Глава II НЕМНОГО КРИТИКИ

Глава II

НЕМНОГО КРИТИКИ

Первые годы XVII века именуются, обыкновенно, Смутным временем. В самом начале этой мрачной поры центральную роль на исторической сцене играла загадочная личность, называвшаяся царевичем Дмитрием. На предшествующих страницах мы уже постарались изобразить ее необычную судьбу. Кто же был этот человек? Являлся ли он подлинным сыном Ивана IV или был гениальным авантюристом? Одно ли он лицо с пресловутым Гришкой Отрепьевым, или, напротив, не имел с ним ничего общего? Этот вопрос остается открытым вот уже целых три столетия. И в настоящее время мы еще не можем решить его окончательно. Пусть так. Как бы ничтожны ни оказались положительные результаты его исследования, как бы ни трудно нам было избежать повторений, мы, во всяком случае, должны еще раз пересмотреть эту историческую проблему. Сам факт существования Названого Дмитрия представляет капитальную важность. Это явление не могло не наложить своего отпечатка на ход тогдашних событий.

Порой кажется, что Дмитрий Угличский самой судьбой был предназначен для того, чтобы мистифицировать историков. Несколько лет спустя после его гибели, когда со смертью царя Федора московский престол опять остался вакантным, один польский агент доносил в 1598 году канцлеру литовскому Льву Сапеге, что Борис Годунов держит у себя в доме мальчика, отличающегося поразительным сходством с царевичем Дмитрием: очевидно, этот ребенок должен был играть роль безвременно погибшего сына Ивана IV. В связи с этим, по словам польского шпиона, какого-то несчастного подвергли пытке. Некоторым боярам, беспокоившимся о будущем, удалось вырвать у него признание, что, по приказу Годунова, он умертвил маленького царевича. Во всяком случае, смерть законного наследника Грозного считалась свершившимся фактом. Странные толки о нем уже давно стали забываться… Вдруг в Польше появился таинственный Дмитрий. Как же отнеслось к нему русское общественное мнение? Взгляды соотечественников царевича разделились. Одни готовы были признать в лице претендента законного и полноправного сына Грозного. Другие называли его вором и самозванцем. Однако наступил момент, когда перед Дмитрием склонилась вся Россия. Европа заговорила о нем с изумлением. Затем разразилась катастрофа. Реакция против всеобщего увлечения была тем сильнее, что к делу примешались чисто партийные счеты. Обнаружилось, что погибший царь вел переговоры с папой, краковским нунцием и с иезуитами. Враги Дмитрия захватили всю его корреспонденцию. Она была предана гласности, и, конечно, получился скандал. Вслед за русскими за Дмитрия принялись протестантские авторы. В изображении этих немцев, голландцев и англичан злополучный царь оказывается каким-то чудовищем, которое создал католицизм в надежде утвердить свою власть в России. Всякий изобретал то, что ему было нужно. Немудрено, что на некоторое время о Дмитрии, как о подлинном сыне Ивана IV, почти не было речи. Однако скоро на сцену опять выступили защитники этой загадочной личности. По их словам, дело Дмитрия еще далеко не проиграно. Рано или поздно, они представят такие свидетельства в его пользу, перед которыми противникам придется окончательно капитулировать. Следует заметить, впрочем, что в настоящее время нам известны такие данные, из которых приходится вывести совершенно противоположное заключение. По-видимому, они неопровержимо свидетельствуют о том, что Названый Дмитрий и не думал быть сыном Ивана IV.

Попробуем же, наконец, разобраться в этом вопросе. В сущности, все данные, говорящие в пользу тождества Дмитрия I с жертвой угличской катастрофы — последним отпрыском династии Рюриковичей, — сводятся к одному главному источнику. Мы имеем автобиографию Дмитрия, которую тот рассказал князю Адаму Вишневецкому; как известно, последний в особом донесении сообщил ее королю. До сих пор этому документу не уделялось должного внимания; никто не оценил достойным образом его исключительной важности. Правда, рассказ Дмитрия был известен Костомарову, который пользовался несколько искаженной версией Товиановского. К сожалению, автор монографии не дал себе труда обратиться к первоисточнику, т. е. к ватиканской редакции, изданной Новаковским, хотя и с некоторыми сокращениями и неверной датой — 1606 год. Вообще, историческое значение автобиографии Названого Дмитрия представлялось Костомарову весьма второстепенным. А между тем дело обстоит иначе. Впрочем, условимся первоначально относительно предмета спора. Конечно, мы не говорим о достоверности показаний Дмитрия. То, что он сообщает Вишневецкому, представляет местами слишком очевидный вымысел. Совсем не намерены мы и полемизировать из-за личности автора. Мы вполне допускаем, что весь этот рассказ мог придумать за Дмитрия кто-нибудь другой. Нас занимает совсем иной вопрос. Мы хотим знать, можно ли отождествить автобиографию Дмитрия с теми данными, которые были представлены Сигизмунду, сообщены затем сенаторам и впоследствии послужили основой для всех дальнейших споров по этому поводу? Если этот вопрос решается утвердительно, мы располагаем документом огромной важности. Перед нами, так сказать, паспорт Дмитрия, или свидетельство о его гражданском состоянии. Пусть даже в нем есть доля вымысла. Во всяком случае, мы узнаем, что говорил о себе пресловутый претендент.

Как раз по этому поводу мы можем сослаться на вполне определенное свидетельство Рангони. 8 ноября 1603 года нунций раздобыл себе донесение Вишневецкого, возможно точнее перевел его с польского языка на латинский и немедленно отправил в Рим. В своей депеше от 2 июля 1605 г. Рангони вновь воспроизводит этот документ, но уже на итальянском языке и со значительными купюрами и вариантами. Впрочем, он оговаривается, что его текст слово в слово совпадает с рассказом самого Дмитрия, сообщенным Сигизмунду князем Вишневецким.

Возникает вопрос, пользовались ли Рангони и польский король одним и тем же первоисточником? На этот счет не может быть никаких сомнений. Обратимся к циркулярному письму Сигизмунда, разосланному сенаторам 15 февраля 1604 года; как известно, здесь Сигизмунд резюмирует вкратце всю историю Дмитрия. Припомним, какой ответ дали сенаторы, в особенности Барановский, епископ плоцкий. Сопоставим с этим материалом тот рассказ, который Рангони приписывает Дмитрию. Мы неминуемо придем к заключению, что везде речь идет об одних и тех же данных. Очевидно, обе стороны пользовались одним документом, до такой степени разительно совпадение их сведений.

Какой же вывод должны мы сделать прежде всего? Несомненно, приходится признать существование известной версии рассказа о жизни и приключениях Дмитрия, которая циркулировала в официальных сферах Польши. Именно ее и сообщил Рангони в Ватикан 8 ноября 1603 года. Уже одна эта дата представляется в высшей степени знаменательной. Опираясь на нее, мы можем заключить, что хронологическое старшинство между всеми версиями, не исключая редакции Товиановского, принадлежит первоначальному тексту, препровожденному в Ватикан. Это обстоятельство сразу упрощает задачу критики. Мы как будто поднимаемся на горную высь, откуда взгляд наш беспрепятственно проникает в долины. На наших глазах из земли бьет родник, воды которого струятся вдаль. И, действительно, все позднейшие рассказы, отождествляющие Названого Дмитрия с царевичем, жившим в Угличе, являются, в сущности, не чем иным, как лишь воспроизведением известного рапорта, представленного Вишневецким королю. Стоит сравнить между собой все эти сообщения, и мы тотчас признаем между ними существование некоторой родственной связи. Все они носят на себе печать общего происхождения и, по большей части, рабски следуют своему оригиналу. Где он многословен, там не скупятся на подробности и они; где изложение его сухо и сдержанно, и они, видимо, взвешивают каждое выражение. Таким образом, достаточно проанализировать первоисточник, т. е. автобиографию Дмитрия, чтобы тем самым подвергнуть той же операции всех позднейших авторов, которые переписывали, резюмировали, где нужно, по-своему дополняли или несколько видоизменяли первоначальный материал. Итак, какова же ценность этого документа? Если мы примем во внимание только его происхождение, то нам придется произнести над этим памятником уничтожающий приговор. Ведь Дмитрий свидетельствует в нем в свою собственную пользу. Можно ли допустить, что при таких обстоятельствах он окажется совершенно беспристрастным? Во всяком случае, чего бы ни стоила в этом отношении автобиография будущего московского царя, она заслуживает ближайшего изучения.

Припомним прежде всего, при каких условиях возник указанный нами документ. Как мы знаем, поводом к его составлению явился запрос короля Сигизмунда, который хотел выяснить себе дело Дмитрия. Это было в тот самый момент, когда претендент только что успел объявить себя царевичем и больше всего нуждался в помощи польского царя. Ничто, казалось, не препятствовало ему раскрыть свою тайну тесному кругу лиц, заинтересовавшихся его судьбой; напротив, все, по-видимому, побуждало его высказаться вполне чистосердечно и представить неопровержимые доказательства своего высокого происхождения. Все будущее Дмитрия зависело от этих признаний. Итак, можно было ожидать, что претендент представит самый полный и убедительный рассказ о своей судьбе. И что же? Перед нами документ, в котором все окутано тайной, где на каждом шагу чувствуется нечто недоговоренное, где смысл затемняется риторическими ухищрениями и слишком очевидными, сознательными недомолвками.

С самого начала весьма странное впечатление производит на читателя явное отсутствие в автобиографии Дмитрия не только сыновнего почтения, но и самой элементарной сдержанности по отношению к памяти отца. Мнимый наследник Ивана IV оказывается беспощадным судьей его деятельности. Он видит в ней лишь тиранию и служение низменным страстям. Он осыпает горькими упреками Грозного, который собственноручно убил старшего сына, надругался над святостью брака, заточал своих многочисленных жен в монастыри и попирал в прах добродетель. Трудно спорить с Дмитрием. Обвинения, выдвигаемые им, вполне правдоподобны. Однако, казалось бы, без всякого ущерба для дела можно было бы на сей раз и не повторять их.

С исторической точки зрения, странностью этой автобиографии является сочетание в ней грубейших фактических ошибок с такими подробностями, которые не многим были известны и в самой России и оставались безусловной тайной для поляков. Сюда относится, между прочим, сообщение о горе, постигшем Ивана IV в 1553 году. В это время погиб в водах Белоозера первенец Грозного, Дмитрий, который, по-видимому, явился жертвой какой-то случайности.

Указания на этот счет мы находим у дьяка Тимофеева. Тот же факт упоминается у Масса. Другие авторы говорят о нем весьма редко. Наряду с этим автор рассказа приводит имена нескольких жен Ивана IV. Он называет Анастасию Романовну, Марию Темрюковку, Марфу Собакину, Анну Колтовскую, Марию Нагую. Он знает, что Грозный затевал какой-то фантастический брачный союз в Англии. Наконец, ему прекрасно известно, какие три города были даны в удел царевичу Дмитрию. С тем большим удивлением читаем мы на следующей же странице, что Федор отказался от престола; после этого он будто бы удалился в монастырь св. Кирилла, а его воспитатели были преданы смерти Борисом Годуновым.

Допустим, все эти ошибки были сделаны автором рассказа вполне сознательно. В таком случае их можно объяснить ненавистью к Годунову. Ведь ясно, что все усилия «царевича» были направлены против этого царя. Погубить его — такова заветная цель Дмитрия. Немудрено, что в его изображении преемник Федора наделяется теми же самыми чертами, с какими выступает он у позднейших летописцев и в официозной литературе эпохи Василия Шуйского. Как там, так и здесь Борису приписываются те же коварные замыслы, те же мстительные побуждения и злодейства. Заметим, впрочем, что наряду с этим все авторы признают за ним выдающиеся дарования и гибкий, лукавый ум. Возвысившись благодаря влиянию своей сестры Ирины, Годунов сделался всемогущим правителем государства в царствование Федора. При своем ненасытном честолюбии он горел нетерпением достигнуть царского престола, который вскоре должен был освободиться. На пути смелого авантюриста стояло лишь одно препятствие — законный наследник Грозного Дмитрий Угличский. Тогда Годунов решил устранить его.

Дойдя до этого момента, рассказ сразу меняет свой характер; в нем все яснее и яснее начинают проступать риторические уловки. До той поры автор охотно называл действующих лиц по именам. Теперь он всячески старается избегать этого. В каждом слове его чувствуется боязнь вызвать у читателя недоверие. Мы знаем, в чем обвиняли впоследствии Годунова русские летописцы. Претендент на московский престол рассказывает, что перед тем, как обратиться к содействию наемных убийц, царь Борис попробовал отравить Дмитрия. Однако попытка не имела успеха. Что касается самой картины убийства, то она воспроизводится рассказчиком со всеми подробностями. Дело происходит ночью. Воспитатель царевича, не называемый по имени, был вовремя предупрежден о грозящей опасности. Тогда в постель Дмитрия положили какого-то его двоюродного брата. Убийцы умертвили его, а Дмитрия удалось спасти. Конечно, автор рассказа не мог не знать о следствии, произведенном в Угличе по распоряжению Годунова. Тем не менее он не упоминает об этом ни слова. Напротив, Борис немедленно выступает на сцену. Он хочет обмануть царя Федора. Он убеждает его, что Дмитрий сам умертвил себя в припадке черной немочи. Как известно, к этому же сводилось заключение следственной комиссии, во главе которой стоял Василий Шуйский. Но и это имя почему-то обходится молчанием. Автор оставляет в стороне личность князя и факты, связанные с его деятельностью. Что касается Клешнина и митрополита Геласия, то о них он упоминает. Правда, они выступают в его рассказе не как члены следственной комиссии, а в качестве лиц, которым было поручено присутствовать при погребении Дмитрия. Пока происходят эти события, безымянный воспитатель царевича хранит и воспитывает ребенка, которого Борис считал уже погибшим. Чувствуя приближение своей кончины, он поручает царственного младенца верному человеку. Его имени автор опять-таки не сообщает читателям. Умирает и верный человек. Перёд смертью он советует своему питомцу, уже достигшему юношеского возраста, облечься в рясу и скрываться, странствуя по монастырям. Дмитрий так и делает. Он столь усердно старается уйти в безвестность, что следы его исчезают совершенно. Затем, словно deux ex mahina античной трагедии, он появляется в Польше. Автор указывает только три последних этапа на пути Дмитрия до этого момента. Это были Острог, Гоща, Брагин. Мы увидим впоследствии, что это сообщение послужит нам некоторой точкой опоры.

Во всяком случае, автор рассказа прекрасно чувствовал, что положение его далеко не неуязвимо. Он предвидит те возражения, какие могут ему сделать. Он предупреждает их заранее заготовленными ответами, стараясь ослабить удары своих противников. Впрочем, это ему не удается, так как несостоятельность его слишком очевидна для каждого. В самом деле: он изображает нам, как мать царевича обнимала труп своего ребенка. Встает вопрос, каким образом не заметила она, что в руках у нее находится тело чужого ребенка? Убитый уже посинел, объясняет нам рассказчик, а мать была вне себя от горя. Далее, допустим, что подмена царевича действительно произошла и что вместо Дмитрия убит был какой-то другой мальчик. В таком случае он должен был исчезнуть из среды живых. Как же это осталось незамеченным? В суматохе было перебито около 30 детей, отвечает нам автор рассказа, к ним отнесли и погибшего двоюродного брата царевича. В заключение нельзя не отметить весьма странного объяснения, которое дается бегству Дмитрия в Польшу. Оказывается, какой-то монах, словно осененный свыше, узнал царевича по его осанке. После этого пребывание в России стало для Дмитрия опасным. Потому-то он и решился скрыться за рубеж.

При всех своих недостатках автобиография Дмитрия имеет несомненную историческую ценность. Конечно, претендент на московский престол знал содержание того донесения, которое готовил Вишневецкий королю Сигизмунду III. Очевидно, он решил сам воспользоваться этими данными. Однако, прибегая к ним в целях самозащиты, он тем самым открыл свои карты. Действительно, мы имеем полное право заключить, что, кроме доказательств, приводимых князем Адамом в пользу царственного происхождения претендента, сам Дмитрий не мог сослаться ни на одно. Вот почему он старается не столько выяснить, где и когда он был в России, сколько замести всякие следы, оставленные им на родине. При таких условиях становится вполне понятным заявление Льва Сапеги в сейме года. «Подлинный цесаревич, — говорил канцлер, — нашел бы иные средства для доказательства своих прав».

Надо заметить, что Дмитрий никогда не изменял своей политике умолчаний. Напротив, в течение всей своей жизни он оставался ей верен. Его излюбленная формула сводилась, в сущности, к следующему: сперва он чудесным образом избег козней Годунова; затем его хранила неисповедимая сила благого промысла. Все остальное он обходит молчанием. А между тем сколько раз представлялся ему случай выступить с неотразимыми доказательствами своих прав! И что же? Он неизменно старается отделаться несколькими незначительными словами, говоря о событиях своей прежней жизни. Когда Дмитрию пришлось вступить в переговоры с папой, он предоставил нунцию Рангони сообщить в Рим все, что касалось личности претендента. Сам же в письме от 24 апреля 1604 года он ограничился общими местами. Пока на московском престоле восседал Борис Годунов, подобную тактику еще можно было объяснять соображениями осторожности, желанием предупредить кары, которыми царь мог поразить лиц, связанных с претендентом. Однако вскоре враг Дмитрия умер. Почему же накануне своего полного триумфа или в момент торжественного венчания на царство не раскрыл Названый царевич столь долго хранимой тайны? Мы обращаемся к грамотам этого царя, рассылавшимся по всему государству. Мы вспоминаем речи самого Дмитрия I. Что же мы видим? И здесь так же мало конкретных указаний, как и во всем, что говорилось раньше. Хотя бы один намек на людей, оказавших услуги законному наследнику Ивана IV! Хотя бы какое-нибудь упоминание о тех монастырях, где он искал себе убежища!

Что касается воеводы Мнишека, то он так же мало откровенен, как и его зять. Мы знаем, что этот польский вельможа являлся самым горячим адвокатом Названого Дмитрия. По-видимому, им руководила скорее слепая вера в высокое происхождение зятя, нежели вполне сознательное убеждение в его правах. По крайней мере, всякий раз, когда сандомирскому воеводе приходилось объясняться по этому поводу подробнее, он высказывался в положительном смысле. И что же? Всегда слова его отличались расплывчатостью и были лишены конкретного содержания. Как известно, тотчас после катастрофы 27 мая 1606 года московские бояре потребовали от захваченного ими Мнишека сознания во всем. Каким бы торжеством для сандомирского воеводы было сразить своих судей! Как счастлив был бы он, если бы мог вполне оправдать свой образ действий и подтвердить права Марины на власть! Для этого нужно было только представить неопровержимые доказательства царственного происхождения Дмитрия. Что же сделал Мнишек? Ничего. Он лишь ссылался на самих русских, утверждая, что почин в деле царевича принадлежал им. Ему говорили: «Докажите, что Дмитрий был настоящим сыном Ивана IV». «Вы же сами признали его таковым», — отвечал воевода. К этому он не мог прибавить ничего. Несколько лет спустя Мнишек подвергся новой атаке, но на этот раз со стороны поляков. Впрочем, соотечественники еще менее церемонились с престарелым воеводой, нежели чуждые ему московские бояре. Это второе объяснение Мнишека происходило в 1611 году, в собрании сейма. На одном из заседаний московская экспедиция Мнишека подверглась самой жестокой критике. Застрельщиком явился кастелян калишский Адам Стадницкий. Он выступил против сандомирского воеводы с чрезвычайно резкой речью. Его поддержал вице-канцлер Криский. Ораторы обвиняли Мнишека в себялюбии и алчности. Они почти называли его изменником, не желая простить ему того, что он покровительствовал самозванцу и подвергал риску все государство. На собрании присутствовали король и крупнейшие польские магнаты. Тяжкие оскорбления были брошены Мнишеку прямо в лицо. Конечно, он не пожелал оставить это безнаказанным. Между Стадницким и воеводой сандомирским произошла горячая схватка. Но когда Мнишеку было предоставлено слово для самозащиты, он прибег к тому же приему для посрамления своих противников, каким когда-то воспользовался в Москве. Ведь обручение Марины происходило в Кракове? Ведь отправлялись же в Москву послы из Польши, чтобы засвидетельствовать Дмитрию дружеское расположение короля и Речи Посполитой? Вот каким оружием оборонялся Мнишек против своих врагов. И надо отдать ему справедливость: удары его были неотразимы. Однако центральный вопрос — о правах Дмитрия на московский престол так и остался открытым.

Учитывая все эти факты, исследователь нащупывает под собой более твердую почву. Перед ним — показания ближайших свидетелей. Все это — лица, наиболее осведомленные и к тому же более всего заинтересованные в успехе предприятия Названого Дмитрия. Какой же вывод приходится сделать из этих данных? Совершенно очевидно, что ни Дмитрий, ни воевода Мнишек, ни князь Вишневецкий ни разу не смогли представить не только решительных, но хотя бы просто более или менее веских доводов в пользу царственного происхождения того, кто сделался московским государем в 1605 году. Почему же не удалось им доказать это? Потому, что в их распоряжении не было фактов. Почему же их не было? Надобно думать, потому, что их нельзя было добыть. Если так, то при теперешнем состоянии исторической науки мы должны признать, что наследственные права Дмитрия доказаны далеко не в достаточной степени. Напротив, все склоняет нас к тому выводу, что Названый царевич был совсем иным лицом, нежели Дмитрий Угличский.

Конечно, для того, чтобы такое заключение было совершенно непоколебимым, нужно было бы вполне точно определить личность и подлинное имя того, кто выдавал себя за наследника Ивана IV. Но тут-то и начинается главное затруднение. Сколько перьев было поломано из-за этого! Сколько смелых догадок было высказано с разных сторон! Было бы скучно и бесполезно повторять их здесь. Ведь утверждали же некоторые, что Дмитрий был незаконным сыном короля Стефана! Ведь ссылались же на его страсть к охоте, как на характерную черту наследственности! По правде говоря, если принять всерьез такие доказательства, можно совсем запутаться в деле отыскания отца. Ведь столько государей прославилось своей любовью к охоте! К счастью, в нашем распоряжении имеются другие данные. Они гораздо лучше помогают нам разобраться в вопросе, нежели произвольные и бесплодные гипотезы.

Прежде всего, разумеется, мы должны задаться вопросом, какова была национальность Дмитрия? Был ли он русским или поляком? Уже по этому поводу показания расходятся. Мы знаем о письме Названого царевича к Клименту VIII от 24 апреля 1604 года. Оно хранится в архиве св. Инквизиции в Риме и лишь в недавнее время было предано гласности. Пожалуй, это единственный документ, опираясь на который, можно решить интересующий нас вопрос. Указанное письмо представляет собой автограф на польском языке. Оно переслано было папе нунцием Рангони. Написано оно 18 апреля, на Пасху, но помечено 24-м того же месяца. Другими словами, Дмитрий составлял свое послание немедленно после перехода в католицизм. Опасаясь выдать свою тайну, Дмитрий не хотел присутствовать в церкви, на богослужении. Вместо этого свой досуг он посвятил сочинению письма папе, которое и передал затем нунцию 24 апреля, скромно прося извинить ему погрешности каллиграфии и стиля. Со своей стороны, Рангони добавляет, что латинский перевод польского оригинала был сделан отцом Савицким, который «по доброй воле и по поручению нунция» следил за всем эти делом. Таким образом, Рангони вполне определенно констатирует, что в составлении письма Дмитрия принимал участие поляк; тем самым объясняются некоторые особенности и даже странности упомянутого документа. Каждая фраза, каждая буква этого письма были подвергнуты самому тщательному научному исследованию. С ним сопоставлялись другие русские и польские памятники той же эпохи. Можно сказать, исчерпаны были все средства филологии. Результатом всего этого явилось совершенно определенное заключение. Нет сомнения, что послание Дмитрия к папе есть дело рук не одного автора. Над ним трудились, по крайней мере, двое — писец и редактор. Это, во всяком случае, разные лица. Первый из них — русский, второй — поляк.

И в самом деле, мы убеждаемся, что редактор письма Дмитрия вполне владеет польским языком. Мало того, он знает все его тайны. Излагая свою мысль, он всегда находит соответственное слово в своем обширном и богатом лексиконе. Он передает самые тонкие оттенки чувств. В его выборе выражений нет решительно ничего случайного. Напротив, форма у него как нельзя лучше соответствует содержанию, причем стиль его носит печать определенной индивидуальности. Язык его богат. Преувеличенное стремление к точности выражается в некотором нагромождении синонимов и эпитетов. Наряду с этим заметна склонность к витиеватости изложения; фраза всегда закруглена, даже если бы от этого и страдала иногда ясность мысли. Обращаясь к синтаксической стороне письма, мы не найдем ни одного оборота, который был бы неправильным; кое-где попадаются выражения, свидетельствующие о глубоком теоретическом и практическом знании языка. Очевидно, что редактор письма превосходно чувствовал дух польской речи: так свободно распоряжается он в области грамматики, так умело владеет он формами, так безукоризненна его орфография. Словом, в смысле композиции послание Дмитрия является несомненным произведением литературно образованного человека, и притом поляка.

Совсем иное впечатление выносим мы из анализа чисто внешней, технической стороны письма. Тот, кто держит перо и пишет буквы, выводит их самым старательным образом; однако в руке его нет достаточной уверенности. Он постоянно подправляет и изменяет написанное. Очевидно, он не привык писать по-польски. Несомненно, он очень старается писать безукоризненно, однако ему не удается преодолеть затруднения, и перо его делает самые элементарные ошибки, которые ясно обнаруживают национальность пишущего. Как бы по инерции, его рука невольно воспроизводит привычные формы языка; инстинктивно она передает бумаге то, что подсказывает слух, воспитанный на вполне определенном произношении. В большинстве случаев писец пользуется русскими оборотами речи; вся его фонетика также чисто русская. Эти особенности мы отмечаем во всем письме, от начала до конца: они повторяются в нем постоянно и систематически. Очевидно, это явление не случайное: наоборот, перед нами следствие неистребимой привычки. Против своей воли писец выдает свое русское происхождение.

На помощь филологии приходит история. Отец Савицкий, который, по свидетельству Рангони, следил за работой Дмитрия, был настоящим знатоком польского языка. Об этом свидетельствуют и его ораторские успехи в Кракове, и некоторые из его литературных произведений. Ясно, что ему принадлежала редакция письма к папе. Что касается графической стороны, то она была делом рук самого Дмитрия. По свидетельству того же Рангони, именно царевич писал свое послание и скрепил его своим именем. Однако мы видели, что послание к папе было написано русским человеком. Несомненно, Дмитрий также был русским по происхождению.

Столь же достоверны еще два обстоятельства, относящиеся к жизни Названого Дмитрия. Мы говорим, во-первых, о его связи с монашеством и, во-вторых, о его ясном понимании значения патриаршеской власти. 24 апреля 1604 г. царевич сам признавался Клименту VIII, что ему долго пришлось жить в монастырях. Припомним те речи, которые вел Дмитрий в Путивле относительно монахов, их образе жизни и необходимости реформ в этой области. Все выдавало в лице Дмитрия бывшего странника по монастырям. В самом деле, нужно было часто наблюдать эту среду, чтобы обнаружить такое детальное знакомство с ней. Будучи суровым цензором иноческой жизни, Дмитрий являлся, однако, сторонником патриаршества в России. Любопытно, что никто и не говорил ему об уничтожении этого института. Церковная уния вовсе не требовала этого. Царевич по собственному почину высказался перед краковским нунцием за сохранение патриаршеской власти. Невольно навязывается любопытное сопоставление. Мы знаем, что патриарх Иов играл видную роль в царствование Бориса Годунова. Дмитрий всячески старался заручиться содействием Игнатия, и мы знаем, что он сумел извлечь пользу из угодливости этого иерарха. Разумеется, если Дмитрий столь задолго заговорил о необходимости патриаршеской власти, очевидно, он отлично знал, насколько полезен может быть глава русской церкви своему государю.

Руководясь всеми этими соображениями, мы, может быть, легче нападем на след того, кого ищем. В январе 1605 г. московское правительство, напуганное призраком самозванца, поручило патриарху Иову произвести о нем официальное расследование. Результатом этого явилась известная версия, утверждавшая, что мнимый царевич есть не кто иной, как Гришка Отрепьев. Нашлись и свидетели, которые восстановили всю биографию этой загадочной личности; эти данные оказались весьма интересными. Сведущие люди говорили, что когда-то Гришка служил у Романовых; затем, желая избегнуть грозившей ему смертной казни, он постригся в монахи и после долгих странствий из одной обители в другую поселился, наконец, в московском Чудове монастыре. Здесь он был посвящен в дьяконы и исполнял обязанности писца при дворе патриарха. Однако скоро в нем опять пробудились его порочные влечения. Отрепьев оказался замешан в темных делах и, спасаясь от кары, вновь бежал — на этот раз в Польшу. С ним ушли Варлаам Яцкий и Мисаил Повадин; оба они были монахами того же самого Чудова монастыря. Всех этих беглецов видели в Киеве, где они посетили князя Острожского. В конце концов, Гришка Отрепьев оказался в Брагине; тут он и объявил себя царевичем Дмитрием.

Выводы следствия, произведенного патриархом Иовом, были утверждены Борисом Годуновым; затем царь принял соответствующие меры. Встает, однако, вопрос: как действовал царь? Шел ли он наобум или, напротив, руководствовался глубоким и непоколебимым убеждением в своей правоте? По мнению Костомарова, имя Гришки Отрепьева было пущено в оборот совершенно случайно. Конечно, наилучшим средством дискредитировать претендента, было отождествить его с какой-нибудь сомнительной личностью. Так и поступило растерявшееся московское правительство: для своей цели оно воспользовалось именем бродячего монаха. Известное посольство Смирного-Отрепьева в Кракове должно было подкрепить позицию московской власти, которая сама стояла на распутье. Борис Годунов даже не решился назвать своего уполномоченного дядей пресловутого Гришки, хотя Смирной-Отрепьев и находился с беглым монахом именно в таком родстве. Послу было просто поручено, насколько возможно, позондировать почву в Польше.

Рассуждения Костомарова едва ли можно признать достаточно убедительными. Как русские летописи, так и донесения Рангони единодушно свидетельствуют, что Смирной открыто объявлял себя дядей Гришки. Злополучный посол Годунова не только не боялся очной ставки со своим племянником, но, напротив, всячески добивался этого случая. Если же такое свидание и не состоялось, то виной тому были, исключительно, сами поляки, которые решительно воспротивились требованиям Смирного. С другой стороны, поведение «царевича» в этот момент было не менее странно, нежели образ действия самого Годунова. Дмитрий знал, что Смирной караулит его в Кракове. Нужно было во что бы то ни стало опровергнуть московские инсинуации. И что же? Претендент ограничился двусмысленными заявлениями. По его словам, Смирной совсем не дядя «царевичу». Впрочем, и со стороны Бориса Годунова было заметно некоторое колебание. Правда, он ни разу не назвал другого имени, кроме Гришки, — и это очень характерно; однако порой им овладевали, по-видимому, смущение и тревога. Он задавался мучительным вопросом — да умер ли в самом деле Дмитрий? Вот почему Годунов заявлял императору Рудольфу, что если бы даже претендент был подлинным сыном Ивана IV, он все же не имел бы никаких прав на московский престол, ибо это противно каноническим требованиям. Между тем Смирной заявлял, что если «царевич» докажет свою кровную связь с московскими государями, он первый покорится ему и всячески поддержит. Очевидно, Годунов признавал одно из двух: претендент, объявившийся в Польше, или Гришка Отрепьев, или Дмитрий. Впрочем, такую альтернативу царь допускал только в своих отношениях с иностранцами, в целях самозащиты, да и то изредка. При этом он избегал точно формулировать ее и вообще старался представить ее в виде курьезного и невероятного предположения.

Если забыть об этих колебаниях Годунова, то окажется, что, по мнению всех русских источников, Названый Дмитрий был не кем иным, как расстригой, Гришкой Отрепьевым. Возникнув при Борисе Годунове, эта версия благополучно дожила до наших дней. Среди памятников, где она воспроизводится, особого внимания заслуживает так называемый Извет Варлаама. Он относится уже к эпохе Шуйского. Костомаров дважды исследовал этот документ. Во второй раз он исправляет некоторые свои ошибки. Тем не менее ему так и не удалось стать на правильную научную почву.

Но кто же такой этот Варлаам? Это был монах, неизвестно какого монастыря. Во всяком случае, он был большим любителем паломничества. Вместе с Мисаилом Повадиным он сопровождал Гришку Отрепьева, когда последний переходил московскую границу. Так говорит, по крайней мере, патриарх Иов; Варлаам, со своей стороны, подтверждает это свидетельство: все трое отправились вместе. После Киева первая их остановка была в Остроге у князя Константина.

Оказывается, что путешествие Гришки с Варлаамом и Мисаилом и посещение ими Острога есть несомненный факт. Неоспоримое свидетельство в пользу этого имеется в Загоровском монастыре на Волыни; к счастью, его пощадило время. Здесь хранится славянский перевод книги св. Василия, архиепископа кесарийского. Издание это напечатано в Остроге в 1594 г. Оно украшено гербами князя Константина; помимо того, на нем можно прочесть драгоценную для нас надпись следующего содержания: «Лета от сотворения мира 7110 месяца августа в 31 день, сию книгу Великого Василия дал нам, Григорию с братьями Варлаамом да Мисаилом, Константин Константинович, нареченный во св. крещении Василий, Божиею милостью пресветлое княже Острожское Воевода Киевский». Под словом «Григорий» приписано другой рукой, — очевидно, в позднейшие времена: «Царевичу Московскому». Конечно, нельзя придавать этой вставке особенно важное значение; однако если даже оставить ее в стороне, указанная надпись имеет для нас крупную ценность. Мы узнаем из нее, что Варлаам действительно совершал паломничество с Гришкой и Мисаилом и что в августе 1602 г. все трое были у князя Острожского.

Еще большую важность представляют те выводы, которые вытекают из сопоставления Извета Варлаама, с донесением князя Вишневецкого Сигизмунду. В самом деле, несомненно, что Названый Дмитрий — одно лицо с тем человеком, который, побывав в Гоще и Остроге, объявил себя царевичем в Брагине. Опираясь на показания самого Дмитрия, Вишневецкий совершенно определенно отмечает эти три этапа на его пути. Между тем, по-видимому, также не подлежит спору, что странник, побывавший в Гоще, Остроге и Брагине, — не кто иной, как Гришка Отрепьев. На этот счет свидетельство Извета в достаточной мере категорично. Нам кажется, что согласие между Варлаамом и Дмитрием по вопросу о трех важнейших этапах на их пути имеет исключительную важность. Таким образом устанавливается связь между историей Названого Дмитрия и судьбой Гришки Отрепьева. Восполняется чувствительный пробел загадочной одиссеи будущего московского царя; Дмитрий I оказывается на одно лицо с монахом-расстригой. Здесь — соединительное звено, в котором переплетаются обе биографии. До сих пор этому обстоятельству не придавали должного значения. Зависело это от недостаточного внимания к донесению Вишневецкого. Отмеченное нами совпадение покажется еще более разительным, если мы вспомним, что оба свидетельства исходят от диаметрально противоположных сторон. Как известно, Варлаам считал Лжедмитрия Гришкой Отрепьевым; сам Названый Дмитрий выдает себя за настоящего царевича. И тот, и другой, совершенно независимо друг от друга, отождествляют загадочную личность претендента на московский престол со странником, побывавшим в Остроге, Гоще и Брагине. Конечно, когда Варлаам писал свой Извет в 1606 г., он и не подозревал, что его показания подтверждаются свидетельством самого Дмитрия, данным еще в 1603 г. По крайней мере, ничто не говорит о том, чтобы Варлааму было известно донесение Вишневецкого. Нельзя не согласиться, что в таком случае совпадение обоих источников имеет для нас чрезвычайную важность.

Отметим далее еще одно обстоятельство, которое увеличивает в наших глазах значение Извета, придавая ему самостоятельную ценность. Именно на эту сторону дела Костомаров и не обратил должного внимания. По словам Варлаама, он сам предупредил Годунова о замыслах мнимого царевича. Тогда Борис отправил его в Самбор вместе с неким Яковом Цыхачевым. Здесь Дмитрий выдал их за убийц, подосланных Борисом. Якова казнили. Что касается самого Варлаама, то его будто бы посадили в тюрьму, откуда его освободила Марина лишь после отъезда Дмитрия. Конечно, весь этот рассказ неясен. Однако в основе своей он подтверждается свидетельством самого Мнишека. 18 сентября 1704 г. сандомирский воевода пишет Рангони, сообщая ему, что Борис подослал было убийц к царевичу. Кто-то из русских открыл заговор и был казнен в Самборе. Фраза Мнишека построена крайне неудачно. Разумеется, никто не казнил доносчика; ясно, однако, что этой жертвой был русский человек. По этому поводу необходимо заметить следующее. Русские летописи ничего не говорят о казни. Не упоминают о ней и польские свидетели, за исключением Мнишека. Почему же знает о том Варлаам? Очевидно, в распоряжении его были источники, недоступные для других.

Впрочем, можно быть хорошо осведомленным и в то же время недостаточно беспристрастным свидетелем. Как раз с этой стороны Варлаам внушает некоторые подозрения. В нем чувствуются какие-то задние мысли; приемы его аргументации натянуты; к тому же у него вполне определенные связи с правительством. Вот почему мы ссылались лишь на те его показания, которые могут быть проверены. Оставим этого единомышленника Шуйских. Обратимся к свидетелю другой стороны. Мы подразумеваем князя Катырева-Ростовского. Как известно, он был в родстве с Романовыми и разделял их политические взгляды. Официальное положение его было блестящее. Князь Катырев-Ростовский подписывал избирательную грамоту Бориса Годунова. Он же играл видную роль при бракосочетании Дмитрия с Мариной в 1606 г.; два года спустя точно так же ему пришлось фигурировать на венчании Василия Шуйского с одной из своих родственниц. Однако новые связи нисколько не изменили образа мыслей Катырева-Ростовского. Он остался верен своим прежним убеждениям. За это он впал в немилость и после целого ряда испытаний вернулся в Москву только в 1613 г., когда на престол был избран его шурин, Михаил Романов. Князь Катырев-Ростовский оставил после себя записки, которые имеют для нас чрезвычайную важность. Особенностью этого документа является уже сам его стиль. Он серьезен и строг. Изложение ведется в умеренном тоне; автор, очевидно, старается стать выше партийности. Во всяком случае, перед нами свидетельство интеллигентного и заслуженного человека, которому отлично известна закулисная сторона событий. Его не так легко заподозрить в недобросовестности или сознательном извращении фактов. Только однажды Катырев-Ростовский дает себе волю и разражается длинной и страстной тирадой: это тогда, когда он оценивает деяния Дмитрия. Князь осыпает Самозванца проклятиями. В его глазах Вор — не кто иной, как монах-расстрига из Чудова монастыря, Гришка Отрепьев… Вообще, в суждениях своих о Названом Дмитрии Катырев-Ростовский выражает господствующие взгляды противников Самозванца.

Обращаясь к русским летописям, мы должны отметить, что, при всех своих различиях в области политических и всяких иных симпатий, они сходятся в вопросе о личности Самозванца. В самом деле, независимо от того, сочувствуют ли их авторы Шуйским или Романовым, все они — разумеется, с известными вариантами — повторяют то, что впервые было заявлено еще при Борисе Годунове устами его креатуры, патриарха Иова. Конечно, между Годуновым, Шуйским и Романовыми не было ничего общего и в смысле партийных интересов. Почему же в этом вопросе все они держатся одного взгляда? Разумеется, не потому, что ими руководила какая-либо предвзятость.

Сама жизнь Названого Дмитрия поясняет нам многое из летописных данных. Припомним, что еще до своего прибытия в Москву «царевич» принял меру исключительной важности, явившуюся некоторым отступлением от его обычной программы. Мы говорим о ссылке патриарха Иова. Конечно, для Дмитрия было необходимо сохранить добрые отношения с духовенством; с другой стороны, он постоянно заботился об интересах православия. Почему же, спрашивается, решился он на столь непопулярный шаг? Несомненно, на это у него были весьма серьезные основания. Очевидно, Названому царевичу хотелось избегнуть встречи с патриархом. Невольно встает вопрос: не боялся ли Дмитрий, что глава церкви узнает в нем самозванца? Любопытно, что кары постигли и Чудов монастырь. Впрочем, на этот счет показания источников расходятся. Одни говорят, что монахи этой обители были переселены; другие же утверждают, что с иноками поступили более жестоко. Мы знаем, каким надежным свидетелем является для нас архиепископ Арсений. Он сообщает, что вместе с патриархом Иовом отправлены были в ссылку двое архимандритов; один из них был игуменом Чудова монастыря. В настоящее время невозможно проверить все эти данные; нельзя и сделать из них какого-либо окончательного вывода. Как бы то ни было, общее впечатление таково: по-видимому, Дмитрий опасался Чудова монастыря и не очень-то стремился встретиться с его архимандритом.[40]

Свидетелем по делу Названого Дмитрия является, между прочим, род Отрепьевых. Правда, его выступление по этому поводу произошло значительно позднее. Тем не менее важность самого факта остается неоспоримой. Со времени самозванца имя Гришки Отрепьева было покрыто позором. Каждый год церковь торжественно предавала его анафеме. В глазах народа он был отступником, еретиком и злейшим врагом родины. Прошло более полуторастолетия со времени катастрофы 1606 года. Однако род Отрепьевых все еще находился под гнетом общественного презрения; ему не могли простить того, что из его среды явился такой злодей. Подобное отношение казалось Отрепьевым тем более жестоким и невыносимым, что они гордились своей преданностью законным государям; помимо того, они помнили о своих выдающихся заслугах перед родиной на поле брани. Самым лучшим средством оградить себя от обиды была бы перемена имени. Весьма кстати Отрепьевы вспомнили, что у них не одно родовое имя. Поэтому в 1671 году они обратились к царю Алексею с просьбой разрешить им зваться по-старому. Челобитная Отрепьевых проникнута горечью и печалью. По-видимому, они глубоко удручены несправедливостью, жертвой которой являются. Конечно, они стараются парировать направляемые против них удары. Но замечательно, что им и в голову не приходит отрицать свое родство с Гришкой, превратившимся впоследствии в царевича Дмитрия. Очевидно, сам факт был слишком несомненен и общеизвестен. Они принимают его без всяких оговорок. Все их усилия направлены лишь на то, чтобы отделить себя от самозванца и даже вменить себе в заслугу преследования, которым они подвергаются. Отрепьевы заявляют, что Смирной был отправлен в Краков для очной ставки с племянником. По их словам, некоторые члены их рода сами, и притом открыто, изобличали царя-самозванца. За это они были жестоко наказаны, подверглись гонениям и ссылке в Сибирь, откуда их вернул только Василий Шуйский. Такая самозащита Отрепьевых была как нельзя более на руку правительству. Понятно, что просьба их была удовлетворена. Царь Алексей разрешил им именоваться впредь по-старому, Нелидовыми. Время и забвение довершили остальное.