Грозный призрак мятежа (Освещение событий 1667–1671 гг. в XVIII — первой половине XIX в.)

Грозный призрак мятежа

(Освещение событий 1667–1671 гг. в XVIII — первой половине XIX в.)

В первые десятилетия XVIII в. разинское восстание продолжало оставаться в науке и литературе запретной темой. Вспыхнувшее в 1707 г. движение К. Булавина стало опасным напоминанием о силе народного бунта, и российское дворянство предпочитало до поры до времени не извлекать на свет божий историю мятежа второй половины XVII столетия. Петр I при всем своем интересе к достопамятным событиям прошлого крестьянские бунты к таковым явно не причислял, хотя в народе и сохранилось любопытное предание о посещении императором могилы Степана Разина. Эту легенду приводит в своей «Истории Пугачева» А. С. Пушкин[57]. Однако вряд ли Петр в самом деле предпринимал такое «паломничество». К тому же, казнив Разина, власти позаботились о том, чтобы от него и следа не осталось на земле: рассеченное палачами на части тело народного предводителя было выставлено на всеобщее обозрение «до исчезнутия». Затем останки Разина были тайно погребены на Татарском кладбище в Замоскворечье[58]. Так что нет не только могилы его, но и само место захоронения повстанческого атамана известно лишь предположительно. И даже трудно сказать, почему и зачем народная фантазия соединила имена Степана Разина и царя Петра. При всей популярности первого российского императора значительная часть трудового населения страны, в особенности крестьянство, не принимала его, ходили слухи о том, что царь подменный и даже антихрист. В этом нашел отражение подсознательный протест масс против перекраивания российской жизни на «немецкий» лад, против начавшего становиться государственной нормой именно в это время неуважения и бездушного отношения к человеческой личности и народу вообще. С проводившимися железной рукой петровскими реформами русский мужик с полным основанием связывал практику жестоких притеснений и издевательств, которые ему пришлось вынести и которые превосходили прежний гнет, произвол и бесчинства властей и господ.

Бесспорно, что начало XVIII в. было ознаменовано внедрением в стране, причем преимущественно насильственным путем, элементов передовой европейской культуры (внимание к научным знаниям, изучение иностранных языков, культ книги, «не-мецкое» платье и обличье…). Но все это получили лишь «благородные» сословия; уделом «подлых» людей были, как и раньше, темнота и бесправие. Это привело к резкому размежеванию России помещичьей и России, добывающей хлеб в поте лица своего, до степени сосуществования двух разных наций. И даже когда в дворянской среде зародилась и окрепла антикрепостническая идеология, весомо и непреклонно противостоящая охранительной, она все же лишь соприкасалась, но далеко не смыкалась с народным сопротивлением. Только на рубеже XVIII и XIX столетий сначала А. Н. Радищев, а вслед за ним декабристы и А. С. Пушкин признают, что в мужицких бунтах Разина и Пугачева есть свой исторический смысл, своя незаемная, во многом субъективная, но все-таки правда.

Историография разинского восстания в XVIII в. складывалась на фоне идейной борьбы про- и антикрепостнических течений, под прямым влиянием развития русского просветительства и освободительных идей революций в Америке и во Франции, с одной стороны, и под воздействием «философии» кнута и политики укрепления диктатуры дворян — с другой. Мощный импульс обращению историков к движению Разина придала разразившаяся в 1773–1775 гг. крестьянская война под предводительством Е. И. Пугачева[59].

В это время в народной среде получает особенно широкое хождение богатейший фольклор о Разине — предания, легенды, сказы, притчи и, конечно же, песни, которые пела вся голь российская и которые были необычайно популярны в армии Пугачева.

Против самозванного императора, объявившего себя Петром III, спешно направляются войска, а ряд ученых мужей, чтобы успокоить дворянство, публикует сочинения о бунте Стеньки Разина. Историческая аналогия должна была, по их мнению, показать всем, кто слишком боится Пугачева, что крестьянские и казацкие мятежи не новость на Руси, что разинцы тоже обратили в свое время в панику верхи государства, но в конечном счете были наголову разбиты победоносными царскими войсками. К такого рода «успокоительным» книгам можно отнести «Сокращенную повесть о Стеньке Разине» А. П. Сумарокова и «Краткую повесть о бывших в России самозванцах» М. М. Щербатова[60]. Оба автора, берясь за перо, преследовали более политические, чем научные цели. Разинское выступление для них — «бунт всякого сброда». Основная причина крестьянской войны — безудержное стремление Разина к власти. Народ участвовал в восстании якобы только лишь потому, что был обманут, запуган, соблазнен, прельщен. Сумароков и Щербатов подчеркивают разбойничий характер движения, а также большую опасность его для дворянского государства. Немалое внимание уделено на страницах той и другой повести фигуре С. Т. Разина. Сумароков считает, что «злобное Стенькино сердце» побудило его пойти против господ; Щербатов пишет о Разине и его сподвижниках как о людях с «развратными сердцами…» и причисляет предводителя восставших к самозванцам, поскольку тот, пойдя на хитрость, стал действовать от имени царевича Алексея Алексеевича и патриарха Никона[61].

Источниковедческая база «Сокращенной повести…» и «Краткой повести…» сравнительно узка. Основные материалы Сумарокова и Щербатова — свидетельства иностранцев и сообщения хронографов, причем они берутся на веру и пересказываются без особой щепетильности и попыток критического разбора. Для виднейших историков XVIII в., высокий профессионализм и общая культура которых хорошо известны, это выглядело бы по меньшей мере странно, если бы они заведомо не искали в источниках то, что им хотелось найти, и если бы руководствовались стремлением написать историю разинского восстания, а не имеющие подчеркнуто злободневную окраску публицистические сочинения в угоду обеспокоенному движением Е. И. Пугачева дворянству.

Между тем и А. П. Сумароков, и М. М. Щербатов принадлежат к той замечательной плеяде российских умов, которым по силам было не только сравнивать и обобщать историческое прошлое, но и философски осмысливать его в свете великих гуманистических и демократических идей своего времени, вслушиваясь в голоса энциклопедистов и Руссо, не обходя стороной ни светлых, ни темных страниц российской истории.

Разве не из-под пера того же Сумарокова появилась на свет обличавшая крепостнический произвол «Сатира о благородстве»? В ней автор довольно резко обвиняет дворян в том, что они не считают принадлежащих им крепостных крестьян за людей:

…На то ль дворяне мы, чтоб люди работали,

А мы бы их труды по знатности глотали?

Какое барина различье с мужиком?

И тот и тот земли одушевленный ком.

И если не ясней ум барский мужикова,

Так я различия не вижу никакого.

Мужик и пьет и ест, родился и умрет,

Господский так же сын, хотя и слаще жрет,

И благородие свое нередко славит,

Что целый полк людей на карту он поставит.

Ах! должно ли людьми скотине обладать?

И разве не придворный историограф Екатерины II М. Щербатов, помимо официального труда — многотомной «Истории российской от древнейших времен», написал тайное и нелицеприятное сочинение «О повреждении нравов в России», в котором остро и откровенно, а иногда и в форме словесной карикатуры, изобличает своих вельможных современников, высказывает независимые суждения о царях и даже смеет их поучать?

Конечно, при всей критичности взглядов ни Сумароков, ни Щербатов отнюдь не революционеры. Они оба — убежденные сторонники старины, крепостного права. Но они и дети «века Екатерины II» с его книжностью, поэтической и публицистической словесностью, сентиментализмом и высокими идеями об улучшении общественного быта и положения крестьян. По-своему, по-дворянски они могут сострадать мужику, возмущаться скотским с ним обращением, возражать против его разорения вследствие растущих барских аппетитов. Как справедливо отмечено М. Т. Белявским, «между Екатериной и Щербатовым, Сумароковым и Голицыным, Болотовым и Скотининой, Салтычихой и Карамзиным, Дашковой и Паниным была значительная разница в положении, богатстве, взглядах. Но все они не допускали возможности уступок, ослаблявших господствующее положение дворян и существенно изменявших отношения между крестьянами и помещиками. Они были представителями охранительной идеологии, т. к. не допускали изменения экономической основы владычества дворян и феодально-абсолютистского характера надстройки»[62].

В 70-х годах XVIII в. под сильным влиянием щербатовского сочинения военным инженером А. Ригельманом, проходившим службу на Дону, была написана «История или повествование о донских казаках»[63]. Опубликована эта работа была лишь семьдесят лет спустя, но она не слишком выпадала из ряда научных трудов на ту же тему, вышедших в первой половине и даже 50–60-х годов XIX в.[64], разве только ее отличала большая ожесточенность по отношению к восставшим, ведь создавалась она в период пугачевского движения. В адрес разинцев Ригельман разражается бранными эпитетами. Но не менее чем на этих «проклятых еретиков», негодует он на присоединившийся к движению народ, который называет «несмышленой чернью», «сволочью» и т. п.

И. В. Степанов положительным моментом в «Истории…» Ригельмана считает наличие в ней некоторых фактических сведений, не содержащихся в известных нам источниках о восстании. Однако немало таких данных страдают неточностями. Так, Ригельман указывает на станицу Зимовейскую как на место рождения С. Т. Разина. Это утверждение долгое время не оспаривалось в историографии. Воспринимает его как достоверный факт и И. В. Степанов[65]. Между тем, как установил А. П. Прон-штейн, станица Зимовейская возникла не ранее 1672 г., т. е. уже после казни С. Т. Разина[66]. По-видимому, А. Ригельман, собирая материал о восстании, столкнулся с тем, что в народе атамана называли «зимовейцем». По аналогии с Е. И. Пугачевым, действительным уроженцем Зимовейского городка, историк-любитель заключил, что там родился и Разин. Но, как убедительно разъяснил недавно на страницах журнала «Вопросы истории» М. П. Астапенко, зимовейцами на Дону в XVII в. часто называли участников «зимовой», т. е. отправлявшейся поздней осенью и зимовавшей в Москве, станицы (посольства)[67].

Воззрения А. Ригельмана не оригинальны и, безусловно, вписываются в антинародную трактовку восстания, но они представляют несомненный интерес с точки зрения преломления событий через краеведческий материал и историю донского казачества.

Еще за десять лет до восстания Е. И. Пугачева вышло в свет «Описание Каспийского моря и чиненных на оном российских завоеваний» первого русского гидрографа Ф. И. Соймонова[68]. На это сочинение в период крестьянской войны 1773–1775 гг. также был большой спрос, ибо читатель мог найти там «душеспасительные» сведения о том, как был усмирен бунт злокозненного Стеньки Разина. Помимо обычных данных, которые путешественники узнают со слов местных жителей, Соймонов, сообщая о разинцах, воспользовался записками иностранцев и вошедшими в них документальными материалами, в частности смертным приговором, вынесенным вождю крестьянской войны. Удалось автору обнаружить и интересный рукописный раритет русского происхождения (о нем речь шла выше; см. с. 10), представляющий собой одну из «реляций» властей о «бунте и злодействах донского казака Стеньки Разина». Точка зрения самого Ф. Соймонова на события столетней давности вполне согласуется с официальной правительственной оценкой. Разин и его единомышленники для него — это разбойники и смутьяны, прельстившие на свою сторону всех тех «злых людей», которые в погоне за легкой наживой и даровыми деньгами всегда на все готовы[69].

Ф. И. Соймонов заслуженно вошел в историю нашего отечества как человек большого мужества и независимых взглядов. Почему же он, сам не раз выступавший против деспотии и самовластья императрицы Анны Иоанновны и ее придворной клики и отправленный за это на каторгу, не проявил сочувствия и понимания по отношению к разинскому движению? Думается, здесь все закономерно. Адмирал российского флота, неоднократно имевший дело с донскими «флибустьерами», совершавшими дерзкие нападения на торговые суда, Ф. И. Соймонов и в казаках Разина видел только разбойную ватагу, а в их действиях — более крупный, чем в других случаях, пиратский промысел.

В ряде мест, где разворачивались в третьей четверти XVII в. центральные события крестьянской войны, побывал другой русский путешественник — С. Г. Гмелин. Ему было поручено Академией наук составить описание прикаспийских стран, в силу чего маршрут его следования во многих точках совпал с направлением разинского отряда. В итоге в объемном сочинении этого географа — несколько очень сердитых страниц о «злодействах» и «бесчинствах» повстанцев. Возможно, авторская интонация при изложении всего этого была бы и спокойнее, но, во-первых, работа С. Гмелина была опубликована год спустя после подавления пугачевского движения и, во-вторых, в руки С. Гмелину попал один из списков пропитанного ненавистью к восставшим: золотаревского «Сказания…». То и другое, плюс исходная антинародная настроенность автора привели его к прямому очернительству восставших и крайне пристрастному освещению событий, произвольному обращению с цифрами, в результате чего у него непомерно увеличено количество жертв разинцев, а смысл всего, что они делали, сведен к казням, насилиям и грабежам. Автор даже считает, что Астрахани их действия принесли не меньший урон, чем вторжение внешних врагов[70].

Астрахань во время пребывания войска С. Т. Разина. Гравюра XVII в.

В том же духе трактует разинское восстание известный историк и географ XVIII в., первый русский член-корреспондент Академии наук П. И. Рычков, который в 1773 г. в качестве должностного лица находился в осажденном пугачевцами Оренбурге и «во время осады, когда, — по его словам, — нечего было делать, описал… астраханский бунт Стеньки Разина и его сообщников»[71]. Рукопись его до сих пор не опубликована и хранится в Центральном государственном архиве древних актов. Озаглавлена она «О бунте и злодействах Стеньки Разина и его единомышленников в Астрахани».

В распоряжении П. И. Рычкова — неширокий круг источников. В основном он базируется на «Сказании…» П. Золотарева, но, если последний выдвигал на первый план элементы провиденциализма, то Рычков, напротив, «выключил… разные чудеса и знамения», поскольку признал их «совсем к истории ненадлежащими». Работу П. И. Рычкова отличает стремление найти реалистические причины действий и поступков как тех исторических личностей, которым он симпатизирует и сочувствует, так и тех, кого он решительно не приемлет и сурово осуждает. Ему также свойственны критика источников с позиций «здравого смысла» и пытливые усилия по установлению достоверности сообщаемых сведений.

О своей работе П. И. Рычков поставил в известность влиятельного ученого, историографа академического университета в Петербурге Г.-Ф. Миллера, который собирал материалы по истории казачества и проявил большой интерес к разинскому восстанию. Он охотно согласился познакомиться с сочинением Рычкова, прочел его и одобрительно о нем отозвался, однако по неведомым причинам так и не напечатал. С тех пор рукопись «О бунте и злодействах…» осела в знаменитых «портфелях Миллера».

В общих курсах истории, написанных в XVIII — начале XIX в., восстание Разина, как правило, даже не упоминалось. Исключение составляют «Ядро Российской истории» А. И. Манкиева и «Летопись…» С. В. Величко[72].

Касаясь в своем сочинении народных движений середины — второй половины XVII в., А. И. Манкиев отзывается о них как о «сбродстве» и с удовлетворением сообщает о карательных мерах правительства по их пресечению. В том же духе в «Ядре Российской истории» освещается и казнь С. Т. Разина, по поводу которой там ошибочно сказано, что она произошла не на Красной площади, а на Болоте.

Отрицательно относится к народным массам и их борьбе и украинский историк С. В. Величко. Пожалуй, если бы путеводной звездой в работе над «Летописью…» ему не служил известный труд С. Пуфендорфа[73], где есть сведения о разинском восстании, он предпочел бы вообще не касаться этой темы. Но, идя вслед за немецким ученым, Величко более подробно останавливается на событиях, о которых у Пуфендорфа сказано лишь мимоходом, правда, повторив и его ошибки (например, приводит факт о взятии восставшими Казани). «Того ж 1669 року, — пишет он, — по свидетельству Пуфендорфиевом…, повстал з Дону Донский козак и крамолник Стенка Разинов[74], з подобними себе легкомысленниками донцами…» Но у Пуфендорфа есть только сообщение о том, что в 1669 г. бунтовщик Стенька Разин учинил много беспокойства царю Алексею Михайловичу. Ни про Дон, ни про донских казаков у него нет ни слова, как нет характеристик и оценок типа «крамольник», «легкомысленники». Не из «Введения в историю знатнейших европейских государств…» почерпнул Величко и данные о том, что Разин многие деревни московские разорил. Владея, помимо немецкого, еще и польским и латинским языками, он вполне мог пользоваться какими-то неизвестными нам сегодня источниками. При этом автор не преминул бы сослаться на них, ибо в других случаях он как типичный представитель историографии XVIII в. не упускает возможности козырнуть знакомством с зарубежными историческими трудами. Скорее всего он основывается на словах очевидцев. Подтверждением тому служит следующее прямое указание автора при дальнейшем описании разинского движения: «Повествуется же от старых людей русских…» И ссылаясь на такие рассказы, Величко дает весьма выразительный и почти беспристрастный портрет предводителя восставших: «…тот крамольник Разин был зросту высокого и уроди (наружности. — В. С.) красной, в силе и мужестве изобилен…» Приводит украинский историк и данные о том, что до 1669 г. Разин «з донцами» «на морю Азовском… туркам и татарам, потом на морю Хвалынском персидам и… тамошним народам многие чинили пакости и разбои…». В других источниках сведений о походах разинцев на Азовское море и столкновениях с турками и крымцами не встречается. Очевидно, здесь у Величко неточность. Однако следует иметь в виду, что многое из того, как начиналось волнение на Дону, как произошло выдвижение Степана Разина в казацкие головщики и т. п., до сих пор остается неизвестным. Так что, возможно, небольшой отряд донцов, возглавляемых будущим атаманом, первоначально попробовал свои силы именно на азовских берегах. И, быть может, не случайно, прежде чем пойти на Волгу, разницы пытались пробиться в низовья Дона. Но тщетно: черкасские казаки во главе с войсковым атаманом К. Яковлевым и старшиной их не пропустили.

В своем понимании и толковании восстания С. В. Величко частично идет за Пуфендорфом, связывая вспыхнувший мятеж со злой волей Разина и всех донцов, кто выступил с ним заодно «против владыки своего государя Московского», но в то же время считает, что события приняли дурной для восставших оборот, поскольку такова была фатальная неизбежность и поскольку каждому выпадает своя судьба, над которой человек не властен. И Разин, в представлении Величко, «упал тяжко и погибл веема», «на своей фортуне зпоткнувшийся»[75].

В освещении крестьянской войны историками XVIII в. выпукло проявилась тенденция дворянской историографии ставить историю на службу и укрепление самодержавного государства. Эти черты получили дальнейшее развитие в первой половине и в середине следующего столетия. Если сравнить, например, сочинение П. И. Рычкова и опубликованные в 1841 г. «Записки об Астрахани» известного краеведа, знатока истории Нижнего и Среднего Поволжья М. Рыбушкина[76], создастся впечатление, что оба автора писали свои работы синхронно, а не с временным разрывом около семидесяти лет. И дело тут вовсе не в том, что они использовали один и тот же основной источник — «Сказание…» П. Золотарева, а в том, что их объединяет общая методологическая позиция: и тот и другой рьяно защищают интересы дворянства, самодержавия, церкви. Такой подход, в том числе к освещению разинского восстания, был хронологически довольно длителен и отражал настроения реакционно-консервативной части господствующего класса.

Но в последние десятилетия XVIII в. дают о себе знать и предвестники иной историографии. Для правильной оценки развивающихся историко-философских взглядов в России в этот период необходимо прежде всего отметить особую роль и значение деятельности Н. И. Новикова и А. Н. Радищева. Думается, тут незачем искусственно противопоставлять идеи первого и второго[77]. Не случайно известный русский философ и литератор В. В. Розанов называл их сострадальцами[78]. Да, безусловно, Новикову с его благими намерениями исправить российскую действительность с помощью просвещения свойственна дворянская ограниченность. Да, Радищев в своем миропонимании шагнул значительно дальше. Но ведь его ум взлелеяла и питала наряду с западной и передовая русская мысль, в частности острейшие публикации в новиковских сатирических журналах «Трутень» и «Живописец»[79].

Помимо новых, продвигавших общественно-политическую мысль и — как ее составную часть — гуманитарные науки идей, с именем Н. И. Новикова связана фундаментальная публикация документов по русской истории под общим названием «Древняя Российская Вивлиофика» (библиотека). В этом корпусе — и как раз в период пугачевского движения! — впервые увидели свет некоторые официальные правительственные документы о восстании С. Т. Разина, что само по себе весьма знаменательно, поскольку, во-первых, давало возможность образованным людям разных сословий познакомиться с первоисточниками и составить собственное мнение о зафиксированных в них событиях, а во-вторых, несколько разряжало цензурную обстановку и негласный заговор молчания вокруг разинской темы. Речь идет о напечатанных Н. И. Новиковым правительственной информации по поводу сдачи восставшими царским войскам Астрахани, а также описании того, как проходила церемония предания Разина анафеме — церковному проклятию[80].

Опираясь на достижения передовой общественной мысли 60–80-х годов XVIII в., А. Н. Радищев внес новые прогрессивные подходы в изучение истории[81]. Так же, как и большинство его современников-просветителей, он продолжал оставаться на идеалистических позициях, но, задумываясь над цикличностью хода истории, акцентируя внимание на восходящей и нисходящей стадиях исторического процесса, тщился выявить порядок, метод и закон. Знакомый с сочинениями Фергюссона и Мирабо, Вольтера и Гердера, Кондорсе и Монтескье, Руссо и Канта, Радищев склонялся к мнению социалистов-утопистов о том, что поиск пути к более высоким и справедливым этапам развития общества соответствует вечной природе человека. В отличие от Гоббса, у которого, как известно, естественное состояние человека— это война всех против всех, Радищев характеризует его как единомыслие, равенство. В этом проявился присущий первому русскому революционеру-республиканцу гуманизм, стремление к социальной справедливости. «Человек, происходя на свет, — по мнению Радищева, — есть равен во всем другому». Не оспаривая тезис Руссо о разобщенности между людьми, российский мыслитель подчеркивает, что «человек есть существо общественное и созданное, чтобы жить в обществе себе подобных»[82].

Им делается важный вывод о естественных правах человека, к которым относится жизнь, вольность, безопасность. Это дает А. Н. Радищеву основание говорить о праве масс разорвать узы порабощения, если законы, принятые государством, и его власть не были употреблены на пользу народа. Отсюда и полное оправдание народных восстаний и даже призыв к мести мучителям — помещикам, чьей злой волей было порождено чудище крепостного права. Положив начало крушению просветительской утопии в России, Радищев выступил и как первый автор, не осуждающий, а приветствующий движения Разина и Пугачева. В самих народных предводителях он склонен видеть «великих мужей для заступления избитого племени».

Фигуры С. Т. Разина А. Н. Радищев касается в своих размышлениях о роли личности и месте случая в истории. «История свидетельствует, — пишет он, — что обстоятельства бывают случаем на развержение великих дарований; ибо… Чингис и Стенька Разин в других положениях, нежели в коих были, были бы не то, что были…» Как это напоминает пушкинское: «…случай есть мощное, мгновенное оружие Провидения»!

Говоря о личностях, вошедших в мировую историю, Радищев снова ставит имя вождя крестьянской войны в России в один ряд с известными историческими деятелями. «Ибо равно имениты для нас Нерон и Марк Аврелий, Калигула и Тит, Аристид и Шемяка, Картуш, Александр, Катилина и Стенька Разин»[83].

В двенадцатитомной «Истории Государства Российского» крупнейшего русского историка Н. М. Карамзина изложение доведено лишь до начала XVII в. и потому разинскому восстанию не нашлось места. И все же дальнейший путь историографии этой проблемы пролегает именно через карамзинский труд, пробудивший у современников огромный интерес к истории, к прошлому своего Отечества. «Древняя Россия, — свидетельствует А. С. Пушкин, — казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени ни о чем другом не говорили»[84].

Многотомное сочинение Н. М. Карамзина вкупе с интереснейшими научными примечаниями, а также его знаменитая «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» дали обильный материал для раздумий и переживаний. Сам Н. М. Карамзин — не только мыслитель, ной незаурядный живописец слова. По его разумению, ремесло историка «с одной стороны… наука, а с другой — искусство». В понимании этого «последнего летописца», история состоит из волнующих событий, судеб людей, обуреваемых страстями, страдающих, действующих, совершающих героические и низменные поступки… Он доказывал необходимость мощной русской государственности, но считал, что важна не форма правления (хотя был твердым приверженцем монархии), а влитое в нее содержание, нравственные устои как народа, так и самодержцев, которым вверены его судьбы. Но, хотя карамзинское сочинение вызвало настоящую сенсацию, далеко не все восторженно принимали концепцию придворного историка, многие оспаривали и критиковали ее, причем далеко не всегда справедливо.

В «Истории Государства Российского» повествуется о возникновении казачества (автор видит в нем вредный и разрушительный элемент), о событиях «Смутного времени», о «мятежнике» И. Болотникове и «бунте князя Шаховского» — воеводы, сыгравшего определенную роль в воцарении Лжедмитрия I. Все это позволяет составить приблизительное представление о том, как бы выглядели в труде Карамзина страницы, посвященные Разину. Вряд ли историк оставил бы эту колоритную фигуру и связанные с ним яркие события без внимания, продолжи он свой труд дальше.

Интересно, что даже верноподданически настроенные авторы, освещавшие историю XVII столетия, не решались «перешагнуть» через события 1667–1671 гг. Так, В. Берх в своем «Царствовании царя Алексея Михайловича», хоть и поносит восставших на все лады, тем не менее отнюдь не игнорирует разинское выступление. Напротив, он склонен с возможной тщательностью живописать страшный разгул взбунтовавшегося народа («буйной сволочи») и внушить читателю, что, где бы ни побывали разницы, будь то персидские или российские владения, они оставляли за собой кровавый след, «производя везде ужасные злодеяния», губя «беспощадно мирных жителей, жен их и младенцев». Мотивы расширения восстания после возвращения казачьего отряда с персидских берегов выглядят у Верха довольно примитивно. По его мнению, во всем прежде всего повинен Разин, который, «привыкнув к разбоям и злодеяниям, не мог наслаждаться спокойной жизнью» и оттого «с наступлением весны 1770 года (так в тексте — В. С.) пустился „…на Волгу…“». Повстанческого предводителя Берх наделяет чертами чуть ли не вампира[85].

Следующий этап складывания историографии темы связан с деятельностью декабристов и А. С. Пушкина.

Декабристы очень высоко оценивали роль народа в истории. Собственно и смысл их борьбы во многом сводился к тому, чтобы дать избавление русскому мужику — главному спасителю отечества в войне 1812 г. Однако освобождение крепостного крестьянства мыслилось ими как акт, совершаемый силами тайных обществ. Отношение дворянских революционеров к народным движениям, в том числе и к крупнейшим крестьянским восстаниям XVII–XVIII вв., крайне недоверчивое, настороженное. Так, например, член Южного общества Александр Поджио писал: «…Мне хотелось, как русскому и по русскому делу, непременно ворваться в свою отечественную Историю… Недолго мне было пройти мысленно по главным событиям и, наконец, прийти к странному заключению: какие же были смуты, бунты, восстания? Все они имели особенный, по большей части местный, временный характер, не имеющий никакой связи, никаких отношений с общим характером страны! Соковнин, Стенька Разин, Пугачев — сами они и дела их не подходят нам»[86]. Характерное признание. Неудивительно поэтому, что ни М. А. Фонвизин, ни М. С. Лунин, ни Н. М. Муравьев, обращаясь в своих сочинениях к прошлому России, не упоминают ни об одном из содрогнувших страну крестьянских движений.

В советской историографии правомерно обращалось внимание как на связанность декабристов традициями своего класса, напуганного продолжающимися волнениями крепостных, так и на несомненный интерес в их среде к истории борьбы русского крестьянства против гнета и бесправия[87]. Народные восстания в глазах дворянских революционеров были очень весомым аргументом, подтверждающим нежелание масс мириться со своей подневольной участью, а следовательно, — и правоту дела декабристов. Не приемля крестьянские бунты, члены тайных обществ в то же время, следуя за Радищевым, не разделяли точку зрения на них как на разбой и глумление бандитствующих молодчиков над добропорядочными обывателями. В декабристской среде предпринимались попытки лучше узнать, изучить подробности выступления С. Т. Разина и Е. И. Пугачева. Автор работ по истории XVIII в., в частности эпохи Петра I, А. А. Корнилович в 1824 г. издает отрывок из «Трех путешествий» Я. Я. Стрейса[88] — источника, который позволял толковать события не так однозначно, как ранее публиковавшиеся.

Специальные работы истории донского казачества, в том числе и разинского восстания, посвятил привлеченный по делу декабристов и высланный затем на Кавказ В. Д. Сухоруков. Еще в 1824 г. он опубликовал работу «О внутреннем составе донских казаков в конце XVII столетия»[89], где нашла оппонента точка зрения Н. М. Карамзина на казачество как на праздную, беспокойную и опасную для государства часть населения. Как верно подметил С. С. Волк, В. Д. Сухорукое противопоставляет демократический строй казачьей жизни остальному обществу России[90]. Подобно многим другим декабристам, он считает идеальной моделью народовластия порядок и традиции древнего Новгорода с его вечем, выборами и т. п. Донской край, войско донское, сложившиеся в XVI–XVII вв. в среде станичников обычаи представляются В. Д. Сухорукову как бы несколько видоизмененным вариантом новгородской вольницы. Он даже не пытается вникнуть в иерархию отношений между казаками разных категорий и неодинакового имущественного достатка. По-видимому, не совсем прав И. В. Степанов, полагая, что Сухоруков умышленно не замечал или сглаживал имеющиеся на Е Дону антагонизмы, поскольку они нарушали его историческую схему, снимали с идиллически им изображенного казацкого жизнеустройства романтический флер[91]. Вряд ли сам факт дифференциации положения старшинской верхушки и рядовых донцов ускользнул от внимания такого дотошного исследователя, каким был В. Д. Сухоруков. Скорее он просто не придал ему значения, поскольку по сравнению с той социальной пропастью, которая зияла между помещиками и их крепостными, различия между станичниками не казались ему столь существенными. Ведь не усматривали же декабристы особых противоречий и неравенства в устройстве новгородской республики! Вот и Сухорукова исторический опыт донцов привлекает прежде всего как раз тем, что их «правление… было, — по его словам, — народное в полном смысле этого слова и самое простое, особенных властей распоряжающих (важная оговорка. — В. С.), равно как и старшинства лиц, у них вовсе не было»[92].

В другом своем труде «Историческое описание земли и войска Донского» В. Д. Сухоруков продолжает развитие той же темы[93]. Однако последовавший арест и ссылка помешали завершению работы, публикация ее по цензурным соображениям была запрещена[94]. Только четверть века спустя, на рубеже 60–70-х годов, рукопись В. Д. Сухорукова увидела свет.

Что же насторожило бдительных чиновников, не разрешивших сразу напечатать «Историческое описание…»?

Наиболее крамольной, на их взгляд, очевидно, оказалась посвященная разинскому восстанию XIII глава сухоруковского сочинения. В ней автор подчеркнуто отказывается от официальной трактовки событий источниками, вышедшими из правительственных кругов. Он не следует их оценкам, не пользуется их терминологией, не спешит пересказывать, а тем более принимать на веру порочащие восставших факты, избегает не только ругательных определении в адрес разинцев, но даже старается не воспроизводить то и дело употребляемых в актовых материалах и свидетельствах иностранцев уменьшительных имен типа Стенька, Васька и т. д.[95] Другими словами, В. Д. Сухоруков, энергично препарируя привлеченные им разнообразные источники, удаляет из них толстый, многослойный налет тенденциозности, необъективности. И в результате «бунт Стеньки Разина» неожиданно приобретает совершенно иную, чем в прежней литературе, окраску, причем автор явно отдает свои симпатии не доблестным царским воеводам, не преисполненным государственного ума боярам из ближайшего окружения царя Алексея Михайловича, а поднявшим на Руси невиданный мятеж казакам, их атаману, присоединившимся к ним крестьянским массам. В С. Т. Разине В. Д. Сухоруков видит не злодея и монстра, а заступника и друга народа. «Вся чернь, — пишет автор, — народ и вообще все воинские чины, восклицали: „Отец наш! Живи долго и будь победителем всех бояр и князей!“» Этим признанием огромной популярности повстанческого предводителя, безграничного доверия к нему проводилась мысль о том, что восстание С. Т. Разина было глубоко народным движением, направленным своим острием против крепостников-помещиков, бояр, воевод и защищающего их интересы государства.

Казачья вольница, смелые и независимые проявления народной свободы — в центре внимания следующей книги В. Д. Сухорукова «Общежитие донских казаков в XVII и XVIII вв.»[96]. И вновь автор откровенно любуется гордым духом и свободолюбивым характером донцов, не знавших ни рабства, ни деспотизма и унаследовавших вольные традиции древнего Новгорода.

К восстанию С. Т. Разина неоднократно обращались взоры ссыльных декабристов. Однако мнения ими на этот счет высказывались весьма противоположные. Так, Н. А. Бестужев, известный своими оригинальными работами по истории российского флота, не счел нужным остановиться на стремительных речных и морских рейдах разинцев, их дерзких маневрах и победах и т. д. Зато предпочел повторить расхожие оценки восстания в официальных источниках[97]. Правда, в неопубликованных материалах, как установил С. С. Волк, ссыльный декабрист признавал широкий размах движения, но его общий взгляд на восставших как на бунтовщиков и смутьянов оставался неизменным[98].

Надо думать, иными мерками и с других позиций подходил к разинскому выступлению декабрист В. П. Ивашев. Его товарищ по ссылке А. Е. Розен в своих «Записках…» свидетельствует, что в Нерчинском остроге была написана целая поэма о Разине[99]. К сожалению, она не сохранилась, в силу чего о позиции Ивашева судить трудно, но сама логика подсказывает, что автор не осуждает, как Бестужев, а воспевает своего героя. Таким образом, хотя крестьянские восстания в России гораздо меньше волновали декабристов, чем, скажем, столкновения между князьями и свободными новгородцами вечевых времен, а признанным кумиром для них был скорее не Степан Разин, а Марфа Борецкая, тем не менее часть их приветствовала всякое проявление вольности народа, в том числе и разинское движение.

Историю изучения крестьянской войны в России последней трети XVII в. немыслимо себе представить без «разинских» страниц А. С. Пушкина.

Еще в детстве будущий поэт говорил: «Стенька Разин был моим первым героем, и я уже мечтал о нем, когда мне не было восьми лет…»[100]. О легендарном народном предводителе Пушкин, наверное, впервые узнал от своей няни Арины Родионовны: С ее же слов, по-видимому, он записал в 1824 г. две новые песни из разинского цикла. С годами интерес поэта к повстанческому атаману и всему, с ним связанному, не только не угас, но, напротив, усилился. Пушкину чужда господствовавшая в сочинениях дворянских авторов трактовка крупнейшего народного движения XVII в., согласно которой Разиным и разницами движут кровожадная страсть к разгулу, жажда обогащения, погоня за «дуваном», «зипунами». В письме из Михайловского к брату Льву Сергеевичу он отзывается о С. Т. Разине как о «единственном поэтическом лице русской истории» и настоятельно просит хотя бы «сухого» исторического известия о нем[101]. В противовес дворянской традиции Пушкин создает совершенно иной, близкий мотивам народных преданий образ Разина. В 1826 г. поэт написал стихотворный цикл «Песни о Стеньке Разине», в основе которых — народные исторические песни и сказания. Через Бенкендорфа он направил свое сочинение на цензуру Николаю I, и вскоре шеф жандармов известил Пушкина о мнении царя относительно этих стихов: они, «при всем поэтическом своем достоинстве, по содержанию своему неприличны к напечатанию. Сверх того, церковь проклинает Разина, как равно и Пугачева»[102].

Но для Пушкина высший показатель исторической правды — мнение народное, устный народный приговор, и то, что Разин стал любимым героем национального фольклора, говорило поэту о многом. Летописец пугачевского восстания, он живо интересовался и событиями 1667–1671 гг., в обоих народных движениях видел черты чрезвычайного сходства[103]. И если воспоминания о пугачевских днях были еще свежи, особенно в Поволжье и на Урале, куда и отправился за материалом из первых рук А. С. Пушкин, — о разинском времени поэту пришлось судить главным образом по богатому песенному наследию русского народа. Быть может, как раз потому, что гроза пугачевского бунта отгремела на Руси сравнительно недавно, поэт выбрал для своих исторических занятий именно его, а не разинское восстание. Но и последнее постоянно оставалось в сфере внимания Пушкина, что нашло подтверждение в свидетельствах современников. Известнейший историк, прозаик, драматург, критик, издатель журнала «Московский вестник» М. П. Погодин приводит в своем дневнике подробности чтения А. С. Пушкиным на вечере у Веневитиновых в Москве в 1826 г. своих новых произведений. Наряду с «Борисом Годуновым» и предисловием к «Руслану и Людмиле» поэт читал «песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке…»[104]. Поэт Н. М. Языков, находясь в Дерпте, пишет брату: «Здесь говорят, что Пушкин написал много нового, между прочим поэму „Стенька Разин“… Видно, он много занимается своим делом. Слава и честь ему»[105]. Сталкивавшийся с А. С. Пушкиным у Н. Н. Раевского в 1834 г. П. X. Граббе вспоминает: «Мы обедали и провели несколько часов втроем… Он (Пушкин. — В. С.) занят был в то время историей Пугачева и Ст. Разина. Последним, казалось мне, больше. Он принес даже с собою брошюру на французском языке, переведенную с английского и изданную в те времена (т. е. еще в XVII в. — В. С.) одним капитаном английской службы, который, по взятии Разиным Астрахани, представлялся ему и потом был очевидцем казни его (возможно, тут идет речь об авторе „Сообщения…“ — В. С.)»[106]. Сохранились сведения, что Н. Н. Раевский оказывал А. С. Пушкину помощь в сборе материалов о С. Т. Разине[107].

В 1836 г. по просьбе парижского литератора Лов-Веймарса поэт в форме прозаического пересказа перевел на французский язык 11 русских народных песен, в том числе две из разинского цикла: о рождении атамана и о казни его на Красной площади[108]. Несколько легенд и преданий о Разине, сохранившихся в среде уральских казаков, Пушкин передает в «Истории Пугачева», где фольклорная струя, мотивы устного народного творчества органически вплетаются в повествование.

В историографическом плане это произведение представляет не меньший интерес, чем в литературном. Стремление Пушкина-историка понять дух и идейные искания восставшего народа, размышления о народной стихии, причинах и судьбах крестьянского бунта принципиально отличают его методологический подход от научных построений многих предшественников и последователей. «Волненья бурь народных» для Пушкина — одна из характерных примет российской истории, полной «кипучего брожения и пылкой бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов». Бушевание грозных внечеловеческих сил сродни потопу. Страшной, жестокой, взявшей много крови, стоившей немалых жертв видится поэту народная война. Подобно мощной, все сокрушающей на своем пути лавине она движется без руля и ветрил, и сами повстанческие предводители бессильны перед ней и ее причудами и вынуждены положиться на волю волн. Вспомним знаменитые строки: «Пугачев бежал, но бегство его казалось нашествием». Эта пушкинская формула прекрасно передает диалектику классовой борьбы и многое объясняет в развитии не только пугачевского восстания, но и всех крестьянских войн: разбитое народное воинство отступало, мгновенно обрастая новыми отрядами, и таким образом вскоре возрождалось и становилось боеспособным.

Привычно раскладывая богатейшее наследие нашей общественной мысли по предназначенным полочкам и щедро раздавая ее носителям те или иные заранее заготовленные ярлыки, мы долгое время обделяли сами себя, обедняли свою духовную культуру. Так и с Пушкиным. Мы только теперь начинаем объективно постигать его громадный, неповторимый вклад в формирование представлений о прошлом, о роли и месте истории в общественной жизни России. Давно ли наши виднейшие историки, оценивая освещение автором «Истории Пугачева» событий третьей четверти XVIII в., писали: «…Пушкин оставался на позициях дворянского либерализма. Горячо отстаивая необходимость освобождения крестьян, он в то же время отрицал прогрессивность вооруженного выступления народа против крепостного гнета»[109]?

Но почему не принималось в расчет, что Пушкин опирался не на особые политические, а на общечеловеческие нравственные понятия? Ведь поэт, по собственному признанию, «милость к падшим призывал». Его творческий дар был соприроден его благоволению ко всему живущему и абсолютному слуху на правду бытия и правду идеала. Он был против кровопролития под любым предлогом. Если только запахло где бы то ни было кровью, значит, по Пушкину, это антигуманно, направлено против человека. Под этим углом зрения гораздо понятнее, почему певец свободы, признававший право народа на избавление от гнета и рабства, отказывал ему в праве убивать и проливать кровь. Вспомним, что свой век А. С. Пушкин называл жестоким. И, разумеется, его отношение к предыдущим столетиям, когда зловещие отблески кровавого бытия высвечивали мрачную эпоху, было соответствующим. Ведь он не только умом и сердцем воспринял идеи Руссо, но и сам был великим гуманистом. «Ничто на земле не стоит цены человеческой крови», — говорил эрменонвильский отшельник, и точно так же считал лучший российский поэт и блестящий мыслитель Александр Сергеевич Пушкин, к заметкам которого по вопросам русской и всемирной истории, в том числе и к воззрениям на народные движения, советская историография будет возвращаться еще неоднократно.