Глава 22 ЦАРСКОЕ СЕЛО. ТОБОЛЬСКИЕ КОНФЛИКТЫ

Глава 22

ЦАРСКОЕ СЕЛО. ТОБОЛЬСКИЕ КОНФЛИКТЫ

Несколько страниц посвятил Бруцкус тому этапу «хождений по мукам» (от ареста Романовых в Царском Селе до прибытия в Екатеринбург), когда «ни одного еврея возле семьи не появлялось»: «История Французской революции оставила на вечную память потомству маленькое имя, окруженное величайшей ненавистью – имя сапожника Симона, терзавшего отданного ему на воспитание сына Людовика XVI, маленького дофина, колотушками, издевательствами и поруганием отца и матери несчастного мальчика.

…В нашей, величайшей революции таких Симонов было – прудов не запрудить. Не было сословия, которое не выделило добровольцев, яростно стремившихся дорваться до бывших величеств и высочеств, чтоб сделать неприятность или гадость.»

Он перечисляет российских «Симонов»: поручика Домодзянца, демонстративно не козырявшего арестованному полковнику Романову; поручика Ярынича, не протянувшего бывшему императору руку (царь спросил: «Голубчик, за что?»); офицеров охраны, требовавших, чтоб семью выстраивали им «на проверку».

Офицеры «окарауливаули» царя на прогулке, наступая ему на пятки буквально: «Однажды царь отмахнулся от такого хулигана ударом трости назад». Солдаты подсаживались к болевшей царице, развалясь и куря; у наследника отобрали игрушечное ружье-монтекристо под предлогом «разоружения арестованных»; воровали продукты и вещи, а однажды ворвались в покои дворца с обыском: «шпионы», мол, сигнализируют вражеским самолетам из окна За «сигнал» стража приняла тень качавшейся в качалке царевны (вполне возможно, солдаты привыкли разоблачать таких же шпионов в еврейских местечках.)

Бруцкус цитирует показания коменданта, полковника Евгения Кобылинского, о самом моменте ареста царя:

«Когда на царскосельском вокзале Государь вышел из вагона, лица из его свиты посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь, проникнутые страхом, что их узнают. Прекрасно помню, что так удирал генерал-майор Нарышкин и, кажется, командир железнодорожного батальона Цабель. Сцена была некрасивой.»

Профессор перечислил и других «сиятельств, которые грубейшим образом покинули семью со дня отречения царя и ни разу не интересовались судьбой своих бывших благодетелей»: герцога Лейхтенбергского, флигель-адъютанта Саблина, «с коим семья буквально не расставалась», Мордвинова, «которого особенно любил царь», начальника конвоя Граббе и заведывавшего делами государыни графа Апраксина.

(«Аристократию, лицо которой три столетия и выражало собой лицо России, смело в один день, как не было ее никогда. Ни одно из этих имен – Гагариных, Долгоруких, Оболенских, Лопухиных – за эту роковую неделю не промелькнуло в благородном смысле, ни единый человек из целого сословия, так обласканного, так награжденного». – А. Солженицын.)

Если жизнь семьи Романовых в первые месяцы после ареста кажется все-таки благополучной по сравнению с тем, что ей пришлось испытать позже, то немалая заслуга в том принадлежала министру юстиции Временного правительства А. Ф. Керенскому.

Он почти сразу появился в царскосельском дворце и произвел тщательный обыск. Царь просил не трогать единственное письмо, сугубо личное, – вот его-то извольте министру подать! Но, как засвидетельствовали слуги царя, «в следующий визит Александр Федорович явился во дворец другим человеком, лучше понял характер Государя и Государыни»: стал заботиться о нуждах семьи, защищал ее от притязаний местного совета и наглой солдатни. Николай даже записал в дневнике, что «этот человек положительно на своем месте Чем больше у него будет власти, тем лучше».

В те дни сионист Владимир Жаботинский записал в дневник мысли лондонского собеседника, которого считал одним из самых проницательных политиков современности, южноафриканского премьера Яна Смэтса:

«Россия, может быть, и падет, но немцы напрасно думают, что это им поможет. Самсон больше погубил врагов в час своей смерти, чем за всю жизнь…

Керенский – святой человек. Но он адвокат: думает, будто мир – это судебная палата, где побеждает тот, у кого лучше аргументы. Вот он и аргументирует. А его противники копят динамит».

С первых дней революции министр делал все возможное для предотвращения казней и кровопролития, которых от власти требовали, по его определению, «взбунтовавшиеся рабы». Прилюдно изображая свирепого вешателя, он вырывал из рук солдат арестованных сановников и генералов и провел закон об отмене смертной казни – умышленно, чтобы предотвратить расправу с Николаем. Новый закон дал ему основание просить для. Романовых политического убежища за границей, в Англии, у двоюродного брата монарха, короля Георга V.

Но британское правительство отказалось принять недавнего союзника и бывшего фельдмаршала королевской армии. Ведь почему «добрый русский народ» свергнул Романовых с престола? Потому что царь был ненадежен в войне, готовил сепаратный мир с Вильгельмом. (К слову: положительное отношение Керенского к царю явилось следствием найденного в царских бумагах письма – отказа царя на предложение кайзера начать сепаратные переговоры о мире). Запутавшееся в собственной лжи правительство Ллойд Джорджа, подобно многим правительствам континента, отказало Керенскому в просьбе об убежище для Романовых. Николай же, судя по дневнику, отбирал вещи, которые возьмет с собой в Лондон.

В июле 1917 года Керенский сообщил Романовым о вероятном отъезде на юг, «ввиду близости Царского Села к неспокойной столице». Царь принял его объяснение спокойно: опытному политику была ясна уязвимость его резиденции после только что совершенной попытки мятежного переворота («июльских дней»).

Начались новые сборы, но за три дня до отъезда семья узнала, что направляют ее не в Крым, а в губернский город куда-то на восток. «А мы так рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии» (из дневника).

Впоследствии Соколов зловеще намекал, мол, если бы Керенский не заслал Романовых так далеко, их можно было бы и спасти: спаслись ведь те из Романовых, кто жил на юге. Но вот что об этом спасении на Юге рассказал сегодняшний «старейшина» семьи великий князь Николай Романович:

«В Крыму, в нескольких километрах от Ялты, жили две сестры и мать царя, – Мария Федоровна. Они были под арестом и одновременно под охраной севастопольского моряка Задорожного. Однажды на территорию дома приехал грузовик с солдатами, потребовавшими выдачи «царских лиц». Задорожный не выполнил их требований и заявил, что откроет огонь, если солдаты попытаются прибегнуть к силе. При этом он приказал выдать оружие отцу и другим находившимся здесь мужчинам. Отец запомнил слова Задорожного: «Мой долг перед советской властью – сохранить вас в целости и сохранности. Кто отдал ему приказ?»

Итак, на Юге члены династии Романовых остались живы вовсе не потому, что там был некий безопасный регион: летом 1917 года на Северном Кавказе, например, дезертиры убили многолетнего премьера Николая II Ивана Горемыкина. Романовы выжили, по свидетельству великого князя, потому, что Кремль не отдал приказа тамошним властям об их убийстве, а те не желали сами отвечать за бессудную казнь членов царствующего дома. Без приказа из Кремля Романовых не убивали.

Керенский выбрал Тобольск как место ссылки разумно: поскольку выдворение в Сибирь традиционно считалось тяжким наказанием, отправка Романовых туда сразу же исчерпала интерес к «возмездию революции». О царе забыли – на что и рассчитывал премьер, не рассчитавший лишь ситуацию собственного крушения.

Перед отправкой двух поездов – с семьей и с охраной – Керенский сам инструктировал начальника охраны полковника Кобылинского: «Не забывайте, что это бывший император. Ни он, ни его семья не должны ни в чем испытывать лишений.» От стрелков царскосельской охраны он, успев уже стать премьером, потребовал относиться к узникам гуманно: «Лежачего не бьют».

Семье позволили взять в Тобольск всех, кого она пожелает.

Несколько человек спасли в те дни честь русской аристократии. Обер-гофмаршал двора князь Валентин Долгорукий согласился поехать в Сибирь со ссыльным повелителем. Второй обер-гофмаршал поопасался (и можно ли в чем-то винить этого человека, наверно, догадывавшегося о конце в Ипатьевском полуподвале?). Тогда царь пригласил поехать с ними генерал-адъютанта Илью Татищева, служившего ранее личным его представителем при дворе кайзера. Узнав, что это не официальное предписание правительства, но просьба узника, Илья Леонидович ответил: «Большая честь, что Государь в несчастье соизволил вспомнить обо мне, и размышлять тут не о чем.»

Поехала с семьей любимая фрейлина графиня Анастасия Гендрикова, и обер-лектриса Шнейдер, и учителя языков: английского – мистер Гиббс (впоследствии православный священник) и французского – мосье Жильяр, добрый и честный человек. Оба учителя оставили интересные книги воспоминаний.

О Тобольске, помимо учителей, вспоминают полковник Евгений Кобылинский, его жена Клавдия Битнер, медсестра и классная дама (в госпитале она познакомилась с будущим мужем и с царицей, щипавшей там корпию). Клавдия поехала в Сибирь за мужем и преподавала царевнам русский язык, математику, географию. Но самые интересные мемуары об этом периоде жизни семьи принадлежат человеку, которого рассерженный на него Николай обозвал в дневнике «поганцем» – политкомиссару по делам охраны царской семьи, знаменитому экс-заключенному Василию Семеновичу Панкратову.

Панкратов – пролетарий с Семянниковского оружейного завода; в 80-х годах, защищая в схватке какую-то товарку-народоволку, убил жандарма и был приговорен к двадцатилетней каторге. Отсидев 14 лет в Шлиссельбургсой крепости, вышел на ссылку, в 1905 году бежал, опять включился в движение и вновь попал в ссылку. Его безупречный в революционной среде общественный авторитет в 1917 году использовало Временное правительство: ознакомившись с документами контрразведки, именно он публично подтвердил, что на сей раз господа контрразведчики не ошиблись – через компаньона Парвуса, – Якоба Ганецкого (Фюрстенберга), через госпожу Дору Суменсон и столичного адвоката Мечислава Козловского на счета большевиков из-за границы приходили огромные суммы денег.

…Впервые царскую семью без церемониального живого занавеса из лиц двора и свиты смогли наблюдать простые люди, которым нравились как раз те качества Романовых, что не ценило и не уважало обычное окружение Романовых – «по должности».

«Семья подкупала простотой и добротой» (Клавдия Битнер).

«В домашнем быту семья Государя производила отличное впечатление. Все были искренно связаны чувствами простой, бесхитростной любви друг к другу. Отношения родителей с детьми, отношения друг с другом были сердечные, полные любви и уважения. Вкусы были простые, отношение к окружающим тоже» (Пьер Жильяр).

Не нужно думать, что перед нами вывернутая наизнанку, но все та же традиционная слащавая идеализация фигуры доброго царя-батюшки: наблюдатели критически оценивали наблюдаемых. Кл. Битнер, отмечая предупредительность, корректность, «поразительную выдержку» Николая, говорила: «Он, мне думается, совсем не знал народа. У него было такое отношение к народу: добрый, хороший, мягкий народ. Его смутили худые люди в этой революции. Ее заправилами являются «жиды». Но это все пройдет. Народ опомнится и снова будет порядок.» Государыня – «самая настоящая царица: красивая, властная, величественная… Добра и в душе смиренна. Народа своего тоже не знала и не понимала… Пришел из Омска какой-то отряд красноармейцев, она и говорит:

«Вот, говорят, они нехорошие. Они хорошие, посмотрите, смотрят, улыбаются…»

(Это был первый по времени отряд, пришедший их убивать). «…Однажды я с ней сильно и горячо поспорила, так что и я, и она расплакались… Она, не понимая совершенно солдат, их отношения, которого те не смели все-таки обнаруживать в глаза, стала выказывать свои мысли: народ хороший, а вот если бы офицеры были бы энергичнее, было бы другое… Так после всего, что свершилось за эту войну и революцию с Россией, мог говорить только человек, который не знает и не видит своего народа.»

Очень важным представляется показание Битнер и о причине пылкой ненависти к кайзеровской Германии, которой Александра Федоровна заряжала мужа: «Она безусловно сильно и глубоко любила Россию, Оба они с Государем больше всего боялись, что их увезут куда-нибудь за границу… Я удивлялась какой-то ее ненависти к Германии и императору Вильгельму. Она не могла без сильного волнения и злобы говорить о них. Она мне много раз говорила: «Если бы вы знали, сколько они сделали зла моей родине». Она говорила про свое герцогство».

Герцогство Гессен-Дармштадтское в австро-прусской войне было союзником Австрии, вместе с ней потерпело поражение и было против воли своих повелителей присоединено к созданной Прусским королевством Германской империи. Видимо, Александра Федоровна, как многие южногерманцы, ненавидела бисмарковских юнкеров, их высокомерную, дьявольскую гордыню, которая дважды привела великий центральноевропейский народ к катастрофе – для него самого и для всей Европы. (С трудом верится, но – даже летом 1918 года, когда Романовых уже расстреливали в Екатеринбурге, в Берлине планировали тотальные захваты в окружающих странах – у Бельгии и Франции, Польши и Румынии, Прибалтики и Украины, Сербии и Албании… Это у них называлось соблюдением «довоенного статус-кво»! Воистину германские военные были ужаснее российских. Когда узнаешь про это, лучше понимаешь самоубийственное упорство супругов Романовых в войне).

Как парадоксально переплетаются исторические ходы: схватка России с Германией явилась в какой-то ничтожной мере искрой реванша южной Германии за старинное поражение от Бисмарка.

…Пока караул стрелков повиновался Кобылинскому, жизнь семьи в Тобольске протекала, относительно конечно, спокойно. Население относилось с приязнью, стрелки, предупрежденные Керенским, не стесняли; можно было вольно общаться с горожанами, посещать церковные службы. Даже октябрьский переворот не вызвал изменений: расчет Керенского оказался верным, большевики забыли о сосланных Романовых.

Роковой конфликт возник на Рождество, 25-го по старому стилю декабря 1917 года.

Местный священник о. Алексей Васильев провозгласил с амвона, как всегда делалось до революции, «многая лета самодержавнейшему Государю-Императору!»

Полковник Кобылинский в показаниях следователю назвал поступок священника «настоящей провокацией»: он стал поводом для бунта стрелков охраны против семьи Романовых и начальника.

Уже с ноября выказывали солдаты недовольство: им перестали выплачивать обещанное Керенским щедрое жалованье. Кобылинский залез в долги к местным тузам, доверявшим пока что кредитоспособности бывшего Государя и представителя Временного правительства. Как-то расплачивался командир с подчиненными, но, конечно, далеко не полностью.

Ектения с амвона отца Васильева дала революционный повод накопившемуся раздражению: стрелки заявили, что полковник, мол, нарочно отсылает их из церкви, когда там «ведут монархическую пропаганду», что он, может быть, сам контрреволюционер, что Панкратов и этому офицеру, и царской семье мирволит как «Временных министров-капиталистов» комиссар: было решено впредь контролировать обоих комитетом.

Комитет постановил: больше семью в церковь не пускать. Кобылинский просил разрешения – пускать на двунадесятые праздники. Комитет постановил: пусть, если хотят, устраивают службы дома, но в присутствии караула. И солдаты проникли в жилище семьи (бывший дом губернатора), чего раньше полковник старался не допускать. А проникнув, начали по мелочам издеваться над узниками. То разрушат ледяную горку, которую дети Романовых сделали, чтобы развлекаться в заключении, – «с нее город за забором виден, может, побег задумали!»; то на качелях часовой вырезал ножом известное слово из трех букв. Наконец, солдат принес полковнику постановление: снять с мундиров погоны, этот позорный символ старого режима! Комендант не за себя беспокоился – это царственный его узник по привычке носил полковничьи погоны. Как ему передать?

– Не подчинится Николашка, я сам с него их сорву

– А если он тебе за это по физиономии даст?

– Тогда и я ему дам.

Кобылинский еле-еле отговорил солдата ссылками на Москву, на дипломатические осложнения («У него все европейские цари и короли родня!»), а потом попросил у пленника аудиенции:

– Ваше Величество, власть выскальзывает из моих рук. С нас сняли погоны. Я не могу больше быть Вам полезным. Если Вы мне разрешите, я хочу уйти. Нервы у меня совершенно растрепались. Я больше не могу.

«Государь обнял меня за спину одной рукой, на глаза у него навернулись слезы. Он сказал: «Евгений Степанович, от себя, от жены и детей я очень прошу вас остаться. Вы видите, мы все терпим. Надо и вам потерпеть».

Потом он обнял меня, и мы расцеловались. Я остался и решил терпеть».

Самым опасным из поступков солдат оказалось свержение комиссара Панкратова: 24 января 1918 года его заставили выйти в отставку и послали делегацию в Москву, во ВЦИК Советов, с просьбой прислать им нового – большевистского комиссара. Вот тут-то в Кремле и вспомнили, что существует проблема не только «Учредилки», но и монархии, надо решать ее по-революционному!

Нарком государственных имуществ Владимир Карелин (левый эсер, в будущем начальник ИНО ГПУ УССР и свидетель обвинения на процессе Бухарина) прислал распоряжение: резко сократить расходы на содержание семьи (на каждого – «солдатский паек»). Семья уволила десять человек, поехавших за хозяевами в ссылку. (Может, это оказалось и во благо, спасло кому-то жизнь?) Нарком внутренних дел Григорий Петровский распорядился объявить арестованными не только семью, но и отправившихся за ней в ссылку свитских (Долгорукого, Татищева, Гендрикову, Шнейдер); солдаты же на радостях арестовали всех обитателей дома вообще – учителей и прислугу. Новые арестанты «уплотнились»: сенная девушка Демидова у себя поселила за занавеской Долгорукова с Татищевым, например, но ни одного аршина жилья у своих хозяев свитские не заняли.

Сократив расходы на узников, Совет Народных Комиссаров увеличил зато расходы на жалованье стрелкам в шесть раз. «Все солдаты сразу стали большевиками», – рассказывал Кобылинский. Впрочем, все равно ведь ничего никому не платили: жалованье выписывалось стрелкам только на бумаге.

Новый президент России, Яков Свердлов, пообещал солдатским делегатам, мол, к ним пришлют нового комиссара.

«Разнесся слух, что приедет сам Троцкий».

Здесь представляется уместным объяснить причины солдатского бунта против узников.

Субъективно виноват был Панкратов. Он разделял народнические предрассудки своего бывшего государя: хороший, мол, добрый у нас народ. (Ему это все-таки простительней, – как-никак был ветераном-народником). Внушая стрелкам, что нужно быть с семьей гуманными, он одновременно объяснял, что они-то, крестьяне, и есть соль земли, их воля – Божья воля, ибо она есть народная воля, ну и прочие аксиомы семидесятников.

Темные парни вдруг услышали, что образованные-то господа хотят узнать от них, где правда-истина на Русской земле. Тогда стрелки прогнали своего учителя с его детскими понятиями «лежачего не бьют» и обратились за советом к тому, кто понимал их желания намного лучше, а именно – к товарищу Свердлову.

Когда-то Алекс Токвиль, изучая историю французской революции, зафиксировал, что народ ненавидел аристократов не у власти, – тогда их, напротив, в массах уважали. Ненависть возникла позднее, когда аристократия потеряла свои привилегии, включая право эксплуатировать крестьян: «Преследование теряющих силу общественных групп, возможно, некрасивое зрелище, но объясняется оно не только человеческой низостью. Люди подчиняются власти и терпят ее – или, наоборот, ненавидят потерявших власть богачей – в силу разумного инстинкта, подсказывающего, что власть есть функция, существующая в обществе на благо всех. Даже эксплуатация и подавление обеспечивают общественный порядок. Зато богатство без власти и без участия в политике воспринималось людьми – как чистый паразитизм, бесполезность и ненормальность: подобное явление воспринималось как парадокс, как нарушение нормального баланса общественных связей».

Именно такой вылепилась в истории российская Народная Воля, какой за 130 лет до нее была Народная Воля французская.

События в Тобольске развернулись, однако, не так, как виделось наивным солдатам. Вскоре после возвращения их делегатов от Свердлова сюда же в Тобольск вместо долгожданного большевистского комиссара прорвались с боями (по их рассказам) два вооруженных отряда: один из Омска, другой из Екатеринбурга. Во главе последнего стоял комиссар Заславский.

«Раза два у Соколова мелькает фамилия третьего еврея, Заславского, – замечает Бруцкус. – Но тут уже было такое ничтожество, притом убийствам в Алапаевске и Екатеринбурге совершенно чуждое, что Соколов, назвав этого Заславского «важным деятелем», более его не упоминает, не пояснив толком, что такое учинил Заславский, не потрудившись приставить ему явно звучащее еврейское имя, Хаима или Янкеля. Просто еврей Заславский, без особой надобности выскочивший на страницы следствия об убийстве царской семьи».

Бруцкус в этом случае прав – и неправ.

Прав, когда обвиняет Соколова в дурном ведении следствия, в том, что в сочиненном деле Заславский выглядит ненароком выскочившим фигурантом, вставленным из-за еврейской фамилии. Неправ, когда думает, что Заславский вообще непричастен к делу. (Ему в голову не пришло, что, напав на след действительного, а не сочиненного еврейского кандидата в цареубийцы, юрист упустит такой след. Он тоже переоценивал Соколова как профессионала).

Между тем этот безымянный до нашего времени Заславский оказался первым человеком, посланным большевиками из Екатеринбурга, чтобы убить Романовых в ссылке. В Тобольске.