Отлетался…

Отлетался…

Бледная синева. В ней мерцает огонек. Это напоминает ночь. Луна. Чистое небо. Погода хорошая. Рано проснулся, нужно еще спать… Почему я вижу луну? Сознание проясняется. Луна исчезла, появилась синяя лампочка. Сделал движение головой — боль отозвалась во всем теле.

— Лежите тихо. Все хорошо… — послышался чей-то голос. «Всадники!» — вспомнил я и встрепенулся. «Где нахожусь?» — хотелось спросить, но разбитые губы слиплись, будто срослись. Глядя на склонившуюся надо мной голову, с усилием разомкнул рот, медленно и невнятно выдавил из себя какие-то звуки.

— Все хорошо, — повторил тот же голос. — Вы у своих и скоро поправитесь.

Кто возле меня скрытый сумраком? Свет мне нужен, свет! Электрическая лампочка вспыхнула ослепительно как солнце. Боль ударила в глаза. Я зажмурился.

— Режет? Я выключу.

— Нет, нет! — Я осторожно поднял веки. Надо мной склонилась женская голова.

Я закрыл глаза и снова открыл их.

Теперь ничто не мешало мне вглядеться в это лицо. Женщина. Светлые пышные волосы, внимательные и нежные глаза. Усталая улыбка.

— Тише! Вам вредно разговаривать.

Я сделал движение губами, чтобы спросить где нахожусь и что за добрая фея со мной но она как бы упредила меня:

— Вы в госпитале, в Чите. Я медицинская сестра Лида. Ждала, когда вы проснетесь

Удерживая меня от расспросов, она старалась больше говорить сама — о том, как меня, запекшегося в собственной крови, с еле прослушиваемым пульсом, подобрали монгольские конники и как потом самолетом я был доставлен сюда. Двое суток лежал сознания. После переливания крови ко мне возвратилась жизнь.

Я попросил пить. Она взяла стакан с клюквенным киселем, стала кормить меня с ложечки. Губы кровоточили. Выпив стакан крепкого чая, почувствовал себя так, что готов был немедленно встать.

— Ни в коем случае! У вас поврежден череп, из затылка вынут металлический осколок. А потом, еще неизвестно, что покажет рентген.

Лида продолжала говорить. Я уловил из ее рассказа слова «И-16» и «японец».

— Какой японец?

— Японец мертвый лежал недалеко от вашего разбитого самолета. Тут же были подобраны и два пистолета.

Так, значит, я все же добил самурая?

…Семь суток мне не разрешали вставать. Сегодня я ждал прихода врача. Что он думает о моем лечении, сколько времени оно будет продолжаться?

От Лиды мне уже было известно, что при тех повреждениях, которые я получил, к полетам не допускают. Но я чувствовал в себе силу, надеялся на свой организм и не сомневался, что авиации еще послужу.

Тайком я уже не раз пробовал вставать и нагибаться Острые боли в пояснице не давали наклоняться так свободно, как прежде, но я полагал, что со временем все войдет в норму. Что же касается медицины, то ее на фронте обойти легче всего.

На вид я здоров, а по прибытии в часть свидетельство о болезни никто, конечно не спросит. И я смогу приступить к полетам. А дальше видно будет. Рискну. А если разобьюсь? Но расстаться с истребительной авиацией не легче, чем расстаться с жизнью.

А теперь, после того как приобрел кое-какой боевой опыт и почувствовал, как стучится смерть, я стал обстрелянным солдатом. Даже личное поражение в бою обогатило мои познания и подняло на новую ступень военного опыта. Опыта, который многим стоит жизни или увечья.

Я буду снова летать. И воевать буду намного лучше, чем прежде. Мне казалось, что кто не был сбит, тот еще не полноценный истребитель. Опыт, доставшийся дорогой ценой, придавал уверенность и силу. Преступно было бы все это похоронить из интересов осторожности, ради сохранения собственной персоны.

Разве забудется нападение японца, вид наших летчиков, погибших на бомбардировщике их стремление до последнего вздоха помочь друг Другу? Все это звало снова в строй. Мое намерение летать — твердое. И совесть с ним в согласии.

Занятый такими мыслями, я ожидал врача.

Он вошел в палату с сестрой, не по годам подвижный и бодрый. Не здороваясь, тоном, в котором было больше скрытого юмора, чем строгости проговорил, скидывая с меня одеяло:

— Ну, соколик, полежал, теперь пора и поплясать! А ну-ка, поднимись!

Медленно, немного перевалившись на правый бок и не показывая вида, как мне трудно, я свесил ноги с кровати, приподнялся и сел, слегка опираясь руками о постель.

— Перед выходом на ринг хороший боец всегда должен немного посидеть. Вот минутку так и отдохни, — все тем же насмешливо-строгим голосом продолжал военврач, отходя от кровати и с расстояния пытливо вглядываясь в мои глаза.

Все передо мной завертелось, палата накренилась вправо — прямо я удержаться не мог, как ни старался.

Врач заметил это и шутливо спросил:

— Сам наклонился или комната под хмельком? Я хорошо понял вопрос, но чтобы выгадать время и дождаться, когда пройдет головокружение, переспросил. Врач словно меня не слышал.

— Очень хорошо! Я боялся за голову. Сейчас все пройдет: просто мозжечок привык к одному положению и немного капризничает. Головокружение прошло. Смотрю на врача. Он на меня.

— Ну, кто кого переглядит?

Я с улыбкой перевел взгляд на. Лиду.

— Правильно, нечего на старика глазеть, когда рядом такая красотка. — Чуть отойдя, он внимательно наблюдал за мной. — С головой все в порядке. Сотрясения мозга не было.

Врач приблизился ко мне, сел.

— Теперь сними рубашку. Осторожно! Резких движений делать нельзя. Синяки проходят, ранки затягиваются… Больно? — Он осторожно нажал на нижние позвонки.

— Чуть.

— Чуть? — без всякой шутливости, скорее с сочувствием и строго сказал врач: — Это не «чуть», а трагедия, соколик, настоящая трагедия для летчика. — Он взял у Лиды рентгеновский снимок и поднял на свет так, чтобы я тоже мог увидеть его. — Вот как обстоит дело, смотрите: второй, третий и четвертый поясничные позвонки сдавлены, усики их разбиты. Это называется компрессионным переломом. Я, уже зная об этом, молчал. Он помедлил немного.

— Послушайте-ка, ведь вы летчик-истребитель?

— Да.

— И любите свою профессию?

— Да.

Он возвратил снимок Лиде и посмотрел на меня с пристальным вниманием.

— Ну вот и отлетались. Теперь приобретайте другую.

— Я выздоровлю, лечите хорошенько.

— Удивляюсь вашему спокойствию — с заметным неодобрением сказал врач. — После такого приговора все летчики с ума сходят.

— Потому и не волнуюсь, что приговор ваш окончательный и обжалованию не подлежит.

— Странное дело, характер у вас не летчика-истребителя, — с удивлением сказал врач.

Запасы моей выдержки в миг иссякли. Я выпалил с обидой и задором:

— Все позвонки выворочу, а сгибаться спину заставлю! И, не давая врачу опомниться, стремительно, как на уроке гимнастики, встав на коврик, распрямился во весь рост, расправил грудь и плечи, а потом с маху, словно переломившись в пояснице, достал руками пол и застыл в таком положении.

— Вот! А вы говорите…

— Что ты, что ты! Как можно?

Врач и Лида, не ожидавшие такой выходки, подхватили меня. От боли в пояснице и груди в глазах стало темно, как при перегрузке в полете, палата куда-то валилась. Но я чувствовал сильные руки и, храбрясь, вытянулся, как штык. Простояв несколько секунд, пока в глазах не просветлело, упрямо повторил:

— А вы говорите…

— Вижу, вижу, что летчик-истребитель. — Врач уложил меня в постель. В его голосе звучала отцовская нежность. — Зачем показывать старику такие фокусы? Это может тебе сильно повредить. До чего «разгеройствовался», вон даже пот прошиб.

Я тяжело дышал, облизывая языком выступившую на губах кровь. Мягкая подушка приятно охватила отяжелевшую голову. Я виновато сказал, глядя в добрые глаза врача:

— Захотелось размяться.

— Не горячись, Аника-воин, не горячись! У тебя вся жизнь впереди, сейчас лечиться нужно… Помятые ребра дышать не мешают?

— Немного есть, но терпимо.

— Лидуша, дай, пожалуйста, снимок грудной клетки! Он молча посмотрел снимок, прочитал в истории болезни запись рентгенолога.

— Так, говоришь, когда наклонишься — больно? Это тебя бог наказал, чтобы не устраивал пока гимнастических выступлений,

— Не буду, — покорно ответил я.

— Ну хорошо! Верю. Но запомни: когда острые боли пройдут, физкультура будет необходима, иначе позвоночник начнет окостеневать и скует движения. Пояснице нужна будет постоянная разминка, но без резкости. Никакие прыжки недопустимы. О парашюте не говорю — это исключено.

Он осматривал меня в лежачем, сидячем и стоячем положениях, простукивал молоточком и пальцами, велел дышать, делать наклоны, изгибаться… Потом сказал:

— Все идет как нельзя лучше! Сестра, — он посмотрел на Лиду, — сколько больной весил, когда делали рентген?

— Семьдесят три девятьсот. Врач перевел взгляд на меня;

— А до госпиталя?

— У меня идеальное было соотношение веса к росту — семьдесят пять на сто семьдесят пять.

— Вес почти восстановился. — Врач снова взглянул на сестру: — Больного завтра можно перевести в общую палату. Там ему будет веселее.

Перед уходом Лида положила на тумбочку пачку газет:

— Почитайте. В них есть о Халхингольских боях.

Первое известие о Халхингольских событиях было напечатано в газетах от 27 июня. О них я уже знал и сам принимал участие. Поэтому с жадностью прочитал сообщение от 9 июля и, конечно, особое внимание обратил на действия авиации.

«…В результате решительной контратаки советско-монгольских войск и авиации, японские войска, переправившиеся на западный берег реки Халхин-Гол, к исходу 5 июля с большими для них потерями отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…»

«А граница в этом районе от реки на восток проходит в двадцати километрах, — отметил я про себя. — Значит, японцы еще из Монголии не выброшены. Значит, еще предстоит их выкурить».

"Одновременно за 2 — 5 июля, — продолжал я читать, — происходили воздушные бои крупных сил авиации обеих сторон. Во всех этих воздушных столкновениях поле боя неизменно оставалось за советско-монгольской авиацией. Японская авиация за период боев со 2 по 5 июля потеряла сбитыми 45 самолетов. Потери советско-монгольской авиации — 9 самолетов.

По сведениям Штаба советско-монгольских войск, начальник бюро печати Квантунской армии Кавахара за опубликование лживых и хвастливых сообщений о мнимых успехах японской авиации смещен со своего поста и заменен полковником Вато".

* * *

И вот снова Монголия. Теперь она кажется мне не просто дружественной территорией, как это было при первом перелете границы, а чем-то близким, дорогим. Бои и кровь, пролитая за эту землю, углубили мои чувства.

Обстановка в небе изменилась. Самолетов у нас стало не меньше, чем у японцев, но воздушные бои не затихали, а с каждым днем их накал нарастал. В отдельных схватках только одних истребителей доходило до трехсот и более машин. И я сразу же включился в боевую работу. Однако поврежденный позвоночник напоминал о себе. После боя иногда становилось до того худо, что, не отходя от самолета, приходилось ложиться и отдыхать.

Как и у большинства летчиков, у меня было профессиональное самолюбие. Я не хотел быть слабее товарищей и менее выносливым, чем они. На свои слабости никому не жаловался.

И вот я снова в воздухе. Целый полк — более 70 истребителей — летит на штурмовку железнодорожных эшелонов, только что пришедших на станцию Халун-Аршан. Три эскадрильи составляют ударную группу. Четвертая — группа прикрытия Ее задача; охранять ударную от атак вражеских истребителей.

Станция находилась в шестидесяти километрах от района боевых действий. Для японцев она была самым близким пунктом разгрузки и держалась нашей авиацией под постоянным контролем. Кроме бомбардировщиков, для ударов по ней привлекались и истребители.

Чтобы скрыть сосредоточение войск и избежать лишних потерь, японцы подавали эшелоны и производили выгрузку, как правило, ночью. На этот раз они поспешили с доставкой солдат и были засечены разведчиками. Успеть захватить эшелон на выгрузке до темноты могли только истребители.

Около пятидесяти километров маршрута пролегало над безжизненными горами Большого Хингана, в которых и находилась станция. Горы начинались холмистыми отрогами и постепенно переходили в отвесные скалы. Блестевшими на солнце вершинами и затемненными впадинами они сверху походили на застывшие морские волны с белесыми гребешками.

Мне уже приходилось летать над ними, и всякий раз, едва послышится в гуле мотора фальшивая нотка, невольно застываешь и весь обращаешься в слух. Ровное, чистое гудение успокаивает, С облегчением вздохнешь и снова с настороженным любопытством рассматриваешь плывущие под тобой островерхие громады.

…Кругом только горы и горы. Но вот вдали появилась темная полоса Она быстро растет и расширяется. Над ней стелется сизая дымка. Издали кажется, что здесь только что прошел гигантский плуг, раздвинув угрюмые склоны, а сизая дымка не что иное, как глубинное дыхание земли.

Сквозь дымку в этой извилистой борозде, растрескавшейся ущельями, показывается станция с рыжими черепичными крышами. Тонкая нить железной дороги едва заметна. На полных парах к станции подходит товарный состав. Другой эшелон стоит под выгрузкой.

Подлетаем к цели. Внизу блеснули светлые языки пламени. Это залпы зенитной артиллерии. В прошлый налет на станцию зенитки ударили прямо под строй эскадрильи, а сейчас начали бить заградительным огнем. Очевидно, не хватило выдержки, не утерпели, сами раскрыли себя раньше времени. Это хорошо. Наша эскадрилья без промедления обрушилась на заговорившие батареи, чтобы заткнуть им глотки. Две других — на поезда. Четвертая осталась в небе для охраны штурмующих.

После первого удара по артиллерии командир эскадрильи повел нас на повторный заход. Теперь мне хорошо видно, что состав, только что находившийся в пути, остановился. Его паровоз окутался белым облаком пара. Посередине эшелона, освещая затененные склоны гор, пылали вагоны, из них выскакивали люди.

Зенитный огонь заметно ослаб. Но несколько пушек продолжали бить из ущелья. На них-то круто и вел командир нашу эскадрилью. На этот раз заход был в сторону высокой горы, и я, как ни храбрился, трезво рассудил, что круто выхватить машину над зенитками не в моих силах, поэтому пикировал под небольшим углом.

Отстрелявшись, я плавно начал выводить самолет из пикирования, намереваясь спокойно перевалить через гору. К моему удивлению, она начала передо мной быстро расти. Я понял, что если сейчас буду так же осторожно управлять машиной, то встречи с громадиной не избежать. Пришлось резко поднатужиться. От нестерпимой боли в пояснице пропало небо, горы, самолеты… Темень накрыла меня.

«Все, отлетался!» — резанула мысль. А великий инстинкт жизни, инстинкт самосохранения уже подсказывал: дальше тянуть ручку нельзя, а то самолет перевернется и упадет на скалы. Отдать ручку от себя — врежешься в гору. И я вспомнил, что машина у меня отрегулирована так, что сама может идти вверх. И я полностью доверился ей.

В глазах снова появился свет. Передо мной что-то темное. Оно приближается… «Да это гора», — ужаснулся я и хотел было рвануть истребитель, но понял: мой самолет, как бы карабкаясь по склону громадины, уже «вползал» на ее макушку.

Опасность столкновения миновала. Впереди открылась прежняя панорама Большого Хингана. Я жив и вижу мир. Радость захлестнула меня. Скорей за командиром! И тут с треском блеснул в глазах огонь, и меня, как пушинку, швырнуло кверху. Это разорвался зенитный снаряд, пущенный артиллеристом по вершине горы, очевидно служившей пристрелочной точкой. Мой самолет оказался над ней, и без всякого маневра. Японские зенитчики не упустили момента.

Машина, поставленная взрывом на дыбы, затряслась, мотор захлебнулся и зачихал. «Ишачок», потеряв скорость, рухнул вниз.

Я думал, что мне пришел конец, но, к счастью, самолет свалился в широкое ущелье. Удара не последовало. Мотор, выручай! И он, как бы прочихавшись, подхватил машину и вынес меня из ущелья.

И снова подо мной притаившиеся скалы. Одни скалы. Мотор тянул. Правда, с меньшей силой, но тянул. Его сильно трясло. Я попытался уменьшить обороты, но он чуть было совсем не заглох. Мне стало ясно — двигатель поврежден, а в нем — моя жизнь. Теперь все во мне подчинялось неровному, одышистому гудению металла, и ничего другого на свете, кроме него, не существовало. Вот уж действительно, когда летчик и мотор слились воедино.

Из разбитых цилиндров начало выбивать масло, его брызги втягивало в кабину. Через одну-две минуты прозрачный козырек, предохраняющий от встречного потока воздуха, весь был залит маслом. Пришлось высовывать голову за борт кабины, отчего стекла летных очков, и без |того уже помутневшие от масляной эмульсии, стали совсем темными.

Сначала я пробовал протирать очки руками, но только размазывал масло по стеклу. Тогда я сбросил очки, рассчитывая продолжать полет без них. Едва сделав это, почувствовал, как горячая липкая жидкость залепила глаза. Пилотировать самолет стало невозможно. Где земля, где небо — не могу понять.

Выпрыгнуть на парашюте? Да! И скорей! Пока не врезался в скалы. Я торопливо освободился от привязных ремней. Рывком поднял ногу на сиденье, готовый к прыжку. А позвоночник?..

Вихрем пронеслись печальные мысли. О том, как комиссия признала не годным к летной службе, как скрыл от товарищей травму позвоночника… Сейчас для меня прыжок на парашюте — самоубийство.

Мысли, что мне ни при каких условиях нельзя покидать самолет, странным образом успокоили меня.

Догадался сбросить с рук перчатки, и голыми, еще не очень липкими от масла руками удалось немного протереть глаза. Самолет с большим креном шел на снижение. Выправляя его и защищаясь от масла, я приподнялся над кабиной. Встречный поток обдал лицо. Голова, оказавшаяся выше козырька, обдувалась чистым воздухом, масло уже не било в глаза.

А мотор все чихал. И у меня не было другого выхода, кроме ожидания. И я ждал. Беспомощно ждал. Подо мной медленно, ужасно медленно плыли ощетинившиеся в страшном спокойствии горы Большого Хингана. Глядя на них, я только сейчас догадался, что если бы и выпрыгнул на парашюте, то из этих гор все равно бы не выбрался.

Минута полета. Пять… Семь… Вечность…

Мой спаситель — мотор, с жалобным стоном, плача гарью и маслом, тянул и тянул, пока внизу не показалась равнина, не появился родной аэродром.

Твердо стою на земле и смотрю на багрово-красную зарю.

Хорошо бы завтра ненастье — отдохну!