Глава 3. АРХИПЕЛАГ ДАЁТ МЕТАСТАЗЫ
Глава 3. АРХИПЕЛАГ ДАЁТ МЕТАСТАЗЫ
Да не сам по себе развивался Архипелаг, а ухо в ухо со всей страной. Пока в стране была безработица— не было и погони за рабочими руками заключённых, и аресты шли не как трудовая мобилизация, а как сметанье с дороги. Но когда задумано было огромной мешалкой перемешать все сто пятьдесят тогдашних миллионов, когда отвергнут был план сверхиндустриализации и вместо него погнали сверх–сверх–сверхиндустриализацию, когда уже задуманы были и раскулачивание, и обширные общественные работы первой пятилетки, — в канун Года Великого Перешиба изменился и взгляд на Архипелаг, и всё в Архипелаге.
26 марта 1928 года Совнарком (значит— ещё под председательством Рыкова) рассматривал состояние карательной политики в стране и состояние мест заключения. О карательной политике было признано, что она недостаточна. Постановлено было[228]: к классовым врагам и классово–чуждым элементам применять суровые меры репрессии, устрожить лагерный режим. Кроме того: поставить принудработы так, чтоб заключённые не зарабатывали ничего, а государству они были бы хозяйственно выгодны. И: «считать в дальнейшем необходимым расширение ёмкости трудовых колоний». То есть попросту предложено было готовить побольше лагерей перед запланированными обильными посадками. (Эту же хозяйственную необходимость предвидел и Троцкий, только он опять предлагал свою трудар–мию с обязательной мобилизацией. Хрен редьки не слаще. Но из духа ли противоречия своему вечному оппоненту или чтоб решительней отрубить у людей жалобы и надежды на возврат, Сталин определил прокрутить трудармейцев через тюремную машину.) Упразднялась безработица в стране — появился экономический смысл расширения лагерей.
Если в 1923 на Соловках было заключено не более 3 тысяч человек, то к 1930 — уже около 50 тысяч, да ещё 30 тысяч в Кеми. С 1928 года соловецкий рак стал расползаться — сперва по Карелии — на прокладку дорог, на экспортные лесоповалы. Также охотно СЛОН стал «продавать» инженеров: они бесконвойно ехали работать в любое северное место, а зарплата их перечислялась в лагерь. Во всех точках Мурманской железной дороги от Лодейного Поля до Тайболы к 1929 году уже появились лагерные пункты СЛОНа. Затем движение пошло на вологодскую линию — и такое оживлённое, что понадобилось на станции Званка открыть диспетчерский пункт СЛОНа. К 1930 в Лодейном Поле окреп и стал на свои ноги Свирлаг, в Котласе образовался Котлаг. С 1931 года с центром в Медвежьегорске родился БелБалтлаг[229], которому предстояло в ближайшие два года прославить Архипелаг во веки веков и на пять материков.
А злокачественные клеточки ползли и ползли. С одной стороны их не пускало море, а с другой— финская граница, — но ничто не мешало устроить лагерь под Красной Вишерой (1929), а главное — беспрепятственны были пути на восток по русскому Северу. Очень рано потянулась дорога Сорока—Котлас («Сорока— построим до срока!»— дразнили соловчане С.Алымова, который, однако, дела своего держался и вышел в люди, в поэты–песенники). Доползя до Северной Двины, лагерные клеточки образовали СевДвинлаг. Переползя её, они бесстрашно двинулись к Уралу. В 1931 году там основано было Северо–Уральское отделение СЛОНа, которое вскоре дало самостоятельные Соликамлаг и СевУраллаг. Березниковский лагерь начал строительство большого химкомбината, в своё время очень восславленное. Летом 1929 из Соловков на реку Чибью была послана экспедиция бесконвойных заключённых под главенством геолога М.В.Рущинского— разведать нефть, открытую там ещё в 80–х годах XIX века. Экспедиция была успешна — и на Ухте образовался лагерь, Ухтлаг. Но он тоже не стыл на месте, а быстро метастазировался к северо–востоку, захватил Печору — и преобразовался в УхтПечлаг. Вскоре он имел Ухтинское, Печорское, Интинское и Воркутинское отделения — всё основы будущих великих самостоятельных лагерей.
И тут ещё многое пропущено.
Освоение столь обширного северного бездорожного края потребовало прокладки железной дороги: от Котласа через Княж–Погост и Ропчу на Воркуту. Это вызвало потребность ещё в двух самостоятельных лагерях, уже железнодорожных: СевЖелДорлаге — на участке от Котласа до реки Печоры, и Печорлаге (не путать с промышленным УхтПечлагом) — на участке от реки Печоры до Воркуты. (Правда, дорога эта строилась долго. Её вымьский участок от Княж–Погоста до Ропчи был готов в 1938, вся же она— лишь в конце 1942.)
Так из тундренных и таёжных пучин подымались сотни средних и маленьких новых островов. На ходу, в боевом строю, создавалась и новая организация Архипелага: Лагерные Управления, лагерные отделения, лагерные пункты (ОЛПы— отдельные лагерные пункты, КОЛПы— комендантские, ГОЛ–Пы — головные), лагерные участки (они же — «командировки» и «подкомандировки»). А в Управлениях— Отделы, а в отделениях— Части: I — Производственная, II — Учётно–Распредели–тельная (УРЧ), III — Опер–Чекистская.
(А в диссертациях в это время писалось: «вырисовываются впереди контуры воспитательных учреждений для отдельных недисциплинированных членов бесклассового общества» (сборник «От тюрем…», стр. 429). В самом деле, кончаются классы — кончаются и преступники? Но как–то дух захватывает, что вот завтра— бесклассовое, — и никто не будет сидеть?.. всё же отдельные недисциплинированные посидят… Бесклассовое общество тоже не без тюряги.)
Так вся северная часть Архипелага рождена была Соловками. Но не ими же одними! По великому зову советской власти исправительно–трудовые лагеря и колонии вспучивались по всей необъятной нашей стране. Каждая область заводила свои ИТЛ и НТК. Миллионы километров колючей проволоки побежали и побежали, пересекаясь, переплетаясь, мелькая весело шипами вдоль железных дорог, вдоль шоссейных дорог, вдоль городских окраин. И охлупы уродливых лагерных вышек стали вернейшей чертой нашего пейзажа и только удивительным стечением обстоятельств не попадали ни на полотна художников, ни в кадры фильмов.
Как повелось ещё с Гражданской войны, усиленно мобилизовались для лагерной нужды монастырские здания, своим расположением идеально приспособленные для изоляции. Борисоглебский монастырь в Торжке пошёл под пересыльный пункт (и сейчас он там), Валдайский (через озеро против будущей дачи Жданова) — под колонию малолетних, Нилова Пустынь на селигерском острове Столбном — под лагерь, Саровская Пустынь— под гнездо Потьминских лагерей, и несть конца этому перечислению. Поднимались лагеря в Донбассе, на Волге Верхней, Средней, Нижней, на Среднем и Южном Урале, в Закавказьи, в Центральном Казахстане, в Средней Азии, в Сибири и на Дальнем Востоке. Официально сообщается, что в 1932 году площадь сельскохозяйственных исправтрудколоний по РСФСР была— 253 тысячи гектаров, по УССР— 56 тысяч[230]. Кладя в среднем на одну колонию по тысяче гектаров, мы узнаём, что одних только «сельхозов», то есть самых второстепенных и льготных лагерей, уже было (без окраин страны) — более трёхсот!
Распределение заключённых по лагерям ближним и дальним легко решилось постановлением ЦИК и СНК от 6.11.1929. (И всё годовщины попадаются…) Упразднялась прежняя «строгая изоляция» (мешавшая созидательному труду), устанавливалось, что в общие (ближние) места заключения посылаются осуждённые на сроки менее трёх лет, а от трёх до десяти — в отдалённые местности[231]. Так как Пятьдесят Восьмая никогда не получала менее трёх лет, то вся и хлынула она на Север и в Сибирь— освоить и погибнуть.
А мы в это время — шагали под барабаны!..
* * *
На Архипелаге живёт упорная легенда, что «лагеря придумал Френкель».
Мне кажется, эта непатриотичная и даже оскорбительная для власти выдумка достаточно опровергнута предыдущими главами. Хотя и скудными средствами, но, надеюсь, нам удалось показать рождение лагерей для подавления и для труда ещё в 1918 году. Безо всякого Френкеля додумались, что заключённые не должны терять времени в нравственных размышлениях (целью советской исправительно–трудовой политики вовсе не является индивидуальное исправление в его традиционном понимании), а должны трудиться, и при этом нормы им надо назначить покрепче, почти непосильные. До всякого Френкеля уже говорили «исправление через труд» (а понимали ещё с Эйхманса как «истребление через труд»).
Да даже и современного диалектического мышления не нужно было, чтобы додуматься до использования заключённых на тяжелых работах в малонаселённой местности. Ещё в 1890 году в Министерстве путей сообщения возникла мысль привлечь ссыльно–каторжных Приамурского края к прокладке рельсового пути. Каторжан просто заставили, а ссыльно–по–селенцам и административно–ссыльным было разрешено работать на прокладке дороги и за это получить скидку трети или половины срока (впрочем, они предпочитали побегом сбросить весь срок сразу). С 1896 по 1900 год на кругбайкаль–ском участке работало больше полутора тысяч каторжан и две с половиной тысячи ссыльно–поселенцев.
Но вообще–то на русской каторге XIX века шло развитие обратное: труд становился всё менее обязательным, замирал. Даже Карийская каторга к 90–м годам обратилась в места высидочного заключения, работ больше не производилось. К тому же времени помягчели и рабочие требования на Акатуе (П.Якубович). Так что привлечение каторжных к кругбайкальской дороге было скорее нуждою временной. Не наблюдаем ли мы опять «два рога» или параболу, как и со срочными тюрьмами (Часть Первая, глава 9): ветвь смягчения и ветвь ожесточения?
Что же до мысли, что осмысленный (и уж конечно не изнурительный) труд помогает преступнику исправиться, то она известна была, когда ещё и Маркс не родился, и в российском тюремном управлении тоже практиковалась ещё в прошлом веке. П.Курлов, одно время начальник тюремного управления, свидетельствует: в 1907 году арестантские работы широко организованы; их изделия отличаются дешевизной, занимают производительно время арестантов и снабжают их при выходе из тюрьмы денежными средствами и ремесленными познаниями.
И всё–таки Френкель действительно стал нервом Архипелага. Он был из тех удачливых деятелей, которых История уже с голодом ждёт и зазывает. Лагеря как будто и были до Френкеля, но не приняли они ещё той окончательной и единой формы, отдающей совершенством. Всякий истинный пророк приходит именно тогда, когда он крайне нужен. Френкель явился на Архипелаг к началу метастазов.
Нафталий Аронович Френкель, турецкий еврей, родился в Константинополе. Окончил коммерческий институт и занялся лесоторговлей. В Мариуполе он основал фирму и скоро стал миллионером, «лесным королём Чёрного моря». У него были свои пароходы, и он даже издавал в Мариуполе свою газету «Копейку», с задачей— порочить и травить конкурентов. Во время Первой Мировой войны Френкель вёл какие–то спекуляции с оружием через Галлиполи. В 1916 году учуял грозу в России, ещё до Февральской революции перевёл свои капиталы в Турцию, и следом за ними в 1917 сам уехал в Константинополь.
И дальше он мог вести всю ту же сладко–тревожную жизнь коммерсанта, и не знал бы горького горя, и не превратился бы в легенду. Но какая–то роковая сила влекла его к красной державе. (Впрочем, с самого февраля 1917 кидались на возврат в Россию многие совсем не революционные эмигранты, и охотливо и зловеще помогли всем стадиям революции.) Не проверен слух, будто в те годы в Константинополе он становится резидентом советской разведки (разве что по идейным соображениям, а то трудно вообразить — зачем это ему нужно). Но вполне точно, что в годы НЭПа он приезжает в СССР и здесь по тайному поручению ГПУ создаёт, как бы от себя, чёрную биржу для скупки ценностей и золота за советские бумажные рубли (предшественник «золотой кампании» ГПУ и Торгсина). Дельцы и маклеры хорошо его помнят по прежнему времени, доверяют— и золото стекается в ГПУ. Скупка кончается и, в благодарность, ГПУ его сажает. На всякого мудреца довольно простоты.
Однако неутомимый и необидчивый Френкель ещё на Лубянке или по дороге на Соловки что–то заявляет наверх. Очевидно, найдя себя в капкане, он решает и эту жизнь подвергнуть деловому рассмотрению. Его привозят на Соловки в 1927 году, но сразу от этапа отделяют, поселяют в каменной будке вне черты монастыря, приставляют к нему для услуг дневального и разрешают свободное передвижение по острову. Мы уже упоминали, что он становится начальником Экономической Части (привилегия вольного) и высказывает свой знаменитый тезис об использовании заключённого в первые три месяца, а дальше ни он, ни его труп не нужны. С 1928 он уже в Кеми. Там он создаёт выгодное подсобное предприятие. За десятилетия накопленные монахами и втуне лежащие на монастырских складах кожи он перевозит в Кемь, стягивает туда заключённых скорняков и сапожников и поставляет модельную обувь и кожгалантерею в фирменный магазин на Кузнецком мосту (им ведает и кассовую выручку забирает ГПУ, но дамочкам, покупающим туфли, это неизвестно— да и когда их самих вскоре потянут на Архипелаг, они об этом не вспомнят, не разберутся).
Как–то, году в 1929, за Френкелем прилетает из Москвы самолёт и увозит на свидание к Сталину. Лучший Друг заключённых (и Лучший Друг чекистов) с интересом беседует с Френкелем три часа. Стенограмма этой беседы никогда не станет известна, её просто не было, но ясно, что Френкель разворачивает перед Отцом Народов ослепительные перспективы построения социализма через труд заключённых. Многое из географии Архипелага, послушным пером описываемое нами теперь вослед, он набрасывает смелыми мазками на карту Союза под пыхтение трубки своего собеседника. Именно Френкель и, очевидно, именно в этот раз предлагает всеохватывающую систему лагерного учёта по группам А–Б–В–Г, не дающего лазейки ни лагерному начальнику, ни тем более арестанту: всякий не обслуживающий лагерь (Б), не признанный больным (В) и не покаранный карцером (Г) должен каждый день своего срока тянуть упряжку (А). Мировая история каторги ещё не знала такой универсальности! Именно Френкель и именно в этой беседе предлагает отказаться от реакционной системы равенства в питании арестантов и набрасывает единую для всего Архипелага систему перераспределения скудного продукта— хлебную шкалу и шкалу приварка, впрочем, позаимствованную им у эскимосов: держать рыбу на шесте перед бегущими собаками. Ещё предлагает он зачёты и досрочное освобождение как награду за хорошую работу. Вероятно, здесь же устанавливается и первое опытное поле — великий Беломорстрой, куда предприимчивый валютчик вскоре будет назначен — не начальником строительства и не начальником лагеря, но на специально для него придуманную должность «начальника работ» — главного надсмотрщика на поле трудовой битвы.
Да вот и он сам (фото 9). Его наполненность злой античеловеческой волей видна на лице. Но в той книге о Беломоре, желая прославить Френкеля, один из советских писателей напишет о нём так: «С тростью в руке он появлялся на трассе то там, то тут, молча проходил к работам и останавливался, опершись о трость, заложив ногу за ногу, и так стоял часами… Глаза следователя и прокурора, губы скептика и сатирика… Человек большого властолюбия и гордости, он считает, что главное для начальника— это власть, абсолютная, незыблемая и безраздельная. Если для власти нужно, чтобы тебя боялись, — пусть боятся». И даже находит поворот восхититься «безжалостным сарказмом и сухостью, когда ни одно человеческое чувство, казалось, не было доступно этому начальнику»[232].
Последняя фраза нам кажется ключевой — и к характеру, и к биографии Френкеля.
К началу Беломорстроя он освобождён, за Беломорканал получает орден Ленина и назначается начальником строительства БАМлага («Байкало–Амурская магистраль» — это название из будущего, а в 30–е годы БАМлаг достраивает вторые пути Сибирской магистрали там, где их ещё нет.) На этом далеко не окончена карьера Нафталия Френкеля, но уместнее досказать её в следующей главе.
* * *
Вся долгая история Архипелага за полстолетия не нашла почти никакого отражения в публичной письменности Советского Союза. Здесь сыграла роль та же злая случайность, по которой лагерные вышки никогда не попадали в кадры киносъёмок, ни на пейзажи художников.
Но не так с Беломорканалом и с Волгоканалом. По каждому из них в нашем распоряжении есть книга, и по крайней мере эту главу мы можем писать, руководясь документальным советским свидетельством.
В старательных исследованиях прежде, чем использовать какой–либо источник, полагается его охарактеризовать. Сделаем это.
Вот перед нами лежит этот том форматом почти с церковное Евангелие и с выдавленным на картонной обложке барельефом Полубожества. Книга «Беломорско–Балтийский Канал имени Сталина» издана ГИЗом в 1934 году и посвящена авторами XVII съезду партии, очевидно к съезду она и поспела. Она есть ответвление горьковской «Истории фабрик и заводов». Её редакторы: Максим Горький, Л.Л.Авербах и С.Г. Фирин. Последнее имя мало известно в литературных кругах, объясним же. Семён Фирин, несмотря на свою молодость, — заместитель начальника ГУЛАГа (фото 10). Томимый авторским честолюбием, он написал о Беломоре и свою отдельную брошюру. Леопольд Леонидович Авербах (брат уже встреченной нами Иды Леонидовны)— напротив, славней его не было в советской литературе, ответственный редактор журнала «На литературном посту», главный, кто бил писателей дубиной, и он же племянник Свердлова[233].
История книги такова: 17 августа 1933 года состоялась прогулка ста двадцати писателей по только что законченному каналу на пароходе. Заключённый прораб канала Д.П. Вит–ковский был свидетелем, как во время шлюзования парохода эти люди в белых костюмах, столпившись на палубе, манили заключённых с территории шлюза (а кстати, там были больше уже эксплуатационники, чем строители), в присутствии канальского начальства спрашивали заключённого: любит ли он свой канал, свою работу, считает ли он, что здесь исправился, и достаточно ли заботится их руководство о быте заключённых? Вопросов было много, но в этом духе все, и все через борт, и при начальстве, и лишь пока шлюзовался пароход. После этой поездки 84 писателя каким–то образом сумели увернуться от участия в горьковском коллективном труде (но может быть, писали свои восторженные стихи и очерки), остальные же 36 составили коллектив авторов. Напряжённым трудом осени 1933 года и зимы они и создали этот уникальный труд.
Книга была издана как бы навеки, чтобы потомство читало и удивлялось. Но по роковому стечению обстоятельств большинство прославленных в ней и сфотографированных руководителей через два–три года все были разоблачены как враги народа. Естественно, что и тираж книги был изъят из библиотек и уничтожен. Уничтожали её в 1937 году и частные владельцы, не желая нажить за неё срока. Теперь уцелело очень мало экземпляров, и нет надежды на переиздание — и тем отягчительнее чувствуем мы на себе бремя не дать погибнуть для наших соотечественников руководящим идеям и фактам, описанным в этой книге[234]. Справедливо будет сохранить для истории литературы и имена авторов. Ну хотя бы вот эти: Максим Горький. — Виктор Шкловский. — Всеволод Иванов. — Вера Инбер. — Валентин Катаев. — Михаил Зощенко. — Лапин и Хацревин. — Л. Никулин. — Корнелий Зелинский. — Бруно Ясенский (глава: «Добить классового врага»). — Е. Габрилович. — А.Тихонов. — Алексей Толстой. — К. Финн.
Необходимость этой книги для заключённых, строивших канал, Горький объяснил так: «у каналоармейцев[235] не хватает запаса слов» для выражения сложных чувств перековки — у писателей же такой запас слов есть, и вот они помогут. Необходимость же её для писателей он объяснил так: «Многие литераторы после ознакомления с каналом… получили зарядку, и это очень хорошо повлияет на их работу… Теперь в литературе появится то настроение, которое двинет её вперёд и поставит её на уровень наших великих дел» (курсив мой. — АС. Этот уровень мы и посегодня ощущаем в советской литературе). Ну, а необходимость книги для миллионов читателей (многие из них и сами скоро должны притечь на Архипелаг) понятна сама собою.
Какова же точка зрения авторского коллектива на предмет? Прежде всего: уверенность в правоте всех приговоров и в виновности всех пригнанных на канал. Даже слово «уверенность» слишком слабое: этот вопрос недопустим для авторов ни к обсуждению, ни к постановке. Это для них так же ясно, как ночь темнее дня. Они, пользуясь своим запасом слов и образов, внедряют в нас все человеконенавистнические легенды 30–х годов. Слово «вредитель» они трактуют как основу инженерского существа. И агрономы, выступавшие против раннего сева (может быть — в снег и в грязь?), и ирригаторы, обводнявшие Среднюю Азию, — все для них безоговорочно вредители. Во всех главах книги эти писатели говорят о сословии инженеров только снисходительно, как о породе порочной и низкой. На странице 125 книга обвиняет значительную часть русского дореволюционного инженерства — в плутоватости.
Это — уже не индивидуальное обвинение, никак. (Понять ли, что инженеры вредили уже и царизму?) И это пишется людьми, никто из которых не способен даже извлечь простейшего квадратного корня (что делают в цирке некоторые лошади).
Авторы повторяют нам все бредовые слухи тех лет как историческую несомненность: что в заводских столовых травят работниц мышьяком; что если скисает надоенное в совхозе молоко, то это — не глупая нерасторопность, но — расчёт врага: заставить страну пухнуть с голоду (так и пишут). Обобщённо и безлико они пишут о том зловещем собирательном кулаке, который «поступил на завод и подбрасывает болт в станок». Что ж, они— ведуны человеческого сердца, им это легче вообразить: человек каким–то чудом уклонился от ссылки в тундру, бежал в город, ещё большим чудом поступил на завод, уже умирая от голода, и теперь вместо того, чтобы кормить семью, он подбрасывает болт в станок!
Напротив, авторы не могут и не хотят сдержать своего восхищения руководителями канальных работ, работодателями, которых, несмотря на 30–е годы, они упорно называют чекистами, вынуждая к этому термину и нас. Они восхищаются не только их умом, волей, организацией, но и в высшем человеческом смысле, как существами удивительными. Показателен хотя бы эпизод с Яковом Рапопортом (фото 11). Этот недоучившийся студент Дерптского университета, эвакуированного в Воронеж, и ставший на новой родине заместителем председателя губернского ЧК, а затем заместителем начальника строительства Беломорстроя, — по словам авторов, обходя строительство, остался недоволен, как рабочие гонят тачки, и задал инженеру уничтожающий вопрос: а вы помните, чему равняется косинус сорока пяти градусов? И инженер был раздавлен и устыжён эрудицией Рапопорта и сейчас же исправил свои вредительские указания, и гон тачек пошёл на высоком техническом уровне. Подобными анекдотами авторы не только художественно сдабривают своё изложение, но и поднимают нас на научную высоту.
И чем выше пост занимает работодатель, тем с большим преклонением он описывается авторами. Безудержные похвалы выстилаются начальнику ГУЛАГа Матвею Берману (фото 12)[236]. Много восторженных похвал достаётся Лазарю Когану, бывшему анархисту, в 1918 перешедшему на сторону победивших большевиков, доказавшему свою верность на посту начальника Особого Отдела 9–й армии, потом заместителя начальника войск ОГПУ, одному из организаторов ГУЛАГа, а теперь начальнику строительства Беломорканала (фото 13). Но тем более авторы могут лишь присоединиться к словам товарища Когана о железном наркоме: «Товарищ Ягода— наш главный, наш повседневный руководитель». (Это пуще всего и погубило книгу! Славословия Генриху Ягоде и его портрет (фото 14) были вырваны даже из сохранившегося для нас экземпляра, и долго пришлось нам искать этот портрет.)
Уж тем более этот тон внедрялся в лагерные брошюры. Вот например: «На шлюз № 3 пришли почётные гости (их портреты висели в каждом бараке) — товарищ Каганович, Ягода и Берман. Люди заработали быстрее. Там наверху улыбнулись— и улыбка передалась сотням людей в котловане»[237]. И в казённые песни:
Сам Ягода ведёт нас и учит, Зорок глаз его, крепка рука.
Общий восторг перед лагерным строем жизни влечёт авторов к такому панегирику: «В какой бы уголок Союза ни забросила вас судьба, пусть это будет глушь и темнота, — отпечаток порядка… чёткости и сознательности… несёт на себе любая организация ОГПУ». А какая ж в российской глуши организация ГПУ? — да только лагерь. Лагерь как светоч прогресса — вот уровень нашего исторического источника.
Тут высказался и сам главный редактор. Выступая на последнем слёте беломорстроевцев 25.8.1933 в городе Дмитрове (они уже переехали на Волгоканал), Горький сказал: «Я с 1928 года присматриваюсь к тому, как ОГПУ перевоспитывает людей». (Это значит— ещё раньше Соловков, раньше того расстрелянного мальчишки; как в Союз вернулся — так и присматривается.) И, уже еле сдерживая слёзы, обратился к присутствующим чекистам: «Черти драповые, вы сами не знаете, что сделали…» Отмечают авторы: тут чекисты только улыбнулись. (Они знали, что сделали…) О чрезмерной скромности чекистов пишет Горький и в самой книге. (Эта их нелюбовь к гласности, действительно, трогательная черта.)
Коллективные авторы не просто умалчивают о смертях на Беломорканале, то есть не следуют трусливому рецепту полуправды, но прямо пишут (стр. 190), что никто не умирает на строительстве! (Вероятно, вот они как считают: сто тысяч начинало канал, сто тысяч и кончило. Значит, все живы. Они упускают только этапы, заглотанные строительством в две лютых зимы. Но это уже на уровне косинуса плутоватого инженерства.)
Авторы не видят ничего более вдохновляющего, чем этот лагерный труд. В подневольном труде они усматривают одну из высших форм пламенного сознательного творчества. Вот теоретическая основа исправления: «Преступники— от прежних гнусных условий, а страна наша красива, мощна и великодушна, её надо украшать». По их мнению, все эти пригнанные на канал никогда бы не нашли своего пути в жизни, если бы работодатели не велели им соединить Белого моря с Балтийским. Потому что ведь «человеческое сырьё обрабатывается неизмеримо труднее, чем дерево», — что за язык! глубина какая! кто это сказал? — это Горький говорит в книге, оспаривая «словесную мишуру гуманизма». А Зощенко, глубоко вникнув, пишет: «Перековка— это не желание выслужиться и освободиться (такие подозрения всё–таки были? — АС), а на самом деле перестройка сознания и гордость строителя». О, человековед! Катал ли ты канальную тачку да на штрафном пайке?..
Этой достойной книгой, составившей славу советской литературы, мы и будем руководствоваться в наших суждениях о канале.
Как случилось, что для первой великой стройки Архипелага избран был именно Беломорканал? Понуждала ли Сталина дотошная экономическая или военная необходимость? Дойдя до конца строительства, мы сумеем уверенно ответить, что — нет. Раскалял ли его благородный дух соревнования с Петром Первым, протащившим волоками по этой трассе свой флот, или с императором Павлом, при котором был высказан первый проект этого канала? Вряд ли Мудрый о том и знал. Сталину нужна была где–нибудь великая стройка заключёнными, которая поглотит много рабочих рук и много жизней (избыток людей от раскулачивания), с надёжностью душегубки, но дешевле её, — одновременно оставив великий памятник его царствования типа пирамиды. На излюбленном рабовладельческом Востоке, у которого Сталин больше всего в жизни почерпнул, любили строить великие каналы. И я почти вижу, как, с любовью рассматривая карту русско–европейского Севера, где была собрана тогда большая часть лагерей, Властитель провёл в центре этого края линию от моря до моря кончиком трубочного черенка.
Объявляя же стройку, её надо было объявить только срочной. Потому что ничего не срочного в те годы в нашей стране не делалось. Если б она была не срочной — никто бы не поверил в её жизненную важность, — а даже заключённые, умирая под опрокинутой тачкой, должны были верить в эту важность. Если б она была не срочной — то они б не умирали и не расчищали бы площадки для нового общества.
«Канал должен быть построен в короткий срок и стоить дёшевоі — таково указание товарища Сталина!» (А кто жил тогда— тот помнит, что значит— Указание Товарища Сталина!) Двадцать месяцев! — вот сколько отпустил Великий Вождь своим преступникам и на канал, и на исправление: с сентября 1931 по апрель 1933. Даже двух полных лет он дать им не мог—так торопился. Панамский канал длиною 80 км строился 28 лет, Суэцкий длиной в 160 км— 10 лет, Беломорско–Балтийский в 227 км — меньше 2 лет, не хотите? Скального грунта вынуть два с половиной миллиона кубометров, всего земляных работ— 21 миллион кубометров. Да загромождённость местности валунами. Да болота. Семь шлюзов «Повенчанской лестницы», двенадцать шлюзов на спуске к Белому морю. 15 плотин, 12 водоспусков, 49 дамб, 33 канала. Бетонных работ— 390 тысяч кубометров, ряжевых— 921 тысяча[238]. И — «это не Днепрострой, которому дали долгий срок и валюту. Беломорстрой поручен ОГПУ, и ни копейки валюты!»
Вот теперь всё более и более нам яснеет замысел: значит, так нужен этот канал Сталину и стране, что — ни копейки валюты. Пусть единовременно работает у вас сто тысяч заключённых — какой капитал ещё ценней? И в двадцать месяцев отдайте канал! ни дня отсрочки.
Вот тут и рассвирепеешь на инженеров–вредителей. Инженеры говорят: будем делать бетонные сооружения. Отвечают чекисты: некогда. Инженеры говорят: нужно много железа. Чекисты: замените деревом! Инженеры говорят: нужны тракторы, краны, строительные машины! Чекисты: ничего этого не будет, ни копейки валюты, делайте всё руками!
Книга называет это: «дерзкая чекистская формулировка технического задания»[239]. То есть рапопортовский косинус… (Кстати, в разных тиражах «Беломора» этот косинус — разный.)
Так торопимся, что для северного этого проекта привозим ташкентцев, гидротехников и ирригаторов Средней Азии (как раз удачно их посадили). Из них создаётся на Фуркасовском переулке (позади Большой Лубянки) Особое (опять «особое», любимое слово!) конструкторское бюро[240]. (Впрочем, чекист Иванченко спрашивает инженера Журина: «А зачем проектировать, когда есть проект Волго–Дона? По нему и стройте».)
Так торопимся, что они начинают делать проект ещё прежде изысканий на местности! Само собой, мчим в Карелию изыскательные партии. Ни один конструктор не имеет права выйти за пределы бюро, ни тем более в Карелию (бдительность). Поэтому идёт облёт телеграммами: а какая там отметка? а какой там грунт?
Так торопимся, что эшелоны зэков прибывают и прибывают на будущую трассу, а там ещё нет ни бараков, ни снабжения, ни инструментов, ни точного плана— что же надо делать? Нет бараков — зато есть ранняя северная осень. Нет инструментов — зато идёт первый месяц из двадцати. (Плюс несколько тухтяных месяцев оргпериода, нигде не записанных.)
Так торопимся, что приехавшие наконец на трассу инженеры не имеют ватмана, линеек, кнопок (!) и даже света в рабочем бараке. Они работают при коптилках, это похоже на Гражданскую войну! — упиваются наши авторы.
Весёлым тоном записных забавников они рассказывают нам: женщины приехали в шёлковых платьях, а тут получают тачки! И «кто только не встречается друг с другом в Тунгуде: былые студенты, эсперантисты, соратники по белым отрядам!» Соратники по белым отрядам давно уже встретились друг с другом на Соловках (или ещё раньше потоплены и стоят на дне Белого, Каспийского морей), а вот что эсперантисты и студенты тоже получают беломорские тачки, за эту информацию спасибо авторам. Почти давясь от смеха, рассказывают они нам: везут из красноводских лагерей, из Сталинабада, из Самарканда туркменов и таджиков в бухарских халатах, чалмах — а тут карельские морозы! то–то неожиданность для басмачей! Тут норма — два кубометра гранитной скалы разбить и вывезти на сто метров тачкой! А сыпят снега и всё заваливают, тачки кувыркаются с трапов в снег. Ну, вот так примерно (фото 15).
Но пусть говорят авторы: по мокрым доскам тачка вихляла, опрокидывалась, «человек с такой тачкой был похож на лошадь в оглоблях» (стр. 112, 113); даже не скальным, а просто мёрзлым грунтом «тачка нагружается час». Или более общая картинка: «В уродливой впадине, запорошенной снегом, было полно людей и камней. Люди бродили, спотыкаясь о камни. По двое, по трое, они нагибались и, обхватив валун, пытались приподнять его. Валун не шевелился. Тогда звали четвертого, пятого…» Но тут на помощь приходит техника нашего славного века: «валуны из котлована вытягивают сетью» — а сеть тянется канатом, а канат — «барабаном, крутимым лошадью»! Или вот другой приём — деревянные журавли для подъёма камней (фото 16). Или вот ещё— из первых механизмов Беломор–строя — пять веков назад, пятнадцать назад (фото 17)?
И это вам — вредители? Да это гениальные инженеры! — из Двадцатого века их бросили в пещерный — и, смотрите, они справились!
Основной транспорт Беломорстроя? — грабарки, узнаём мы из книги. А ещё есть беломорские форды] Это вот что такое: тяжёлые деревянные площадки, положенные на четыре круглых деревянных обрубка (катка) — две лошади тащат такой «форд» и отвозят камни. А тачку возят вдвоём— на подъёмах её подхватывает крючник. А как валить деревья, если нет ни пил, ни топоров? И это может наша смекалка: обвязывают деревья веревками и в разные стороны попеременно бригады тянут — расшатывают деревья! Всё может наша смекалка! — а почему? А потому что канал строится по инициативе и заданию товарища Сталина! — написано в газетах и повторяют по радио каждый день.
Представить такое поле боя и на нём «в длинных серо–пепельных шинелях или кожаных куртках» — чекисты. Их всего 37 человек на сто тысяч заключённых, но их все любят, и эта любовь движет карельскими валунами. Вот (фото 18)
остановились они, показал товарищ Френкель рукой, чмокнул губами товарищ Фирин, ничего не сказал товарищ Успенский (отцеубийца? соловецкий палач?) — и судьбы тысяч людей решены на сегодняшнюю морозную ночь или на весь этот полярный месяц.
В том–то и величие этой постройки, что она совершается без современной техники и без всяких поставок от страны. «Это не темпы ущербного европейско–американского капитализма. Это — социалистические темпы!» — гордятся авторы (стр. 356). (В 60–е годы мы знаем, что это называется Большой Скачок.) Вся книга славит именно отсталость техники и кустарничество. Кранов нет? Будут свои! — и делаются «деррики» — краны из дерева, и только трущиеся металлические части к ним отливают сами. «Своя индустрия на канале!» — ликуют наши авторы. И тачечные колёса тоже отливают из самодельной вагранки.
Так спешно нужен был стране канал, что не нашлось для строительства тачечных колёс! Для заводов Ленинграда это был бы непосильный заказ!
Нет, несправедливо — эту дичайшую стройку Двадцатого века, материковый канал, построенный «от тачки и кайла», — несправедливо было бы сравнивать с египетскими пирамидами: ведь пирамиды строились с привлечением современной им техники. А у нас была техника— на сорок веков назад!
В том–то душегубка и состояла. На газовые камеры у нас газа не было.
Побудьте–ка инженером в этих условиях! Все дамбы — земляные, водоспуски— деревянные. Земля то и дело даёт течь. Чем же уплотнить её? — гоняют по дамбе лошадей с катками! (Только ещё лошадей вместе с заключёнными не жалеет Сталин и страна— а потому что это кулацкое животное, и тоже должно вымереть.) Очень трудно обезопасить от течи и сопряжения земли с деревом. Надо заменить железо деревом! — и инженер Маслов изобретает ромбовидные деревянные ворота шлюзов. На стены шлюзов бетона нет! — чем крепить стены шлюзов? Вспоминают древнерусские ряжи — деревянные срубы высотою в 15 метров, изнутри засыпаемые грунтом. Пользуйтесь техникой пещерного века, но ответственность по веку Двадцатому: прорвёт где–нибудь — отдай голову.
Пишет железный нарком Ягода главному инженеру Хру–сталёву: «По имеющимся донесениям (то есть от стукачей и от Когана–Френкеля–Фирина) необходимой энергии и заинтересованности в работе вы не проявляете и не чувствуете. Приказываю немедленно ответить — намерены ли вы немедленно (язычок–то)… взяться по–настоящему за работу… и заставить добросовестно работать ту часть инженеров, которые саботируют и срывают…» Что отвечать главному? Жить–то хочется… «Я сознаю свою преступную мягкость… Я каюсь в собственной расхлябанности…»
А тем временем в уши неугомонно: «Канал строится по инициативе и заданию товарища Сталина!» «Радио в бараке, на трассе, у ручья, в карельской избе, с грузовика, радио, не спящее ни днём, ни ночью (вообразите!), эти бесчисленные чёрные рты, чёрные маски без глаз (образно) кричат неустанно: что думают о трассе чекисты всей страны, что сказала партия». То же— думай и ты! То же— думай и ты! «Природу научим— свободу получим!» Да здравствует соцсоревнование и ударничество! Соревнования между бригадами! Соревнования между фалангами (250–300 человек)! Соревнования между трудколлективами! Соревнования между шлюзами! Наконец и вохровцы вступают с зэками в соревнование (стр. 153)!?.
Но главная опора, конечно, — на социально–близких, то есть на воров! (Эти понятия уже слились на канале.) Растроганный Горький кричит им с трибуны: «Да любой капиталист грабит больше, чем все вы, вместе взятые!» (стр. 392). Урки ревут, польщённые. «И крупные слёзы брызнули из глаз бывшего карманника». Ставка на то, чтобы использовать для строительства «романтизм правонарушителей». А им ещё бы не лестно! Говорит вор из президиума слёта: «По два дня хлеба не получали, но это нам не страшно. (Они ведь всегда кого–нибудь раскурочат.) Нам дорого то, что с нами разговаривают как с людьми. (Чем не могут похвастаться инженеры.) Скалы у нас такие, что буры ломаются. Ничего, берём». (Чем же берут? и кто берёт?..)
Это — классовая теория: опереться в лагере на своих против чужих. О Беломоре не написано, как кормятся бригадиры, а о Березниках рассказывает свидетель (И.Д.Табатеров): отдельная кухня бригадиров (сплошь — блатарей) и паёк — лучше военного. Чтоб кулаки их были крепки и знали, за что сжиматься…
На 2–м лагпункте— воровство, вырывание из рук посуды, карточек на баланду, но блатных за это не исключают из ударников: это не затмевает их социального лица, их производственного порыва. Пищу доставляют на производство холодной. Из сушилок воруют вещи— ничего, берёмі Повенец — «штрафной городок, хаос и неразбериха». Хлеба в Повенце не пекут, возят из Кеми (посмотрите на карту). На участке Шижня норма питания не выдаётся, в бараках холодно, обовшивели, хворают — ничего, берём! Канал строится по инициативе… Всюду КВБ— культ–воспит–боеточки! (Хулиган, едва придя в лагерь, сразу становится воспитателем.) Создать атмосферу постоянной боевой тревоги! Вдруг объявляется — штурмовая ночь — удар по бюрократии! Как раз к концу вечерней работы ходят по комнатам управления культвоспитатели и штурмуют. Вдруг— прорыв (не воды, процентов) на отделении Тунгуда! Штурм! Решено: удвоить нормы выработки! Вот как! (стр. 302). Вдруг какая–то бригада выполняет дневное задание ни с того ни с сего — на 852%! Пойми, кто может! То объявляется всеобщий день рекордов! Удар по темпосрывателямі Вот какой–то бригаде раздача «премиальных пирожков» (фото 19). Но что ж лица такие заморенные? Вожделенный момент— а радости нет…
Как будто всё идёт хорошо. Летом 1932 Ягода объехал трассу и остался доволен, кормилец. Но в декабре телеграмма его: нормы не выполняются, прекратить бездельное шатание тысяч людей (в это веришь! это — видишь!). Трудколлективы тянутся на работу с выцветшими знамёнами. Обнаружено: по сводкам уже несколько раз выбрано по 100% кубатуры! — а канал так и не кончен! Нерадивые работяги засыпают ряжи вместо камней и земли— льдом! А весной это потает и вода прорвёт! Новые лозунги воспитателей: «Туфта[241] — опаснейшее орудие контрреволюции» (а тухтят блатные больше всех: уж лёд засыпать в ряжи — узнаю, это их затея!). Ещё лозунг: «Туф–тач—классовый враг!» — и поручается ворам идти разоблачать тухту, контролировать сдачу каэровских бригад! (Лучший способ приписать выработку каэров—себе.) «Туфта— есть попытка сорвать всю исправительно–трудовую политику ГПУ» — вот что такое ужасная эта тухта! «Туфта — это хищение социалистической собственности!» В феврале 1933 отбирают свободу у досрочно освобождённых инженеров—за обнаруженную тухту.
Такой был подъём, такой энтузиазм — и откуда эта тухта? зачем её придумали заключённые?.. Очевидно, это— ставка на реставрацию капитализма. Здесь не без чёрной руки бело–эмиграции.
В начале 1933— новый приказ Ягоды: все управления переименовать в штабы боевых участков] 50% аппарата — бросить на строительство! (А лопат хватит?..) Работать — в три смены (ночь–то почти полярная)! Кормить— прямо на трассе (остывшим)! За тухту — судить!
В январе — Штурм водораздела! Все фаланги с кухнями и имуществом брошены в одно место! Не всем хватило палаток, спят на снегу—ничего, берём! Канал строится по инициативе…
Из Москвы — приказ № 1: «до конца строительства объявить сплошной штурмЛ После рабочего дня гонят на трассу машинисток, канцеляристок, прачек.
В феврале—запрет свиданий по всему БелБалтлагу—то ли угроза сыпного тифа, то ли нажим на зэков.
В апреле — непрерывный штурм сорокавосьмичасовой — ура–а!! — тридцать тысяч человек не спит!
И к 1 мая 1933 нарком Ягода докладывает любимому Учителю, что канал— готов в назначенный срок.
В июле 1933 Сталин, Ворошилов и Киров предпринимают приятную прогулку на пароходе для осмотра канала. Есть фотография — они сидят в плетёных креслах на палубе, «шутят, смеются, курят». (А между тем Киров уже обречён, но — не знает.)
В августе проехали сто двадцать писателей.
Обслуживать Беломорканал было на месте некому, прислали раскулаченных («спецпереселенцев»), Берман сам выбирал места для их посёлков.
Большая часть «каналоармейцев» поехала строить следующий канал— Москва—Волга[242].
* * *
Отвлечёмся от Коллективного зубоскального тома. Как ни мрачны казались Соловки, но соловчанам, этапированным кончать свой срок (а то и жизнь) на Беломоре, только тут ощутилось, что шуточки кончены, только тут открылось, что такое подлинный лагерь, который постепенно узнали все мы. Вместо соловецкой тишины — неумолкающий мат и дикий шум раздоров вперемешку с воспитательной агитацией. Даже в бараках Медвежьегорского лагпункта при Управлении Бел–Балтлага спали на вагонках (уже изобретенных) не по четыре, а по восемь человек: на каждом щите двое валетом. Вместо монастырских каменных зданий — продуваемые временные бараки, а то палатки, а то и просто на снегу. И переведенные из Березников, где тоже по 12 часов работали, находили, что здесь— тяжелей. Дни рекордов. Ночи штурмов. «От нас всё— нам ничего»… В густоте, в неразберихе при взрывах скал — много калечных и насмерть. Остывшая баланда, поедаемая между валунами. Какая работа— мы уже прочли. Какая еда— а какая ж может быть еда в 1931–33 годах? (Скрипни–кова рассказывает, что даже в медвежьегорской столовой для вольнонаёмных подавалась мутная жижа с головками камсы и отдельными зёрнами пшена[243].) Одежда— своя, донашиваемая. И только одно обращение, одна погонка, одна присказка: «Давай!.. Давай!.. Давай!..»
Говорят, что в первую зиму, с 1931 на 1932, 100 тысяч и вымерло — столько, сколько постоянно было на канале. Отчего ж не поверить? Скорей даже эта цифра преуменьшенная: в сходных условиях в лагерях военных лет смертность один процент в день была заурядна, известна всем. Так что на Бело–море 100 тысяч могло вымереть за три месяца с небольшим. А тут была и другая зима, да и между ними же. Без натяжки можно предположить, что и 300 тысяч вымерло.
Это освежение состава за счёт вымирания, постоянную замену умерших новыми живыми зэками надо иметь в виду, чтобы не удивиться: к началу 1933 года общее единовременное число заключённых в лагерях ещё могло не превзойти миллиона. Секретная «Инструкция», подписанная Сталиным и Молотовым 8 мая 1933, даёт цифру 800 тысяч[244].
Д.П. Витковский, соловчанин, работавший на Беломоре прорабом, и этою самою тухтою, то есть приписыванием несуществующих объёмов работ, спасший жизнь многим, рисует («Полжизни», самиздат[245]) такую вечернюю картину:
«После конца рабочего дня на трассе остаются трупы. Снег запорашивает их лица. Кто–то скорчился под опрокинутой тачкой, спрятал руки в рукава и так замёрз. Кто–то застыл с головой, вобранной в колени. Там замёрзли двое, прислонясь друг к другу спинами. Это — крестьянские ребята, лучшие работники, каких только можно представить. Их посылают на канал сразу десятками тысяч, да стараются, чтоб на один лагпункт никто не попал со своим батькой, разлучают. И сразу дают им такую норму на гальках и валунах, которую и летом не выполнишь. Никто не может их научить, предупредить, они по–деревенски отдают все силы, быстро слабеют— и вот замерзают, обнявшись по двое. Ночью едут сани и собирают их. Возчики бросают трупы на сани с деревянным стуком.
А летом от неприбранных вовремя трупов— уже кости, они вместе с галькой попадают в бетономешалку. Так попали они в бетон последнего шлюза у города Беломорска и навсегда сохранятся там».
Тут ещё то, что руководители стройки превзошли жестокость самого Хозяина. Хоть и сказал Сталин «ни копейки валюты», однако советских рублей 400 миллионов разрешил. Они же, стараясь выслужиться, потратили меньше четверти— 95 млн 300 тыс. рублей[246].
Многотиражка Беломорстроя захлёбывалась, что многие каналоармейцы, «эстетически увлечённые» великой задачей, — в свободное время (и разумеется, без оплаты хлебом) выкладывают стены канала камнями— исключительно для красоты.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.