5. ВСЕОБЩЕЕ ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО: АКТ ПЕРВЫЙ

5. ВСЕОБЩЕЕ ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ ПРАВО: АКТ ПЕРВЫЙ

На заре представительной демократии в Европе два влиятельных голоса прозвучали, чтобы изначально поставить под сомнение и ее смысл, и ценность. Первое выступление, хорошо известное, автору которого адресовались упреки разного рода — в наивности, исторической недальновидности, врожденной склонности к «тоталитаризму» и т. п., — принадлежало Жан-Жаку Руссо, это уже упомянутая XV глава Третьей книги «Общественного договора» (1762). Предпосылкой его, как известно, является то, что «суверенитет не может быть представляем по той же самой причине, по какой не может быть отчуждаем». Нельзя не отметить тот факт, что по-французски repr?sentation означает как «представительство» (политическое представительство, избранных депутатов), так и «представление». Суверенитет состоит в «общей воле, а воля никак не может быть представляема». Отсюда ставшая знаменитой пренебрежительная оценка английской представительной системы, действовавшей уже не одно десятилетие: «Английский народ считает себя свободным; он жестоко ошибается. Он свободен только во время выборов членов Парламента: как только они избраны — он раб, он ничто. Судя по тому применению, которое он дает своей свободе в краткие мгновения обладания ею, он вполне заслуживает того, чтобы он ее лишился»[218]. Доказательством, если можно так выразиться, от противного, является для Руссо исторический прецедент античности: «В древних Республиках и даже в монархиях народ никогда не имел Представителей». Поражает тот факт, что Руссо не торопится обратить внимание на те жесткие пределы, какие «свободная» английская система ставила представительству, то есть ограниченность системы выборов в Палату общин; нет, Руссо ставит под сомнение представительство само по себе. Этот кажущийся парадокс экстремистского характера все же подчеркивает, с немалой дальновидностью, гибельный эффект представительной системы: избранные представители превращаются — как мы сказали бы сейчас — в «политические круги» (к каким бы классам они первоначально ни принадлежали); они, по существу, отстраняются от интересов тех, кто их выдвинул на роль своих представителей; в решающие моменты они действуют как отдельный, самодовлеющий корпус. Руссо изобличает этот изначальный порок как в логических и философских, так и — хотя это и не так явственно — в юридических терминах. Перед нами, таким образом, — предупреждение, или отдаленное предвидение.

Второе «превентивное предостережение» было сформулировано Кондорсе в 1785 году, уже после Американской революции[219] и в преддверии 1789 года. Его работа «Essay sur l’application de l’analyse ? la probabilit? des decisions rendues ? la pluralit? des voix» [«Очерк о применении анализа к вероятности решений, полученных от множественного голосования»] ставит под удар любую выборную процедуру, если только избиратели должны выбирать более чем из двух альтернатив. Согласно довольно известному парадоксу (о котором охотно забывают), со всей очевидностью оказывается невозможным получить значимый результат общего характера (или, как принято говорить, «переместить индивидуальные предпочтения в социальную область»)[220]: иными словами, выбор одного человека из трех альтернатив, выраженный последовательностью предпочтения (А, В, С) поддается выражению и предстает значимым (господин х отдает предпочтение А перед В и В перед С: это совершенно понятно); иное дело — сумма (или баланс) многих индивидуальных предпочтений такого рода. Схема, иллюстрирующая этот видимый парадокс, основана на трех возможностях выбора и трех «голосующих» (х, у, z).

Циклический порядок предпочтений:

х: АВС

у: ВСА

z: CAB

Отсюда вытекает, что А преобладает над В, В преобладает над С, но С преобладает над А, поскольку если сравнить результат С непосредственно с результатом А, можно обнаружить, что С получил два предпочтения относительно Л, в то время как Л относительно С — только одно, от х. Около полувека тому назад экономист и математик Кеннет Арроу «открыл» парадокс Кондорсе и доказал теоремой, которую почему-то продолжают именовать «парадоксом», что при системах голосования по принципу большинства результат совершенно произволен: он зависит от порядка личных предпочтений, которые — по причинам, изложенным выше, — никак не «сливаются» в сколько-нибудь значимый «комплексный» результат[221].

Маловероятно, чтобы предупреждения Руссо как-то определили позицию законодателей, которые привели в действие чрезвычайно активный «механизм выборов», функционировавший в годы Революции. Напротив, они пытались в большинстве случаев — за исключением Конституции Робеспьера — внести коррективы в избирательное право. И ограничили его отдельными социальными группами.

Выборы, давшие жизнь Генеральным Штатам, собравшимся в мае 1789-го, были двухступенчатыми. Огромная масса французов в местечках и городах называла не избранников, но выборщиков. Все эти люди не могли высказаться иначе, как через посредство знаменитых «cahiers de dol?ance»[222]. Означенные выборщики собрались в главном городе избирательного округа и выбрали одного (или нескольких) депутатов.

Конституцией 1791 года тоже была установлена двухступенчатая система: Учредительное Собрание, ее выработавшее, в основном приняло идею Сийеса[223], которая состояла в том, чтобы разделить все население на активных и пассивных граждан и исключить последних из собраний первого уровня. Кто же были эти пассивные граждане? Все, кто находился в положении «зависимости», а также слуги на жаловании. Были исключены и те, кто не вносил никакого прямого налога, или вносимый налог был ниже, чем эквивалент трехдневного заработка. Другие исключения касались уголовного кодекса. Разрыв с прошлым в подлинно демократическом смысле был утвержден Конституцией Робеспьера, принятой 24 июня 1793 года: она отменяла «непрямое» голосование и уничтожала цензовые и классовые ограничения на право голоса. Помимо всего прочего, Конвент упразднил саму должность «слуги». Эта Конституция так и не вступила в силу: акт отложили до окончания войны с агрессорами от Коалиции, но свержение Робеспьера и его казнь перечеркнули возможность создания единственной значимой предпосылки «демократии», то есть, введения всеобщего избирательного права. Все последующие Конституции, вплоть до Конституции 1848 года, устанавливали сильные ограничения права на голосование.

При первой Реставрации Хартия, о которой так радела либеральная Англия и которую «предоставил» стране Людовик XVIII, ставила условием для того, чтобы быть избирателем, 300 франков налога, а чтобы быть избранным — 1000 франков. Но основанная на столь жестком цензовом принципе модель не явилась новостью. Было заново предложено, в другой форме, то, что установил Бонапарт после 18 брюмера. В 1814 году был узаконен произошедший в 1799 году переворот в пользу классового расслоения (еще более обозначившегося в 1814-м). В самом деле, согласно избирательной системе, утвержденной после 18 брюмера, граждане на кантональных собраниях избирают «кандидатов-выборщиков» (sic) из шестисот наиболее крупных налогоплательщиков (знаменитые списки 600 — лиц, которые впоследствии станут «grands notables»[224] Империи). Кандидаты-выборщики, в свою очередь, собираются на ассамблеях департаментов, но выбирают все-таки еще не депутатов, а «кандидатов в депутаты», из которых первый консул отбирает «представителей нации». «Act additionel», выпущенный во время Ста дней и составленный учителем свободы Бенжаменом Констаном, вновь предлагал в точности то же самое безобразие.

Закон от 5 февраля 1817 года не слишком отличался от избирательной системы 1814-го, разве только вся процедура выборов препоручалась заботам префектов. Закон, принятый в мае 1820 года, усугубил положение вещей, введя механизм двойного голосования. Результатом явилась семилетняя Палата, поддержавшая министра Виллеля[225], разрешившая религиозные конгрегации, голосовавшая за вторжение в Испанию и изгнавшая Манюэля с парламентской скамьи. И все же Палата, избранная такими методами, проголосовала (221 голосом) за свержение Карла X[226]. Очередной шаг к демократии был сделан с баррикад — три дня боев, начиная с 29 июля 1830 года[227], — но в выигрыше вновь оказались люди состоятельные. Закон от 19 апреля 1831 года гласил, что избирателем может стать лишь тот, кто платит 200 франков «прямого» налога; членам Французского института[228] и офицерам армии и флота предоставлялась скидка в 50%. Отметим, чтобы показать масштаб подобных ограничений, что, как правило, преподаватели провинциальных гуманитарных факультетов, именно по причине ценза, оставались за пределами электората. Был случай, когда один только привратник факультета платил соответствующий налог и пользовался избирательным правом.

Исследователи избирательного механизма, основанного на цензе, всегда обращают внимание на самый подлый из его аспектов: куплю-продажу голосов. Депутаты покупали избирателей, а власть покупала депутатов, говорят они. Это — реалистический образ избирательной практики, бытовавшей во время Июльской монархии, которая представляла собой неоспоримое царство денег. При Гизо[229], как никогда, движимое имущество с неимоверной быстротой меняло хозяев. Но этот порок, превращение голоса в товар, появился раньше. Статья 32 Конституции III года (вступившей в силу 25 сентября 1795-го), гласит: «Всякий гражданин, изобличенный в установленном законом порядке в продаже или покупке избирательного голоса, исключается из состава съезда избирателей для избрания выборщиков и лишается всех публичных функций сроком на десять лет; в случае повторения этого он лишается этих прав навсегда». Следовательно, такое явление существовало, иначе наказание за него не имело бы смысла. Стоит отметить возникновение — когда практика купли-продажи голосов распространилась и на другие системы, основанные на всеобщем голосовании (более или менее «корректном»), — теорий, защищающих подобную практику как частный случай победы «рынка» во всемирном масштабе, которую воспевает либеральная мысль, одержавшая новую победу. Они аналогичны теориям, защищающим проституцию во имя права торговать собственным телом; если следовать логике, то такие теории неизбежно распространятся и на куплю-продажу органов (что до цен, то тут все решает «рынок»; и будет «логично», если такая торговля коснется прежде всего так называемого третьего мира); «логическим» завершением подобного теоретизирования будет предоставление «права» продавать в рабство себя (или несовершеннолетнего, который пока еще недееспособен). Противоядием от означенных перегибов пусть послужит формулировка отца «либерализма», о котором в данном случае забыли его верные эпигоны, барона де Монтескье: «Свобода может заключаться лишь в том, чтобы иметь возможность делать то, чего должно хотеть»; условие такой свободы — развивать его можно в различных направлениях, включая социальную справедливость — состоит в том, чтобы «не быть принуждаемым делать то, чего не должно хотеть» («Esprit des lois» [«Дух законов»], книга XI, глава 3). В том же смысле и Робеспьер написал в своей «Декларации прав», что свобода состоит, разумеется, в возможности располагать собой, но «определяется справедливостью».

Взгляд на эволюцию Англии в тот же самый период времени показывает, что и там развитие промышленности и обусловленный этим самым развитием численный рост населения, занятого на фабриках или тяготеющего к фабрикам, с одной стороны, и, с другой стороны, борьба за более широкие права, как политические, так и социальные, идут рука об руку. В этих двух странах, которые после «переустройства» Европы, узаконенного Венским конгрессом, находились в самом тесном контакте и наивысшей гармонии, наметилось противостояние либерализма и демократии, красной нитью прошедшее через весь XIX век; причем под либерализмом понималось не абстрактное, а вполне животворное утверждение абсолютных принципов, конкретная деятельность имущих слоев, с помощью ограничений избирательного права решительно вставших на защиту своих социальных привилегий.

Термин «демократия» становится расплывчатым, как никогда. До 1848 года его одушевляют многие идеи, от передовых либеральных (носителями которых были бывшие или тайные якобинцы) до социалистических, в их новых, далеко идущих проявлениях (от Бабёфа к Буонарроти[230] и к Прудону[231], если наметить одну только французскую линию; в Англии же как основную составляющую демократического движения следует вспомнить идеи чартистов[232] и последователей Оуэна[233]). После 1848 года расхождения станут очевидными, и будет неправомерно говорить о едином «демократическом» движении. Но до 1848 года общее определение отвечает, в сущности, единой борьбе против откровенно цензовых режимов.

В Англии эра Каннинга[234] обозначила разрыв с консервативной политикой Каслри, хотя последний и привел свою страну к Четверному договору с тремя державами, входившими в Священный союз. Либеральный историк Герберт Альберт Фишер в третьем томе («Либеральный эксперимент») своей «Истории Европы» утешает себя по поводу политики Каслри:

Каслри, министр иностранных дел, который с триумфом провел страну через завершающую стадию наполеоновских войн, был заклеймен соотечественниками как воплощение духа реакции и мракобесия. Но по сравнению с русским царем Александром и с Меттернихом английский тори предстает образцом либерального, просвещенного здравого смысла[235].

Сколь бы ни были по праву достойны восхищения и способность английских тори к самоконтролю, и их приспособляемость к историческим переменам, и своеобразная непрерывность традиции, дожившей до наших дней, неоспоримым является тот факт, что раскол оказался неизбежен: из тех же самых тори выделились деятели передового либерального направления, нашедшие общий язык с партией вигов. Человеком, осуществившим такой поворот, был Каннинг, более всего прославивший себя некоторыми внешнеполитическими решениями. Он не присоединился к интервенции и оставил Англию в стороне от вмешательства в крайне запутанные испанские дела (сентябрь 1822-го и март 1823 года). В ноябре 1824 года он не пожелал, чтобы Англия участвовала в «европейских» постановлениях по восточному вопросу[236]. В декабре того же года добился признания независимости испанских колоний. В следующем году признал независимость Бразилии. Отвечая на нападки в адрес своей южноамериканской политики, он заявил в Палате общин 12 декабря 1826 года: «Я позволил родиться Новому Свету, чтобы восстановить равновесие в Старом».

Казалось, будто смерть Каннинга (1828) остановила это развитие в направлении прогресса, но привнесенный им дух новизны не выветрился так скоро. В 1829 году под сильным давлением Ирландии был отменен ненавистный Test Act, или «Закон о присяге», согласно которому, чтобы занимать какой-либо государственный пост, нужно было принадлежать к государственной англиканской церкви. Движению английской политики к либерализму и на этот раз способствовала — если не вдохновила его — кампания борьбы за права религиозного меньшинства.

Тем временем достиг своей кульминации промышленный переворот, зримым символом которого явилась первая железная дорога (Манчестер — Ливерпуль, сентябрь 1830). С неуклонным развитием капиталистических фабрик рушилось традиционное превосходство крупных землевладельцев-тори, которым избирательная система гарантировала также и преобладание в парламенте. Речь идет о так называемой системе «гнилых местечек». Мелкие городишки, вовсе обезлюдевшие или насчитывавшие какую-нибудь горстку избирателей, из-за абсурдного, несправедливого деления на избирательные округа направляли в Палату общин больше представителей, чем густонаселенные города с высоким уровнем промышленного производства. Толчок к реформе избирательной системы был дан новым монархом, взошедшим на престол в 1830 году, Вильгельмом IV, который симпатизировал вигам. Впервые образовалось правительство, состоящее из либеральных тори и вигов; во главе его встал Чарльз Грей. События, происходившие по ту сторону Ла-Манша, повлияли на принятие столь непростого решения. Уступка в вопросе по закону о выборах означала для крыла несгибаемых тори, по-прежнему имевших явное преобладание, крайне значительное ослабление их власти. Поэтому Палата лордов определенно заблокировала бы реформу. Но в июле в Париже неожиданно вспыхнула революция, и это убедило пэров смягчить позицию, ибо неуступчивость в данном вопросе могла бы вызвать волнения и мятежи и в Англии тоже. Избирательная реформа была окончательно одобрена в апреле 1832 года. Речь, конечно, не шла о всеобщем избирательном праве, которое казалось ересью даже в 1861 году Джону Стюарту Миллю («Рассуждения о представительном управлении»), но монополия богачей на места в парламенте была подорвана: в Палату общин проник «дозор» радикалов.

В 1833 году Палата общин утвердила первый закон о работе на фабриках. Было запрещено использовать на фабрике труд детей моложе девяти лет (кроме фабрик, где обрабатывался шелк!), а для детей старше девяти лет была установлена максимальная продолжительность рабочего дня. Эта карикатура на социальное законодательство верно отражает основную черту «манчестерского» капитализма: его способность вовлекать подавляющую часть городского населения в производственный цикл, «заражать» все общество. Кратко и с поразительной убедительностью этот феномен описал Маркс в первой главе «Манифеста коммунистической партии» (февраль 1848):

Буржуазия подчинила деревню господству города. Она создала огромные города / .../ и вырвала таким образом значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни. /.../

Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала /.../ многочисленные /.../ производительные силы. /.../

Современная промышленность превратила маленькую мастерскую патриархального мастера в крупную фабрику /.../ Массы рабочих, скученные на фабрике, организуются по-солдатски. Как рядовые промышленной армии, они ставятся под надзор целой армии унтер-офицеров и офицеров.

Все промежуточные классы «опускаются в ряды пролетариата», частью оттого, что их маленького капитала недостаточно для ведения крупных промышленных предприятий и капитал не выдерживает конкуренции, частью потому, что их умения обесцениваются новыми методами производства. Так рекрутируется пролетариат из всех классов населения. А во второй главе он изобличает одну из самых лицемерных ипостасей господства буржуазии, прикрывающейся моралью «среднего класса»:

В совершенно развитом виде она /семья/ существует только для буржуазии; но она находит свое дополнение в вынужденной бессемейности пролетариев и в публичной проституции. /.../ Буржуазные разглагольствования о семье и воспитании, о нежных отношениях между родителями и детьми внушают тем более отвращения, чем более разрушаются все семейные связи в среде пролетариата благодаря развитию крупной промышленности, чем более дети превращаются в простые предметы торговли и рабочие инструменты.

Очевидно, что речь здесь идет о массовом применении детского труда, которому реформы просвещенного правительства Грея поставили весьма хрупкий заслон.

Ясно, что подобный обзор, учитывая время и место его замысла и написания, сугубо реалистичен и содержит в себе практически неизбежный политический вывод: веру в сокрушительную силу всеобщего голосования, призванного расшатать этот общественный «порядок». Обзор стремительной пролетаризации общества на примере самой передовой страны в Европе (и в те времена единственной мировой державы), то есть Англии, чей опыт подтверждался и быстрой эволюцией в том же направлении «буржуазной» Франции Луи-Филиппа, мог иметь единственный логический вывод: не утопическую, но конкретную программу: немедленный захват политической власти огромным большинством населения, то есть именно завоевание демократии. В прикладных, «программных» частях «Манифеста» это ясно высказано в начале и в заключении второй главы («Пролетарии и коммунисты»):

Коммунисты не являются особой партией, противостоящей другим рабочим партиям. У них нет никаких интересов, отдельных от интересов всего пролетариата в целом. /.../ Ближайшая цель коммунистов та же, что и всех остальных пролетарских партий: формирование пролетариата в класс, ниспровержение господства буржуазии, завоевание пролетариатом политической власти.

И совершенно недвусмысленно в заключении этой главы провозглашается, что «первым шагом» является «завоевание демократии». Такое завоевание станет предпосылкой для того, чтобы «вырвать» — благодаря «политическому господству» — «у буржуазии шаг за шагом весь капитал».

Все это самым несомненным образом означает, что целью как раз и является разрушение того преимущества, которое позволяет классу, господствующему, несмотря на свою малочисленность, над остальным обществом, удерживать политическую власть. Пролетариат (то есть, согласно достоверным данным за текущий период времени, преобладающее большинство населения, почти целиком вступившего на путь пролетаризации) должен «завоевать политическую власть», что принимается как синоним «завоевания демократии». Вот в чем значение равного избирательного права, и вот почему равное избирательное право вызывает такой ужас в противоположном лагере.

В момент написания «Манифеста» в феврале 1847 года Маркс не предвидит февральской революции в Париже. Было бы ошибкой перспективы услышать в этой маленькой книжке, чреватой будущим (но только не завтрашним днем) трубные звуки, предвещающие европейскую революцию. Как хорошо сказал Эрик Хобсбаум[237], «Коммунистический Манифест Маркса и Энгельса — объявление будущей войны против буржуазии, но на текущий момент — заключение союза, во всяком случае, это так для Германии»[238]. Хобсбаум напоминает, что в 1848 году именно рейнские промышленники предлагают блестящему тридцатилетнему публицисту Карлу Марксу возглавить их радикальный орган печати, «Neue Rheinische Zeitung» [«Новая Рейнская газета»]: «Он согласился и руководил газетой не только как коммунистическим органом, но и как рупором и проводником идей немецкого радикализма». Подобная риторика характерна для коммунистической агиографии, склонной к мистификациям и обобщениям задним числом. После февраля и после июня 1848 года Маркс пишет — и это очевидно — совсем не то, что в декабре 1847-го.

В политическом плане программа «Манифеста» — это программа поиска союзников, причем в широком диапазоне и без особой разборчивости, а вовсе не программа захвата власти. Вот почему целью является «завоевание демократии»: это — непосредственная, необходимая цель, достигнув которой, можно будет «вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал». Задача — добиться успеха на самом ближнем из фронтов, до которого рукой подать: обеспечить победу большинства, в уверенности, что оное большинство, благодаря конкретным действиям коммунистов, научится отличать свои интересы и цели от интересов и целей мизерного, но до сей поры всемогущего меньшинства, в открытую распоряжающегося более или менее ограниченным избирательным правом. Коммунисты должны сыграть важную роль в том, чтобы «пролетариат сформировался в класс», чтобы пролетаризированное большинство населения осознало себя как класс.

В соответствии с такой целью в «Манифесте» выражен всего один призыв: создавать коалицию с другими силами. «После того, что было сказано в разделе II, — так начинается IV и последняя глава под названием «Отношение коммунистов к различным оппозиционным партиям», — само собой разумеется отношение коммунистов к сложившимся уже рабочим партиям»: «само собой» именно потому, что общей целью является «завоевание демократии» (и в этом состоит первостепенный интерес огромной пролетаризированной массы, а у коммунистов нет собственных интересов, они защищают «те же интересы пролетариата»). Вот почему это «само собой разумеется»: выражение резкое, почти надменное (versteht sich von selbst), Маркс добавляет, в качестве наглядного примера: «то есть, их отношение к чартистам в Англии и к сторонникам аграрной реформы в Северной Америке». Программа чартистов вся сконцентрирована на модификации жульнических избирательных механизмов, цензовых и мажоритарных. Вот их требования:

1. Всеобщее избирательное право для мужчин;

2. Пересчет бюллетеней в сомнительных случаях;

3. Ежегодное обновление парламента путем выборов (эмпирическое, весьма уязвимое для критики со стороны благонамеренных граждан, средство против серьезного, периодически возникающего недостатка, на который обратил внимание Руссо именно в отношении «английского народа»);

4. Отмена ценза для избираемых, чтобы неимущие тоже получили возможность быть избранными;

5. Стипендия для депутатов (требование явно дополняет предыдущее и имеет отдаленные корни в Афинах);

6. Равные избирательные округа (даже после ликвидации «гнилых местечек» фактическое положение вещей продолжало оставаться возмутительным и неблагоприятным для оппозиционных партий);

7 Пересмотр списка округов после каждой переписи.

Несомненно, что в этих требованиях заключена программа, направленная на завоевание сильного представительства в парламенте (если не большинства) через всеобщее и равное избирательное право.

Затем авторы «Манифеста» переходят к Франции, другой стране, которую они считают созревшей для «завоевания демократии». «Во Франции, — пишут они, — в борьбе против консервативной и радикальной буржуазии, коммунисты примыкают к социалистическо-демократической партии». В примечании к изданию 1888 года Энгельс объясняет, что понималось в 1847 году под французской «социал-демократической партией»: «Эта партия была тогда представлена в парламенте Ледрю-Ролленом[239], в литературе Луи Бланом[240], в ежедневной печати — газетой “R?forme”». Потом добавляет: «Придуманным ими названием — социалистическо-демократическая — они обозначали ту часть демократической или республиканской партии, которая была более или менее окрашена в социалистический цвет». В предисловии к четвертому немецкому изданию (1890) Энгельс уточняет также, что они с Марксом приняли термин «коммунисты» для своего «Манифеста», потому что «социализм» уже означал скорее буржуазное движение; «коммунизм» же был распространен в рабочей среде: «социализм, по крайней мере, на континенте, был салонной доктриной, коммунизм — наоборот». Коротко говоря, в ту эпоху «социализм» был скорее философски-сентиментально-литературным термином; но уже начиная с Первого Интернационала, основанного в 1864 году, партии трудящихся стали называться социалистическими или социал-демократическими, хотя «Манифест» коммунистов продолжал считаться важным источником, а авторитет обоих его авторов оставался неоспоримым.

В Швейцарии /коммунисты/ поддерживают радикалов, не упуская, однако, из виду, что эта партия состоит из противоречивых элементов, частью из демократических социалистов во французском стиле, частью из радикальных буржуа. Среди поляков коммунисты поддерживают партию, которая ставит аграрную революцию условием национального освобождения. /.../ В Германии, поскольку буржуазия выступает революционно, коммунистическая партия борется вместе с ней против абсолютной монархии, феодальной земельной собственности и реакционного мещанства.

Насколько далек был Маркс от того, чтобы предвидеть ближайший поворот событий, показывает следующий абзац: «На Германию коммунисты обращают главное свое внимание потому, что она находится накануне буржуазной революции». Маркс уточняет, что означенная немецкая буржуазная революция разразится в условиях, когда пролетариат (немецкий) «более развит», чем был французский в 1789 году, а, следовательно, грядущая немецкая буржуазная революция «станет непосредственным прологом для революции пролетарской». Трудно столь капитально ошибиться в политических прогнозах. Революция, состоявшая из двух этапов, разразилась через несколько недель во Франции, и «пролетарская», вспыхнувшая в июне 1848 года, была подавлена «передовой» буржуазией. А в Германии либеральная революция рассеялась вместе с роспуском ассамблеи во Франкфурте[241], без какого-либо намека на «вторую

фазу». Прогноз состоял в том, что революция вспыхнет в «отсталой» стране (Германии), а во Франции и в Англии речь пойдет о завоевании демократии путем союза с уже сильными рабочими партиями, которые существуют в этих передовых капиталистических странах[242].

Как известно, Марксу повезло в том смысле, что он мог и в теории, и на практике направлять крупное и долговременное политическое движение, то есть, все три «Интернационала»: Третий, несомненно, самый догматический из всех, сделал из него бессменного интерпретатора действительности, оценки которого неизменно воспринимались как высшая истина (даже когда действительность претерпела радикальные перемены). Это способствовало всемирному распространению трудов великого рейнского ученого (при Третьем Интернационале «Манифест» разошелся по всей планете в миллионах экземпляров на всех языках мира), но во многом затрудняет отстраненное от мифологии прочтение его текстов, особенно тех, на которых мы остановили свое внимание.

В них, что очевидно, обзор остается европейским (помимо беглого указания на не слишком известную партию сторонников аграрной реформы в Северной Америке). Европейский взгляд — наследие европейского распространения якобинства, которое присутствует и у Мадзини в 1834-1836 гг. — заявлен с первой строчки: «Призрак бродит по Европе». И подчеркнут кратким финальным перечнем, который с востока ограничен Польшей и игнорирует всю южную Европу, но с неким абстрактным универсалистским вывертом завершается знаменитым призывом к «пролетариям всех стран» «соединяться».

Победить на выборах через по-настоящему равное избирательное право. Это — программа. Все уверены в том, что равное избирательное право придаст непризнанному большинству соответствующий вес и соответствующую роль. Великим разочарованием явилось то, что ничего подобного не произошло.

22 февраля 1848 года Луи-Филипп и его не особенно прозорливый министр Гизо запретили грандиозный банкет, который оппозиция собиралась устроить в XII округе Парижа. «Банкеты» представляли собой род публичного протеста с целью подорвать цензовое избирательное законодательство, по существу, не отличавшееся от того, что содержалось в Хартии Людовика XVIII; такой вид протеста был широко распространен и направлен на модернизацию парламентской системы, не обязательно вне рамок конституционной монархии. Запрет вызвал восстание[243]; 24-го столица была в руках повстанцев; на некоторых баррикадах появилось красное знамя. Его уже видели во время парижского восстания в июне 1832 года: начавшееся с похорон генерала Ламарка, восстание было вдохновлено более или менее бланкистской ассоциацией «Друзей народа» и увековечено выдающимся хронистом, Виктором Гюго в десятой книге IV части «Отверженных» (первое издание — Брюссель, 1862).

Назначение in extremis министром Тьера[244], а графа Парижского — новым монархом, объявленное уже превратившейся в анахронизм Палатой, избранной по цензовому принципу, было сметено толпой, которая провозгласила республиканско-социалистическое временное правительство: Ламартин[245], Ледрю-Роллен (союзник, «предсказанный» в «Манифесте»), Луи Блан и рабочий Мартен, по прозванию Альбер. Впервые рабочий вошел в состав правительства.

Решение провозгласить республиканское правление было принято с готовностью. Оно, конечно, отразило мысли и чаяния новых лидеров и всей столицы. Инертность, которую в решающий момент выказала остальная Франция, привела к тому, что было принято первое неординарное решение: избрать Национальное учредительное собрание, но отложить выборы на несколько месяцев (голосование прошло 23 апреля 1848 года) в надежде добиться поддержки большинства из уже почти девяти миллионов избирателей. Это был первый опыт всеобщего голосования в Европе: страна, наиболее развитая в конституционном плане, Англия, была в тот период времени еще очень от него далека. И сложилась парадоксальная ситуация. Можно было предположить, что люди, олицетворявшие «порядок», убоятся установления всеобщего избирательного права, которое станет первым шагом к социальной революции. Разве не предвидел Токвиль (в октябре 1847), что «политическая борьба вскоре будет проходить между теми, кто имеет, и теми, кто не имеет», а «великим полем битвы станет собственность», та самая собственность, которую даже Французская революция не осмелилась поставить под сомнение?[246] Но все случилось наоборот. Именно революционеры, которые уже начали называть себя «красными», а также неоякобинцы, вернувшиеся к названию «Гора», стали бояться выборов. Тем временем временное правительство пыталось проводить социальные реформы. И в 1789, и в 1830 году, борясь с безработицей, власти открывали ateliers nationaux[247], чтобы занять в них значительное число рабочих. Временное правительство повторило этот опыт. Министр общественных работ Александр Мари, который расценивал эту меру как способ уравновесить давление на правительство со стороны так называемых «люксембургских рабочих»[248], принадлежал к умеренному крылу временного правительства. Неожиданным для умеренных стало то, что число принятых в «мастерские» чудовищно выросло за короткое время. Хотя речь шла об «авангарде».

Дважды, 17 марта и 16 апреля, массовые демонстрации рабочих (в глазах Ламартина, Мари, Кремье[249] и прочих то были «беспорядки») пытались добиться того, чтобы выборы отложили. Напрасно. 23 апреля состоялось голосование. Историк Сеньобо, чей предок был тогда депутатом, воскрешает атмосферу ликования и общественного подъема (не выходящего, впрочем, за рамки), в которой проходили выборы[250]: «Приглашенные к определенному часу, избиратели из одного округа договаривались идти на участок все вместе, как призывники в день жеребьевки. Они прибывали в главный город кантона строем, часто со знаменами и под барабанный бой; во главе шли тогдашние «власти»: мэр и кюре». Этот первый опыт всеобщего голосования, — продолжает Сеньобо, — проходил в атмосфере «почти религиозного энтузиазма». Проголосовало 84% избирателей (около 8 млн человек): рекордный показатель, который во Франции не был достигнут ни разу в последующие века. Результат не оставлял места сомнениям. Из 900 избранных 450 принадлежали к умеренным республиканцам, 200 — к орлеанистам и 200 — к «социал-демократам». Прошло всего 26 депутатов из народа. Даже в Париже поражение было полным: Ламартин получил 260 тысяч голосов, Луи Блан — 121 тысячу.

Учредительное собрание приступило к работе 4 мая 1848 года. 15 мая, направляемые Бланки[251], Распаем[252], Барбесом[253], рабочие вторглись в зал заседаний, но были выдворены силой с помощью Национальной гвардии. Мотивом такого налета на только что избранный парламент якобы было стремление вернуть, хоть бы и путем вооруженной интервенции, свободу Польше[254]; на самом деле то была попытка ввергнуть в кризис правительственную «Комиссию». На следующий день после неудавшегося восстания Блан и Альбер были вынуждены покинуть правительство; Луи Блану было предъявлено обвинение в том, что он заранее знал о готовящейся акции; в Палате по всем правилам прошло разбирательство и голосование (369 голосов «против» и 337 — «за»).

События 15 мая развивались бурно. 150 тыс. человек двигались к Парламенту с криками «Да здравствует Польша!», но, наводнив зал заседаний, стали требовать другого. Вожди — Бланки и Барбес, соревнуются в экстремизме. Барбес требует колоссального налога на богатство. К крикам, прославляющим Польшу, присоединяются здравицы в честь «Организации труда». Посреди хаоса Луи Юбер, видный представитель Societ? des droits de l’homme [Общество прав человека], неоднократно пытался объявить собрание распущенным и утвердить новое правительство, список министров которого, составленный им самим, тут же прочел: Прудон, Леру, Консидеран, Бланки, Луи Блан и т. п. Правительство, состоящее из одних социалистов. Дважды в течение дня подвергнутый аресту, он в конце концов укрылся в доме своих друзей и, обрившись наголо, чтобы не быть узнанным, удрал в Лондон. Процесс, проходивший в Версале через год, вылился в тягостное сведение счетов между ним и его бывшими товарищами по партии.

Подавление стихийной демонстрации, превратившейся в пробу сил, заключало в себе полезный урок. Оно показало невозможность повторения пройденного. Демонстрация была попыткой заново разыграть сценарий 31 мая 1793 года, когда с подачи монтаньяров были арестованы прямо в Конвенте депутаты Жиронды[255], и к власти пришел Большой Комитет общественного спасения. События должны были развиваться так же: в тот раз 33 секции, где Гора составляла большинство, подготовили в ночь с 30 на 31 мая нападение на Конвент; и там жирондисты, разрозненные, охваченные страхом, оказавшиеся в меньшинстве из-за собственного отступничества, были разгромлены. В газетах того времени можно прочесть выразительные хроники этого то ли восстания, то ли переворота: «Journal de Paris» [«Парижская газета»] рассказывает, как по предложению Барера якобинцы пожелали, когда арест депутатов-жирондистов был уже предрешен, «посоветоваться с народом». Депутаты вышли к толпе восставших, скопившейся вокруг Конвента; услышав после утомительного заседания приветственные крики, они решили, что «воля народа» состоит в том, чтобы продолжить аресты. Первый, непосредственный вывод из событий 15 мая 1848 года был тот, что история не повторяется, что сценарий, один раз удавшийся, во второй раз ведет к поражению. На этот раз Ламартин (автор «Histoire des Girondins» [«История жирондистов»]) одержал победу над теми, кто хотел повторить переворот, осуществленный монтаньярами.

Восстание 23-24-25 июня 1848 года в Париже вспыхнуло по причине насильственного роспуска национальных мастерских, осуществленного, несмотря на соглашательские, «умиротворяющие» речи в Парламенте, такие как, например, речь Виктора Гюго; неудержимый рост этих «мастерских» еще более усилился после злополучных событий 15 мая. Временное правительство (уже в сокращенном составе) приняло чрезвычайные меры, такие как прекращение выдачи разрешений на въезд (внутренних паспортов) рабочим, которые хотели бы поменять место жительства или перебраться в Париж. Наибольший размах восстание приобрело в предместьях Сент-Антуан, Сент-Мартен, Темпль: клич строить баррикады подхватили около семи тысяч рабочих, собравшихся у колонны на площади Бастилии. «Исполнительная Комиссия» — такое название тогда носило правительство — подала в отставку, и Учредительное собрание передало всю полноту власти генералу Кавеньяку[256], сыну члена Конвента и цареубийцы Жана-Батиста Кавеньяка. Установилась диктатура: «Франция покорилась генералу, только чтобы не довериться монарху», — писал Бастед[257] Подавление восстания поручено войскам; вместе с Кавеньяком ведут войну — войну по всем правилам — на Rive droit[258] и в Латинском квартале генералы Ламорсьер и Дамесм. Три генерала (Бреа, Дювивье, Негрье) были убиты в ходе самых ожесточенных боев, тех, что разгорелись за предместье Сент-Антуан. Осадное положение длилось и после того, как с восстанием было покончено; более четырех тысяч рабочих были без суда отправлены на каторгу в заокеанские колонии.

Это событие не было ни эфемерным, ни изолированным; его нельзя назвать яркой, но кратковременной, одиночной вспышкой. Токвиль в «Воспоминаниях о 1848-1849 годах» говорит о нем, как о «самом крупном восстании в нашей истории, а может, и в истории вообще». Более проницательный, чем его соратники по политическому лагерю, Токвиль, не симпатизируя, разумеется, революции, понимает ее природу: то был не просто политический конфликт, а «борьба классов», прямое следствие всего того, о чем говорилось, что предлагалось в февральские дни. То была, можно сказать, классовая борьба в чистом виде, не только исходя из социально однородного состава повстанцев и явно антирабочей меры, которая спровоцировала выступление, но и по преимущественно стихийной и с организационной точки зрения импровизированной природе движения. Лидеры, во всяком случае наиболее видные, сидели на парламентских скамьях; они могли только плестись в хвосте событий, быть посредниками, не политическими руководителями. В июне 1848 года, как и двадцать лет спустя во время Коммуны, пролетариат идет на верную гибель, бросается в битву, заранее обреченную на поражение.

Когда бывший «умеренный» депутат Виктор Гюго пишет, уже в изгнании, свою эпопею «Отверженные», он относится к июньским дням по-прежнему сдержанно. Июньские события оказали на него немалое влияние: предоставив вместе с другими депутатами всю полноту власти Кавеньяку, но восстав впоследствии против Луи Бонапарта, Гюго посвящает размышлениям о восстании 1848 года целые страницы в начале V части романа, переходя к этой теме от антиорлеанистского восстания 1832 года (которое играет важную роль в развязке романа). Хорошо узнаваем тон этих размышлений, «plein de beaut?s et de b?tises»[259] по словам Бодлера, который прилепил Гюго кличку «Олимпио»[260]. Со своей стороны, Маркс так определил все, что Гюго писал и говорил в месяцы своей парламентской деятельности: «блестящие тирады старой луифилипповской знаменитости, г-на Виктора Гюго»[261].

Возмущение толпы, страдающей и обливающейся кровью, — пишет Виктор Гюго, — ее бессмысленный бунт против жизненно необходимых для нее же принципов, ее беззакония ведут к государственному перевороту и должны быть подавлены. Честный человек идет на это и, именно из любви к толпе, вступает с ней в борьбу. Но как он сочувствует ей, хотя и выступает против! Как уважает ее, хотя и дает ей отпор! Это один из редких случаев, когда, поступая справедливо, мы испытываем смущение и словно не решаемся довести дело до конца; мы упорствуем — это необходимо, но удовлетворенная совесть печальна; мы выполняем свой долг, а сердце щемит в груди.

Поспешим оговориться, — июнь 1848 года был событием исключительным, почти не поддающимся классификации в философии истории. Все слова, сказанные выше, надо взять обратно, когда речь идет об этом неслыханном мятеже, в котором сказалась священная ярость тружеников, взывающих о своих правах. Пришлось подавить мятеж, того требовал долг, так как мятеж угрожал Республике. Но что же в сущности представлял собой июнь 1848 года? Восстание народа против самого себя[262].

После этого шедевра благопристойного лицемерия, необычного для него, Гюго пускается в виртуозное, можно сказать, эстетизирующее описание баррикады, воздвигнутой в июньские дни в предместье Сент-Антуан, с жаром утверждая, доказывая, что он видел все это своими глазами: «...те, кому довелось увидеть эти выросшие под ясным голубым июньским небом грозные творения гражданской войны, никогда их не забудут». С незаурядной интуицией он усматривает в наслоениях предметов, из которых состоит баррикада, историко-геологическую аккумуляцию всех предшествующих революций, от 1789-го до 1848 года: «...баррикада имела право возникнуть на том самом месте, где исчезла Бастилия». И не перестает, на протяжении нескончаемых страниц, которые он посвящает ее описанию, одновременно принижать и восхвалять ее: «...то была куча отбросов, и то был Синай!» Но все же идет напролом: нападает на революцию во имя революции. «Эта баррикада, порождение беспорядка, смятения, случайности, недоразумения, неведения, восстала против Учредительного собрания, верховной власти народа, всеобщего избирательного права, против нации, против Республики: Карманьола вызвала на бой Марсельезу».

Всеобщее избирательное право, в самом деле. Первое горькое разочарование на этой почве постигло как раз душителя революции Кавеньяка 10 декабря 1848 года, во время выборов президента Республики. Несмотря на такое преимущество в глазах умеренного большинства, как роль спасителя отечества, и несмотря на выгодную позицию, какую он занимал, будучи председателем Совета министров (вплоть до самых выборов), Кавеньяк получил всего лишь 1448 тысяч голосов против 5434 тысяч, отданных принцу Луи Бонапарту, который уже готовил свой рывок к бонапартистской империи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.