II
II
Да на чреде высокой не забудете
Святейшего из званий-человек.
Жуковский
«Сдаю тебе команду, но, к сожалению, не в таком порядке, как желал, оставляя тебе много трудов и забот»[114]. Таковы были слова, сказанные умирающим на походной кровати в мрачном уединении Зимнего дворца[115] наследнику своему, цесаревичу Александру Николаевичу,
Николаем I, этим могущественнейшим из владык земных, на смертном одре испытавшим всю горечь полного расстройства дела вследствие беспощадно проводимой в течение 30 лет системы административного гнета и неизбежной спутницы господства его – официальной лжи.
Первейшею из забот нового царствования, естественно, было продолжение Крымской войны. Падение Севастополя, сохранению коего покойный Государь придавал исключительное значение[116], положило конец войне. Богатая отдельными примерами военной доблести эта кровавая и бесплодная эпопея обнаружила в печальном свете как бесчисленные недостатки военной организации, так и всей старой системы управления, основанной на чиновничьей опеке, на полном порабощении общественной самодеятельности, гласности и свободы слова, на самодовольном охранении всего существующего, начиная от народных суеверий и кончая таким краеугольным камнем старого государственного строя, как крепостное право. Кичливому ультранациональному самомнению, убаюканному хвалою, которую, по признанию поэта
Семь морей немолчно плещут,
и взлелеянному наивно-патологическою уверенностью московских шовинистов, что нам
Бог отдаст судьбу вселенной,
Гром земли и глас небес —
нанесен был чувствительный удар. После долголетнего самообожания, во время которого не только невежественная толпа собиралась закидать Европу шапками, но и корифеи раболепствующей истории и наивной философии объявили гниющею, умирающею Европу с ее наукою и свободными учреждениями, поневоле приходилось оглянуться кругом и узреть в кровавом отблеске, бросаемом дымящимся Севастополем и страдальческими картинами бесплодного героизма, повальное казнокрадство и продажность вверху, рабство и невежество внизу. Тяжелое, но благодарное, для достойного подвижника наследие!
Как отнесется к этой застарелой язве новый государь? рожденье коего было приветствовано будущим его наставником, как
Прекрасное России упованье,
и коему он предрек:
Жить для веков в величии народном.
Не скоро и не сразу развернуло новое царствование свой великий, завещанный историею освободительный стяг, пред которым должен был почтительно склонить свою умную буйно-гордую голову сам первый русский публицист Герцен, – стяг, который, несмотря на все его превратности и зигзаги, несмотря на всевозможные, подчас до слез обидные промахи и шатанья, должен был обеспечить за Александром II завидное право «жить для веков в величии народном» и венчаться в благодарной памяти потомства завидным наименованием «Освободителя». Достойно, однако, замечания, что по какому-то непостижимому капризу судьбы не оказывается на всенародном Кремлевском памятнике именно этого чудного эпитета, давно и навсегда присвоенного Царю-Освободителю, несмотря на озлобленное шипенье крепостников, единодушным приговором не только русского народа, но и всего цивилизованного мира… Слава Освободителя от этого не померкнет, но как это характерно для времени и злопамятных людей…
Возвратимся назад.
Не только находившееся на руках тяжелое наследие в виде войны с европейскою коалициею, но и засидевшиеся[117] на местах бюрократы-крепостники старого закала и вообще двойственный характер царствования Александра II[118] —мешали ему сразу и решительно высказаться. Вновь назначенный в августе 1855 г. министр внутренних дел граф С. С. Ланской дебютировал странным циркуляром, от которого радостно затрепетали сердца закоснелых душевладельцев. Преемник свирепого Бибикова, бывший масон и член тайного общества «Союз Благоденствия», Ланской, писал в своем циркуляре, что Государем по-велено ему «ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству»[119]. Ликованиям крепостников не было конца, тем более, что по своему прошлому Александр II не считался решительным сторонником освобождения[120], а удаление Бибикова, введшего по политическим видам ради ослабления польского дворянства инвентари в Юго-Западном крае, далеко не огорчило дворян. Циркуляр пришлось напечатать вторично, – так велик был спрос на него со стороны помещиков, видевших в нем гарантию сохранения «освященного права своего» владеть крещеным инвентарем на вечные времена.
Ликование их, впрочем, было непродолжительно. Манифест 19 марта 1856 г. о заключении мира, несмотря на свой очень туманный язык, снова всполошил крепостников. Их смутила следующая невинная фраза: «Каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, всех равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодов своих». В сущности это общее место официальной риторики легко могло уживаться с крепостным правом, для которого услужливые фарисеи-богословы не хуже продажного адвоката в самом священном писании умели отыскать предвечное оправдание. Едва ли эта употребленная составителем манифеста, красноречивым гр. Д. Н. Блудовым, банальная метафора имела целью оповещать о каком-либо решительном намерении Государя приступить к освобождению крестьян[121]. Но дрожавшие, как «тати ночные», крепостники и признанный глава их архикрепостник, тогдашний московский генерал-губернатор граф Закревский, инстинктивно чуя приближение конца своему вековому хищению, пришли в ужас от неопределенной фразы официального красноречия. Воспользовавшись приездом Государя по случаю заключения парижского мира в Москву, гр. Закревский просил его успокоить дворянство по поводу вызванных манифестом «опасных» слухов. Граф Закревский, сам того не подозревая, отчасти оказал услугу ненавистному для него делу освобождения. Отвечая на просьбу генерал-губернатора, Александр II произнес сгоряча импровизированную речь московским дворянам, составляющую эпоху в истории падения крепостного права. «Слухи носятся, – сказал Государь, – что я хочу объявить освобождение крепостного состояния. Это несправедливо, а от этого было несколько случаев неповиновения помещикам. Вы можете сказать это всем направо и налево. Я не скажу вам, чтобы я был совершенно против этого; мы живем в таком веке, что со временем это должно случиться. Я думаю, что и вы одного мнения со мною: следовательно, гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу»[122].
Диву далось ошеломленное, точно вестью о светопреставлении, столбовое, чадолюбивое, невежественное московское дворянство, слушая эти столь возмутительные для его слуха слова, которые были такою же неожиданностью и для министра внутренних дел Ланского. На вопрос, обращенный к Государю относительно приписываемой ему речи, уже ходившей по рукам, он с досадою ответил: «Да, говорил точно то и не сожалею о том»[123].
Нетвердою поступью, без определенного плана, но с какою-то стихийною непреклонностью стал обрисовываться в тумане с весны 1856 г. грозный неотложный крестьянский вопрос. Решено было воспользоваться съездом дворян на предстоявшую коронацию, чтобы приготовить их к готовящейся отмене крепостного права. Ланской и его товарищ А. И.Левшин на официальных обедах entre poire et fromage и на раутах под бальную музыку старались зондировать настроение дворянства, которое почти сплошь оказалось глухо к призыву принять инициативу в этом деле. Дворяне выражали недоумение и даже негодование, словно речь шла не об уничтожении застарелого возмутительного бесправья, а об обращении в рабство самих душевладельцев. Несмотря на неудачу переговоров, в Министерстве внутренних дел приступлено было под руководством Левшина к секретнейшему обзору[124] накопившегося материала по этому предмету, а 1 января 1857 г. был учрежден секретный крестьянский комитет.
Немало таких комитетов учреждалось и в предшествовавшие царствования, и жалкая судьба их, предрешаемая могущественною кликою придворной и чиновничьей крепостнической олигархии, наводила на государственных людей, умевших подняться выше карманных интересов, далеко не веселые думы[125]. Еще менее утешительного представлял состав Комитета, в котором большинство членов (пред. Госуд. совета Ф. А. Орлов, министр двора В. А. Адлерберг, госуд. имущ. М. Н. Муравьев, шеф жандармов В. А. Долгоруков, министр юстиции гр. В. Н. Панин) были явно против освобождения, остальные (главноуправляющий мин. пут. сообщ. Чевкин, члены Государ. сов. Я. И. Ростовцев, бар. М.Я.Корф) довольно равнодушны к освобождению, и лишь мин. внутр. дел С. С. Ланской и гр. Д. Н. Блудов с большим сочувствием относились к задаче Комитета, хотя у последнего еще не было определенной программы. Чего же можно было ожидать от такого Комитета? Креатура председателя его, государственный секретарь В. П. Бутков царедворец с тонким обонянием и отчаянный карьерист-делец без всяких политических убеждений, мастер в благовидных бюрократических формах умерщвлять живое дело – взялся, согласно желанию большинства, похоронить с приличествующим канцелярским церемониалом порученное Комитету великое начинание.
Восемь месяцев прошло в составлении длинных велеречивых отписок для отвода глаз и в перебрасывании канцелярской бумажной трухи из пустого в порожнее. Находившийся летом 1857 г. за границей Александр II, укрепленный в 1857 г. еще более в своей решимости освободить крестьян королем Прусским Вильгельмом и бароном Гакстгаузеном, автором известной книги о русской сельской общине, был недоволен «обструкциею» крестьянского Комитета, который надеялся измором похоронить дело по примеру прежних лет или растянуть его на несколько десятилетий. «Крестьянский вопрос, – говорил Государь летом в Киссингене графу Киселеву, старому поборнику освобождения, – меня постоянно занимает. Надо довести его до конца. Я более чем когда-либо решился и никого не имею, кто бы помог мне в этом важном и неотложном деле»[126]. В этом отношении Александр II оказался счастливее своего отца, окруженного также завзятыми жадными крепостниками. Сочувствие и поддержку нашел Александр II в великой княгине Елене Павловне и воспитаннике Жуковского, великом князе Константине Николаевиче, а главное, в своем «веке», духе времени и т. п. полуисторических, полумистических факторах, незаметным, неумолимым действием которых часто, однако, решаются те или другие вопросы и самые судьбы царств и народов.
Чтобы вывести Комитет из летаргического сна, в который он намеренно погрузился, в состав его был назначен живой, талантливый член в. к. Константин Николаевич. После бурных августовских заседаний Комитет должен был встряхнуть дремоту и согласился, наконец, выработать план работ, которому, по всей вероятности, суждено было растянуться на долгие годы, если бы не одна из тех неожиданных таинственных счастливых случайностей, которые играли крупную роль в этом колоссальном деле и на которые, за неимением более надежных опор, более всего возлагали свои упования искренние друзья народа[127]. Этой случайностью было поступление прошения литовского дворянства, которое ходатайствовало об освобождении крестьян, но без земли, т. е. предлагало крестьянам дать «волчью волю», по выражению народа. Большинство Комитета охотно шло на такое безземельное освобождение, во избежание худшего, но Государь настоял[128] на том, чтобы крестьяне были освобождены как с усадебною оседлостью, так и с отводом наделов на праве пользования.
В приснопамятный день 20 ноября 1857 года был подписан рескрипт на имя Виленского губернатора о созыве дворянского комитета для составления положения об улучшении быта крестьян на указанных в нем и в особом циркуляре министра внутренних дел основаниях.
С этого славного дня, столь огорчившего и ошеломившего растерявшихся крепостников, следует считать официальный приступ, под скромным названием «улучшение быта», к освобождению крестьян, к великому делу царствования Александра II, к одному из величайших событий всемирной истории. Здесь же и начало так называемой эпохи великих реформ.
Но, оставаясь в потемках канцелярий, великое дело опять, как и при Николае I, могло быть затушено и задушено высокопоставленными помещиками. Старанием друзей свободы приняты были меры к тому, чтобы этот важный момент закрепить настолько, чтобы положен был конец колебаниям самого Государя и обессилить козни помещичьей оппозиции Комитета. С этою целью и было решено огласить всенародно сделанный почин, разослав рескрипт и циркуляр по губерниям, что равносильно было косвенному приказанию дворянству начать ходатайства об освобождении крестьян.
Не входя здесь в подробности дальнейшего хода событий[129], отметим еще раз благодетельное влияние таинственной «незримой руки», которая и на сей раз сослужила великую службу делу русской свободы. Зная хорошо колебание и мнительность высших сфер пред решительными шагами и опасаясь интриг придворных крепостников и влияния их на Государя, либеральная «могучая кучка», группировавшаяся около в. к. Елены Павловны и в. к. Константина Николаевича, замыслила, так сказать, сжечь корабли крепостникам, и с этою целью Ланской распорядился отпечатать, с несвойственною нашей бюрократии быстротою, циркуляр и немедленно разослать по губерниям[130]. Хотя 21 ноября был день праздничный, и рабочие были свободны, тем не менее циркуляр был отпечатан и немедленно сдан на Николаевскую железную дорогу для немедленной отсылки, хотя бы с товарным поездом[131].
Дальнейшие события показали всю громадную важность и полную целесообразность проявленной Ланским необычайной энергии. Через несколько дней спохватились крепостники секретного Комитета, чувствуя прекрасно, что после первого же луча света дело нельзя уже будет затушить в потемках канцелярии, и их всемогуществу конец. Они сделали слабую попытку повернуть дело назад. Но жребий был брошен: уже было поздно. Рескрипт уже был разослан, и Ланской имел возможность сослаться на «совершившийся факт», и закоснелые крепостники, во избежание крупного общественного скандала (которого они боялись, как огня), волею-неволею затихли.
Рассылка циркуляра 20 ноября, а впоследствии и опубликование его в газетах бесповоротно ставили на очередь сто лет ждавший разрешения крестьянский вопрос, и этим одним уже имя великого инициатора покрывалось немеркнущим блеском. «Имя Александра II, —писал в 1858 г. в Колоколе неутомимый поборник эмансипации А. И. Герцен, вскоре после обнародования рескриптов, – принадлежит истории; если бы его царствование завтра же окончилось – все равно, начало освобождения крестьян сделано им, грядущие поколения этого не забудут. Но из этого не следует, чтобы он мог безнаказанно остановиться. Нет, нет – пусть он довершает начатое, пусть полный венок закроет его корону… Гнилое, своекорыстное, алчное противодействие закоснелых помещиков, их волчий вой – не опасен. Что они могут противопоставить, когда против них власть и свобода, образованное меньшинство и весь народ, царская воля и общественное мнение?» «Ты победил, Галилеянин», – так начинал и кончал свою статью смелый трибун народной свободы[132].
С озлоблением и безграничным отчаянием[133] встретило большинство поместного дворянства весть о предстоящем падении рабства.
Рядом с историческою неразвитостью, делавшею для «передового», правящего класса непонятным и ненавистным это столь естественное, справедливое начинание Александра II, шла невежественная косность дворянства и моральное безразличие, граничившие с бесчеловечностью. Эти люди, родившиеся и выросшие среди безобразий и ужасов крепостного права, так с ними свыклись и сжились, что не могли даже и представить себе, что можно жить без «богом и царем дарованных подданных, без холопов, обязанных выносить все насилия, причуды и истязания своего господина», без juris primae noctis, без розог, без пощечин и других принадлежностей рабства.
В любопытных, крайне непритязательных, но характерных очерках «Велик Бог земли русской» известного этнографа-народника П. И. Якушкина[134], в конце 50-х годов из конца в конец исходившего в качестве простого коробейника всю Европейскую Россию, мы находим весьма правдивое описание настроения как в среде помещиков, так и крестьян, накануне объявления воли и вскоре после ее объявления: «Кто живал в деревнях далеко от столиц, тот помнит, – писал Якушкин, – какою неожиданностью для всех был знаменитый Высочайший рескрипт Виленскому военному генерал-губернатору; все встрепенулись и с судорожным смирением ждали с минуты на минуту: одни – всех благ земных, другие – всех бед».
Рассказывая о впечатлении, произведенном рескриптом 20 ноября 1857[135] года, Якушкин передает такую сцену, бывшую у одной провинциальной помещицы:
– Да что же это значит? – спрашивает эта барыня, когда ей прочитали рескрипт.
– Уничтожается крепостное право, – отвечали ей.
– А крепостных крестьян не будет? Крепостных совсем не будет?
– Совсем не будет.
– Ну, этого я не хочу! – объявила барыня, вскочив с дивана.
Все посмотрели на нее с недоумением.
– Решительно не хочу! Поеду сама к Государю и скажу: я скоро умру, после меня пусть что хотят, то и делают, а пока я жива, я этого не хочу!
– Как, у меня отнимать мое! – рассуждал другой помещик. – Ведь я человеком владею; мне мой Ванька приносит оброку в год до пятидесяти целковых. Отнимут Ваньку, кто мне за него заплатит, да и кто его ценить будет[136]?
Как водится, в подмогу к трусливым причитаньям и своекорыстным обобщениям пристегивались и рассуждения об общем благе. С отменою крепостного права, по предсказаниям помещиков, в России неминуемо должен был наступить голод, вывозная торговля прекратиться и Россия снизойти до степени второстепенной державы[137]. Некоторые даже шли так далеко, что предрекали неизбежное революционное движение среди крестьян.
Расстроенное воображение душевладельцев, всю жизнь живших интересами желудка и смежных с ним органов[138], рисовало им все ужасы пугачевщины. Один из московских бар в припадке чисто животного страха так изливал свою злобу в письме к отцу:
«Петербургские реформаторы полагают, что эта реформа (крестьянская) начнется и кончится только на нас одних, что милый и интересный класс народа переведет помещиков, а своих благодетелей, т. е. высших и низших чиновников оставит в покое наслаждаться их прекрасными окладами и квартирами. Легко ошибутся, и я вполне убежден, что если буду висеть на фонаре, то параллельно и одновременно с Б-вым (Блудовым?), А-гом (Адлербергом) и прочими умными людьми»[139].
Словом, если брать не отдельные личности из среднего круга образованного дворянства и немногие местные исключения, вроде истинно благородных представителей тверского дворянства с его предводителем А.М.Унковским во главе (см. ниже), то дворянство, как целое, как сословие, оказалось решительно враждебным освобождению крестьян. Испытанный друг дворянства, товарищ министра внутр. дел Левшин, не могущий быть заподозренным в чрезмерной строгости к дворянству, так резюмирует отношение дворянства к крестьянскому делу: «Чистосердечного, на убеждении основанного, вызова освободить крестьян не было ни в одной губернии, но своими маневрами правительство приобрело возможность[140] сказать торжественно крестьянам помещичьим, что владельцы их сами пожелали дать им свободу».
Невольным благоговением проникаешься, когда от трагикомического метанья и озлобленного беснования, забывшего и свой апломб, и noblesse oblige дворянства, перейдешь к исполненному достоинства и выдержки[141], к глубокому огорчению крепостников[142], поведению многострадальных крепостных, этих «хамов», лишенных, по мнению былых и нынешних крепостников, нравственного сознанья.
С пламенным восторгом и полным единодушием приветствовала русская интеллигенция, – эта «оторвавшаяся» от народа интеллигенция, – наступающую «зарю святого искупления».
С особенным энтузиазмом и торжеством отпраздновала опубликование рескриптов московская интеллигенция на первом в России политическом банкете 28 декабря 1857 г. Связанная по рукам и ногам печать времен «российского паши», как называли гр. Закревского, не смела и думать передать охватившее общество воодушевление, и единственным доступным способом для выражения волновавшего все передовое общество восторга оказался обед по подписке, устроенный в московском купеческом клубе. Вся московская интеллигенция без различия направления собралась за одним столом, чтобы приветствовать наступившее «новое время». Консерватор-византиец Погодин, либерал-конституционалист Катков, откупщик Кокорев, забывая свое разномыслие, собрались, чтобы чествовать того, кого в своем тосте впервые проф. Бабст назвал «царем-освободителем». М. Н. Катков так определял значенье наступившей либеральной эры: «Бывают эпохи, когда силы мгновенно обновляются, когда люди с усиленным биением собственного сердца сливаются в общем чувстве. Благо поколениям, которым суждено жить в такие эпохи! Благодарение Богу, нам суждено жить в такую эпоху».
Кокорев в своей речи, между прочим, так разъяснял значенье переживаемого знаменательного исторического момента: «Свет и тьма в вечной борьбе. Одолевает свет – настают красные дни, выпрямляется человечество, добреет, умнеет, растет. Одолевает тьма– настают горькие дни, иссыхает человечество, ноет дух, умаляется сила народов. Тьмы всегда и везде боле, нежели света, но зато сила света такова, что луч его сразу освещает огромное пространство, и тьмы как будто небывало. Присутствие такого живительного света мы чувствуем теперь на самих себе, и его луч исходит прямо из сердца Александра II. Свет выразился в желании вывести наших братьев-крестьян из того положения, которое томило их и вместе с ними пас почти три века; этим светом теперь озарена и согрета Русская земля»[143].
Предполагалось повторить банкет в больших размерах в Большом театре, причем проектировалось, дабы запечатлеть в сердце юношества наступление в России новой, освободительной эпохи, пригласить гимназистов и кадет в ложи, послать приветственные телеграммы в европейские столицы, – словом, отпраздновать на весь мир, как принято в свободных странах, радостное событие предстоящего падения рабства в России…
Но распорядители праздника считали – «без хозяина»: они забыли, что в двух шагах от Большой Дмитровки сидит живое воплощение того самого «мрака», против которого они так красноречиво ратовали, – глава московских крепостников, граф Закревский, – к огорчению Александра II, сильно задержавший ходатайство московского дворянства об освобождении. Мог ли хозяин Москвы допустить в «своей» Москве столь горячий привет свету и свободе? Грубый самодур (в коронацию 1856 г. московских купцов, дававших обед Государю, Закревский выгнал на кухню, говоря, что их место там), упрямый деспот, типичный представитель старого николаевского режима подавления всякой попытки к самостоятельности, страдавший маниею политического сыска (как известно, даже на митрополита Филарета он писал доносы в III отделение), гр. Закревский пришел в негодование, узнав о демонстрации московской интеллигенции против крепостного права и в честь Александра II. Снесшись с своими достойными единомышленниками, гр. Паниным и кн. Долгоруковым, он предложил обуздать либеральных профессоров и журналистов, колеблющих основы порядка:
Стучится идея о чем-то, бишь, новом,
Задвинем-ка двери засовом!
Казалось, трудно было извратить смысл этого восторженного привета со стороны науки и печати новому царствованию. Но, к сожалению, были еще довольно сильны, к огорчению друзей свободы, традиции старого режима, сущность которого будущий министр П. А. Валуев характеризовал так: «Везде преобладает стремление сеять добро силою, везде нелюбовь к мысли, движущейся без особого на то приказания, везде противоположение правительства народу, казенного – частному, везде пренебрежение человеческой личности» и т. д.[144]
Увы! и на этот раз крепостникам и слугам мракобесия удалось одержать верх и зажать рот[145] своим противникам и даже воспретить, – едва верится! – чествование 19 февраля восшествия на престол…
Банкет был запрещен, ораторы получили выговор за вольные речи. Так неприветливо была встречена первая попытка к проявлению хоть «тени свободы»[146]…
Но, несмотря на «задвинутые засовы», несмотря на все «зигзаги» нового либерального движения, бодрое, радостное пробуждение общества, напоминавшее светлую весну, – когда силушка по жилушкам переливается, – помогло ему в союзе с прогрессивными элементами правительства вести с успехом неравную борьбу с противниками народной свободы, по рутине или своекорыстию боявшимися ее как огня.
А борьба эта действительно была неравная. На стороне рабства было высшее чиновничество, двор, знатное, богатое дворянство, и лишь небольшой слой из образованного среднего дворянства да интеллигенция[147] выступали защитниками свободы. Но повели они с этих пор дело с неослабевавшею энергиею.
С обнародованием рескриптов в Министерстве внутренних дел выдвигаются на первый план знаменитые деятели крестьянской реформы: начальник земского отдела Я. А. Соловьев[148] и Н. А. Милютин, заменивший с конца 1857 г. робкого, нерешительного товарища министра А. И. Левшина[149]. Но в особенности выдвигается вперед член секретного Комитета генерал-адъютант Я. И. Ростовцев, который делается с 1858 г. ближайшим сотрудником и доверенным лицом Александра II по крестьянскому делу.
Не отличаясь ни знатным происхождением, ни богатством, ни выдающимися умственными способностями и солидным образованием, этот в душе добрый, но далеко не твердый в принципах деятель николаевского пошиба, неожиданно[150] делается с 1858 г. под влиянием факторов, доселе не вполне разъясненных, одним из корифеев правительственных либералов, одним из важнейших представителей рационального, т. е. радикального решения крестьянского вопроса.
Раскаявшийся декабрист, быстро отличенный и вознесенный Николаем I, ловкий и гибкий царедворец, – в инструкции своей по военно-учебному ведомству открыто провозглашавший, что верховная власть, высшее начальство выше совести, есть «сама верховная совесть, долженствующая упразднить субъективные указания личной, подвижной человеческой совести», – как будто внезапно прозрел сам, убедившись в лживости этого еще так недавно официально пропагандируемого им безнравственного государственного догмата[151]. Поддался ли Ростовцев действию всесильного нового духа времени, повелительно требовавшего оглянуться вокруг, не коснеть в консервативном самодовольстве, взвесить свои отношения к людям не с точки зрения табели и установленных форм и норм, а при свете совести неумолимой, – действовали ли тут семейные влияния[152], но факт тот, что Ростовцев с половины 1858 г. делается восторженным прозелитом либерального движенья, энтузиастом крестьянского дела. Быть может, первый раз в жизни он стал думать не об угождении сильным мира сего, не о шансах карьеры своей, а о благе народа, о деле, о «святом деле», как он стал называть крестьянскую реформу. В первый раз в жизни он стал серьезно изучать порученное ему дело, и не из-за чинов и орденов, и даже не из одного угождения своему Государю, а в глубоком и благоговейном сознании великой чести и ответственной задачи, выпавшей на его долю; он вложил всю свою душу в это дело, за которое он в каком-то экстазе гражданского самопожертвования готов был пожертвовать и почти пожертвовал жизнью[153]. У Ростовцева замелькала черта, столь драгоценная во всяком государственном человеке, «черта, – по замечанию одного из участников крестьянской реформы, – довольно редкая у нас, в людях, достигших высших государственных ступеней – Ростовцев думал об истории, верил в верховный суд, мечтал о почетной для себя странице на ее свитках»[154].
И приобрел, без сомнения, завидную честь и славное право, о котором он мечтал.
Но, как известно, все мечтатели, не исключая и мечтателей с генерал-адъютантскими аксельбантами, опасны, как носители иного критерия, кроме раболепного преклонения пред силою, они ненавистны для официального статус-кво, для сонной рутины и омертвелых форм, которые непоколебимы только дотоле, покуда не упадет на них луч света, струя пытливой мысли, пока не коснется дыхание воодушевленного идеала, анализ бескорыстного, непоколебимого убеждения. И если, как справедливо указывает Д. Ст. Милль, один человек, одушевляемый убеждением и идеалом, стоит десяти руководимых своекорыстными интересами, то легко понять, какую крупную силу должен был представлять собою новообращенный неофит-либерал Ростовцев в группе сил и влияний, по своекорыстным мотивам боровшихся против крестьянской реформы. Легко понять и ту непримиримую ненависть, которую должны были восчувствовать к Ростовцеву высшие правительственные и придворные сферы, почти насквозь пропитанные крепостническими тенденциями, а также и то, что ненависть свою к «выскочке» Ростовцеву они перенесли после его смерти даже на его потомство и сотрудников[155].
4 марта 1859 г. была открыта знаменитая Редакционная комиссия[156] для рассмотрения проектов, поступавших из Губернских Дворянских Комитетов и составления окончательного проекта. Ростовцев был назначен ее председателем. Деятельность его в этой трудной и ответственной должности сделалась предметом особо беззастенчивой травли со стороны высокопоставленных крепостников. По совету Н. А. Милютина, Ростовцев ввел в состав Комиссии некоторых видных общественных деятелей, как Ю.Ф. Самарин и кн. В. А. Черкасский, и в союзе с ними, а также с Я. А. Соловьевым и др., он составил сплоченное ядро Редакционной комиссии, проникнутое одними и теми же взглядами и на своих плечах вынесшее главный труд крестьянского законодательства. Твердо усвоив основные пункты либеральной программы передовой прессы: наделение крестьян землею в собственность, выкуп ее (но только добровольный) и дарование им самоуправления, Ростовцев убедил и Государя в их необходимости и, сильный его поддержкою, строго отстаивал эти начала.
20 февраля 1860 года умер Ростовцев на руках Александра II, которого до последнего вздоха всячески ободрял, успокаивал и укреплял в решимости довести до конца «святое дело». «Не бойтесь»– были последние слова Ростовцева.
Пока был жив Ростовцев, бесчисленные придворные интриги и чудовищные клеветы, сыпавшиеся на Редакционную комиссию из лагеря высокопоставленных крепостников, были нейтрализуемы влиянием ее могущественного председателя. Неограниченное доверие, питаемое императором Александром II к Ростовцеву, служило для Комиссии щитом, ограждавшим ее от самых яростных и беззастенчивых нападок, как ни властны были сферы, из которых они исходили. Смерть Ростовцева, если не произвела окончательного перелома в направлении работ Редакционной комиссии, то все же лишила ее важной точки опоры и окрылила надеждами крепостническую партию, далеко не вполне побежденную и входившую в силу уже с конца 1859 г.
Избрание преемника Ростовцеву должно было служить пробным камнем для определения дальнейшей судьбы принятого в Редакционной комиссии при Ростовцеве либерального плана освобождения крестьян с наделением их землею. Ни один из сановников, сочувствующих освобождению (гр. П. Д. Киселев, С. С. Ланской, К. В.Чевкин и др.), не занял места Ростовцева. Не попал также и М.Н.Муравьев, который, хотя и был в душе противником освобождения, считался, однако, способным по соображениям карьеры пойти на сделку, но вместе с тем имел репутацию человека ненадежного и способного нарушить данное обещание[157].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.