я даже с довольством посмотрел на брата и вдруг услыхал:

– Мордвиновы, Анатолий и Павел – в Трубецкой бастион! Ну, торопись, торопись, – добавил Галкин и вышел.

Вся камера заметалась и заговорила. Никто такого скорого решения своей участи, видимо, не ожидал. Упования, связанные с допросом и жалобами на произвол местных властей, рушились самым насмешливым образом. Особенно волновались и недоумевали кронштадтские моряки с адмиралом Веселаго во главе. Действительно, их перевод из одной тюрьмы в другую мог быть совершен совсем просто, без сложного завоза для чего-то на Гороховую, 2.

Я стоял придвинутый к стене, не принимая участия в общей суматохе, и силился что-то сообразить. Громкий голос милого адмирала Веселаго, называвший нашу фамилию, заставил обернуться в его сторону.

– Кто эти несчастные Мордвиновы, – заботливо спрашивал он, – где они? Покажите их скорее мне! Хочу непременно пожать им руку на прощание. – Он протиснулся в своей уморительной крылатке ко мне и брату и, пожимая нам крепко руки, быстро говорил: – Ах, вы, несчастные, несчастные! Какой ужас вам предстоит. Сам долго сидел в каземате, хуже и представить нельзя – это не тюрьма, а могила. Чем вы им там не угодили, что только вас двоих запихивают в этот ад? Ну, помогай вам Бог. – И адмирал, еще раз сердечно пожав нам руки, направился к двери, через которую густой толпой уже выходили заключенные. Около нас очутился Лебедев. Его никуда не переводили; он оставался еще долго в Чека. С сердечной заботливостью он совал мне на прощание кусок хлеба и торопливо спрашивал:

– Где твоя жена? Давай скорей ее адрес; я как-нибудь сообщу, что вас упрятали в крепость, а то вы там умрете с голоду.

– Ну, иди, иди, живо, – кричали появившиеся конвойные и подталкивали нас к выходу. Я все же успел сказать Лебедеву адрес моей тети, так как жена находилась еще в деревне. На дворе уже распределяли по партиям.

– Где тута Мордвиновы? – кричал неистово какой-то красноармеец. – Эй, Мордвиновы, выходи сюда, становись особо!

Первая, особенно многочисленная партия в сопровождении очень немногих конвойных скоро ушла. За ней последовала и вторая. Мы с братом остались стоять во дворе. Нас двоих, как особо важных преступников, окружили целых 6 конвойных, но чего-то еще ждали.

– Куда ж это третий запропастился, – вдруг забушевал стоявший до того смирно длинный, худой, косматый, полупьяный красноармеец, видимо, назначенный за старшого. – Чего его там не волокут!

«Кто этот третий, – подумал я, – ведь только нас двоих назначили в бастион?» Мое недоумение было сейчас же разрушено. На двор откуда-то вывели, подталкивая, хорошо одетого, но без пальто и шляпы, молодого полного господина с нерусским крупным лицом и живыми движениями. В одной руке он держал небольшую корзиночку, видимо, со съестными припасами, в другой на открытой ладони бережно нес крупную кисть винограда. Как я узнал по дороге, это был Першиц, владелец известного дорогого ресторана на Петербургских островах. Он сидел на Гороховой в какой-то другой, более удобной камере, и приказание отправляться в крепость застало его совершенно врасплох, в тот самый момент, когда он разбирал только что полученную посылку от жены. Его так и вытолкали на улицу, не позволив взять пальто и шапку. В таком необычайном виде он и дошел с нами до крепости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.