2. Критерии выявления устных источников летописания и хронистики
2. Критерии выявления устных источников летописания и хронистики
Наличие устных источников первых раннеисторических описаний[110] («варварских историй»[111]) признается большинством историков и текстологов. Однако разные исследователи диаметрально расходятся в оценке одних и тех же текстов, которые считаются либо «книжными сказаниями», сконструированными летописцами, либо переложениями оригинальной славянской фольклорной традиции, либо «историческими текстами», восходящими к более ранним сводам. Еще большие дискуссии вызывает вопрос о степени историчности этих текстов. Поэтому, если поиск письменных (литературных) источников, использованных авторами первых летописей и хроник, может быть осуществлен с помощью классических текстологических[112] и лингвистических[113] методик, то принцип определения известий, восходящих к устным (фольклорным) традициям, до сих пор остается спорной и малоизученной проблемой
В историографии признаны очевидными два положения. Во-первых, принято считать, что устная традиция была одним из источников для первых летописцев и хронистов. Во-вторых, ясно, что информация устных источников перерабатывалась летописцами, сокращалась и корректировалась согласно определенным идеологическим, религиозным и историческим представлениям. Бесспорно, только из фольклорной традиции можно было почерпнуть ответы на «исторические вопросы» первых историков славянских стран[114]
Исследователи предлагают различные критерии установления фольклорного происхождения текстов и, соответственно, по-разному оценивают объёмы привлечения и использования устных источников разных этапах формирования ранней летописной и хроникальной историографии (см. Главу I)
Однако целенаправленное изучение признаков (примет) обращения к устной традиции в раннеисторических описаниях до сих пор не проводилось. Почти не уделялось внимания и восприятию и осмыслению феномена устной исторической традиции первыми славянскими книжниками. Более того, эта проблематика недостаточно разработана даже применительно к так называемому классическому «книжному эпосу». Например, в знаменитом исследовании А.Б. Лорда предложены три признака: наличие «формул», отсутствие (или относительная редкость) анжамбмана (разрыв предложений между стихами) и определенная «тематическая структура», т.е. набор специфических мифоэпических тем[115]
В связи с этим приобретает актуальность задача выявления признаков, которые могут служить «сигналами» устного происхождения отдельных «участков» текста
Однако прежде всего следует обратиться ко второй проблеме, т.е. рассмотреть сообщения древнерусских и западнославянских авторов о бытовании устной традиции и оценить степень знакомства средневековых книжников с фольклорной и, шире, устной «историей»[116], и определить их отношение к ней. В силу ограниченности круга данных о носителях, способах передачи и формах устных преданий в самих летописях и хрониках мною привлекаются известия других памятников, которые синхронны летописям и хроникам и созданы в близкой их авторам культурной и социальной среде
Первые летописцы и хронисты достаточно чётко различали письменную и устную традицию передачи исторической памяти о тех или иных событиях. В их произведениях сохранились как отсылки к письменным текстам, послужившим источниками и образцами, так и специальные указания на случаи обращения к фольклору и сообщениям очевидцев
В ПВЛ зафиксировано шесть прямых ссылок на письменные тексты[117]: «глаголеть Георгий в летописаньи», «пишется в летописаньи гречьстемь», «Мефодий же сведетельствуеть о нихъ», «друзии глаголють», «яко же сказаеть о нихъ Мефодий Патарийскый», а также указание на «фронограф»[118]. Очевидно, что объем цитированных и заимствованных текстов в ПВЛ более значителен[119]. Однако соотношение количества прямых обращений к авторитету письменных источников и апелляций к устным источникам может быть показательно для выявления степени «включенности» летописца и его аудитории в устную традицию и книжную культуру. В «легендарной» начальной части ПВЛ (за исключением так называемого Введения) сделано всего три прямых ссылки на библейские тексты: отсылка к истории Моисея в рассказе о хазарской дани, сравнение княгини Ольги с царицей Савской и параллель между «мудрыми женолюбцами» — Соломоном и Владимиром Святославичем[120]
В древнерусских источниках можно найти и ряд сообщений, в которых прямо или косвенно отразилось отношение древнерусских писателей к историческим сведениям, передаваемым изустно
Наиболее подробно формы существования исторической памяти и ее носителей охарактеризованы одним из наиболее выдающихся древнерусских писателей XII в. епископом Кириллом Туровским[121]. Во вступлении к Слову, посвященному памяти святых отцов Первого Вселенского (Никейского) собора, говорится: «Якоже историци и ветиа рекше летописци и песнетворцы приклоняютъ ста слухы въ бывшая между царей рати и ополчениа да украсятъ словесы слышащая и възвеличять крепко (храбровавшая и) мужествовавшая по своемъ цари и не давшихъ въ брани плещи врагом и техъ славяще похвалами венчають колми паче намъ лепо есть и хвале приложити и храбрымь и великымь воеводамъ Божиимь» (здесь и далее курсив мой. — А.Щ.)[122]. В старшем списке Слова XIII в. и в сборнике XIV в. это место практически аналогично: «...iстори и ветиа рекше летописци и пе(с)творци прикладають свои слухи въ бывшая межи ц(с)ри рати и ополченья...»[123]. В качестве свидетельства бытования на Руси устной традиции эта цитата приводилась И.П. Ерёминым[124], Д.С. Лихачёвым[125] и А.Г. Кузьминым[126]. Однако подробным анализом текста они не занимались
В Слове Кирилла Туровского эксплицитно представлены две категории профессиональных носителей исторической памяти: «историки и летописцы» и «витии и песнотворцы». Для их обозначения образованный епископ использует пары терминов. Первые калькируют византийские (греческие) — «историки»[127], т.е. собственно историки-повествователи, и «витии»[128], т.е. ораторы, профессионально произносящие речи. Им соответствуют славянские, местные аналогии: место историков на Руси занимают летописцы, а место ораторов-витий — «песнетворцы». Древнерусские термины семантически отличаются от греческих, которым свойственна высокая степень обобщения, характерная для развитой традиции историзма[129]. Более того, для обозначения носителей устной истории Кириллу приходится использовать не совсем корректный термин «оратор», предполагающий скорее произнесение публичных речей, связанных с юридической и политической сферами. Более близкого византийского термина для «сказителей» Кириллу явно найти не удалось. В древнерусских терминах семантически отчетливо выражены способы фиксации информации: летописцы «пишут летопись», песнетворцы «творят (создают) песни». Особое внимание к форме (жанру) и функции (способу фиксации) характерно для обществ, находящихся на стадии становления историописания[130]. Таким образом, если на уровне экспликации Кирилл Туровский противопоставляет письменную и устную традицию передачи исторической информации, то имплицитно он также противопоставляет византийские и местные, древнерусские практики фиксации исторических событий
В самом тексте Слова в скрытом виде доминирует апелляция к устной истории: и «витии-песнетворцы», и «историки-летописцы» «приклоняють своа слухы», т.е. слушают (рассказы о прошлом), «украсить словесы слышащая», т.е. красивыми словами излагают те события, о которых услышали. Здесь подчеркнут именно устный характер механизмов передачи и распространения исторического знания
Если функционально принципы работы «летописцев-историков» и «витий-песнетворцев» противопоставлены, то их цели в трактовке Кирилла сближаются — они выполняют общую «миссию» (социальную роль) носителей и передатчиков информации о подвигах воинов и правителей прошлого. Кирилл Туровский, декларируя общность их задач, противопоставляет именно форму воспроизведения информации о прошлом в этих двух видах истории. Церковных же авторов он призывает использовать опыт и тех, и других. Собственно, Слово выступает в качестве такого синтетического жанра[131]: оно одновременно и записано, и предназначается для произнесения оратором. Как и в названных Кириллом жанрах и формах светской истории, центральной темой его произведения выступают военные подвиги и деяния. В Слове военному делу уподобляются деяния святых отцов, «воевод Божьих», боровшихся с ересью Ария
Подобное противопоставление, хотя и менее явно, выражено в «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона: «Похвалимъ же и мы по силе нашей ... великааго кагана нашеа земли Володимера, вънука старааго Игоря, сына же славнааго Святослава, иже в лета владычествующе, мужьствомъ же и храборъствомъ прослуша въ странахъ многах и победами и крепостию поминаются ныне и словуть. Не въ худе бо и неведоме земли владычьствоваша нъ въ Руське яже ведома и слышима есть всеми четырьми конци земли»[132]. В качестве основной темы истории здесь также выступают военные подвиги и победы, важнейшие деяния князей
Воинские («трудные»[133]) повести упоминаются и в «Слове о полку Игореве»[134], где особое внимание уделяется противопоставлению «старых словес» и «былин сего времени». «Старые словеса», к которым можно отнести песни и речи Бояна, безусловно относятся к устной традиции[135]. Само же «Слово о полку Игореве» названо «повестью», близкой «былинам сего времени». Возможно допущение, что однозначно не истолкованное выражение «былины сего времени»[136] означает «летописные повести». Если так, то в «Слове» также противопоставлены письменная и устная фиксация исторической памяти
Характерное свидетельство о переработке устной традиции при ее письменной фиксации дает «Память и похвала князю Владимиру» Иакова Мниха: «Тако же и азъ, худый мнихъ Иаковъ слышавъ от многыхъ о благовернемъ князе Володимире всея Руския земля о сыну Святославле и мало собравъ от многыя добродетели его написахъ»[137]
Добавлю, что «семантическая оппозиция» «речи — писати» выделяется и в текстах договоров руси и греков, и в первых погодных статьях летописи. Это источники, отражающие самые ранние контакты славяно-русской языческой среды, ориентированной на устное слово, и письменной культуры византийцев. В результате в договорах контаминируются в одной формуле термины «глаголати» и «писати» — «велеша глаголати и писати»[138]
Оппозиция письменной и устной истории, в древнерусской литературе, таким образом, может считаться одним из топосов, не самым распространённым, но важным для древнерусских книжников
В ранней западнославянской историографии подобных значимых текстов выявить не удалось. Видимо, это связано с принципиальным языковым, а значит и культурным разрывом между письменностью (латинской) и живой речью (славянской)
Признаки использования первыми историографами устных преданий можно классифицировать следующим образом:
1. Указания на рассказы конкретных информантов и анонимные ссылки на устные источники. Если круг профессиональных авторов письменных текстов в средневековых обществах оставался ограниченным и замкнутым, то круг носителей устной традиции был гораздо шире. Кроме сказителей информаторами летописцев и хронистов могли выступать любые представители средневекового социума[139]
В древнерусских источниках присутствует небольшая группа известий, связанных с конкретными субъектами — носителями исторической информации. Можно выделить две формы указания на источники — точные указания на информанта и абстрактные отсылки к коллективной исторической памяти
Хрестоматийный пример первого случая — Ян Вышатич, от которого летописец, как он сам сообщает, «слышахъ многа словеса, яже вписахъ в летописецъ». Наряду с Яном Вышатичем, достигшим девяностолетнего возраста, в ПВЛ упоминается монах Киево-Печерского монастыря старец Еремия, который в 60-70-е гг. XI в. «помняше крещение земле Руськыя»[140]. Характерно, что знания о прошлом у этого старца сочетались с возможностью провидеть будущее: «Сему бе даръ дарованъ от Бога проповедаше предибудущая и аще кого видяше в помышленьи обличаше и втайне и наказаше блюстися от дьявола. Аще который братъ умышляше ити из монастыря и узряше и пришедъ к нему обличаше мысль его и утешаше братию аще кому что речаше ли добро ли зло сбудяшется старче слово»[141]
Субъектные ссылки появляются примерно с середины XI в., когда в летописи фиксируются имена конкретных и потенциальных информаторов — представителей близкого ко двору монашества, дружины, княжеской семьи (Феодосий Печерский, сын высокопоставленного дружинника, боярин Иоанн, князь Святоша — Святослав Давыдович[142]). Подтверждением правдивости их рассказов служат возраст, авторитет и праведность («старець добрый живъ лет 90 в старости мастите живъ по закону Божью не хужий бе первых праведник»[143])
Иногда летописец находит подтверждение полученной устной информации в своих письменных источниках. Наиболее характерный случай такого рода — рассказ Гюряты Роговича: «Се же хощю сказати яже слышах преже сих 4 лет яже сказа ми Гюрятя Роговичь новгородець глаголя сице...»[144]. Отметим, что сам Гюрята ссылается на рассказ своего отрока, вернувшегося из похода, а летописец цитирует по этому поводу «подтверждающее» сообщение «Откровения» Мефодия Патарского
В другом случае автор ПВЛ цитирует рассказ «ладожан» (жителей Ладоги): «поведаша ми ладожане»[145]; в качестве «послухов», свидетелей, назван посадник Ладош Павел и «вси ладожани»[146]. Летописец заключает свою аргументацию советом: тот, кто «сему веры не иметь, да почтет фронографа»[147]
Один раз летописец апеллирует к своему личному знанию, информации, полученной без посредников: «...аз грешный первое самовидець, еже скажу не слухомъ бо слышавъ, но само семь началникъ»[148]
Однако в целом в тексте ПВЛ доминирует бессубъектная форма ссылок на устную традицию. Здесь присутствуют абстрактно-безличные отсылки к «общей» для Руси исторической устной памяти: «якоже ркоша» (перед сказанием об Андрее Первозванном); «инии же не ведуще ркоша» (легенда о Кие-перевозчике); «яко же сказують» (легенда о посещении Кием Царьграда); «есть притча в Руси и до сего дне» (легенда об обрах и дулебах); «еже ся ныне зоветь Угорьское» (легенда об убийстве Аскольда и Дира); «иже глаголется Щековица», «словет могила Олгова» (смерть Олега Вещего); «и есть притча и до сего дне» (убийство Ярополка Святославича в Родне). Аналогичное обобщенное обозначение «молвы» фигурирует в Лаврентьевской летописи, перед изложением легенды о вражде внуков Ярослава и Всеслава — «яко ск(а)заша ведущии пре(ж)»[149]
Из общего ряда выделяются только сообщения с конкретными указаниями на «иных», «ведающих», «ладожан», «вернувшихся из похода дружинников»[150], т.е на определенную группу людей, распространяющих предание или его версию, а также два упоминания определенного жанра — «притчи»[151], т.е. пословицы
Можно в целом реконструировать представления летописца об «иерархии достоверности» информационных сообщений: «молва о прошлом, рассказы», «рассказы группы людей», «рассказы авторитетных и праведных людей о прошлом», рассказы очевидцев, письменные свидетельства священных и исторических текстов
Время Владимира Святославича можно назвать переходным периодом, для которого характерны последнее сообщение ПВЛ о молве и упоминание первого конкретного информатора[152]. Примечательно, что уникальная вставка в текст Лаврентьевской летописи под 1128 г., основанная на устной традиции, относится как раз к времени Владимира: в ней идет речь о причинах вражды княжеских кланов Ярославичей и Всеславичей
В чешской традиции также можно выявить чёткие указания на обращение к устной информации. В повествовании о древнейшней истории чешского народа и государства Козьма Пражский прямо называет свои устные источники — «рассказы и предания старцев»[153]. Здесь, как и в древнерусских литературных текстах, подчёркнут прежде всего возраст информаторов. Отметим, что термин «старец» в Средневековье обозначал не только биологический возраст, но и социальный статус[154], одной из ключевых функций которого во всех обществах является передача исторической и общественно-полезной информации
Датировки событий в Хронике Козьмы начинаются с правления князя Бордживоя, т.е. со времени принятия христианства. Говоря о более ранних событиях, Козьма прямо указывает на отсутствие данных «хроник и книг»[155], что автоматически предполагает его обращение исключительно к устной традиции
Косвенным признаком наличия информаторов у летописцев и хронистов_может служить концентрация в тексте данных, посвященных определенным (часто второстепенным) персонажам. В ПВЛ Д.С. Лихачёвым выделены фрагменты текста, где уделяется особое внимание воеводе Добрыне. Д.С. Лихачёв также обозначил примерный круг известий, которые мог поведать автору ПВЛ Ян Вышатич[156]. А.А. Шахматов, Б.А. Рыбаков и А. Поппэ выделили комплекс известий, где подчеркнута исключительная роль воеводы Свенельда и его сына Мстислава[157]
В Хронике Козьмы Пражского под 968 г. специально отмечена смерть дружинника Вока (Волка?). Можно выделить отдельную «повесть» о подвигах дружинника Тыра[158]. Аналогичное происхождение из родового предания аристократического рода, вероятно, имеет переданная Галлом Анонимом легенда о получении комитом Желиславом от князя золотой руки вместо отрубленной[159]. Вероятнее всего, эти известия связаны с семейными преданиями информаторов первых историков. Этот признак остается достаточно спорным и может использоваться только в качестве дополнительного при условии, что в тексте фиксируются другие ссылки на устные источники, а второстепенные персонажи не принадлежат к княжеским родам, вокруг которых стоятся основные повествовательные ряды летописей и хроник
2. Одним из наиболее показательных признаков использования устной традиции в качестве источника может служить наличие в раннеисторических текстах конкурирующих версий, которые нередко сопровождаются объяснениями, почему летописец отдает предпочтение тому или иному варианту. Вариативность — один из сущностных признаков фольклора, устной традиции в целом и речи как таковой. Более того, логика исторической памяти в устной традиции не требует устранения вариативности и даже прямых противоречий. В противоположность этому «письмо», письменная традиция рассчитана на фиксацию одного варианта, демаркацию разных вариантов, выявление истиной и ложной версии при возникновении противоречий[160]
Вариативность устной традиции обусловлена более размытым коллективным представлением людей, принадлежащих к бесписьменным обществам, о границе правды и вымысла, истории и мифа, отсутствием методов адекватной верификации фактов, особым понятием авторства[161]. Для «синкретической правды»[162] фольклора всё, что подверглось запоминанию, в общих чертах признается истинным
Первым летописцам и хронистам при адаптации фольклорных данных к своим историческим и идеологическим задачам было необходимо выработать способы согласования устных вариантов с последовательной схемой повествования. Можно предполагать, что значительный массив информации был отвергнут монахами-христианами, но часть данных была необходима летописцам для создания целостной картины древней языческой истории. В результате варианты предания в раннеисторических сочинениях превращались в конкурирующие версии, противопоставленные по принципу «истинные — ложные». Повествования о таких противоречиях носят диалогический, полемический характер и строятся по схеме «аргумент — контраргумент — вывод»[163]
Классическим примером этой ситуации являются две приведенные в ПВЛ версии о статусе и профессии князя / перевозчика Кия. Вариант, в котором Кий был перевозчиком через Днепр, распространяемый неизвестными информаторами («ини же не сведуще»), опровергается летописцем с помощью других устных рассказов («якоже сказаютъ») о том, что Кий был князем и совершал походы на Царьград. Отметим, что летописец чётко обозначает пределы своего «истинного знания» — имя императора, с почётом принявшего Кия, ему не известно: «...и приходившю ему къ цсрю не свемы но токмо о семъ вемы якоже сказаютъ яко велику честь приялъ есть отъ цсря которого не вемь»[164]
Летописцу ещё несколько раз приходится вступать в полемику со своими информантами. Он опровергает мнение «невегласов»-язычников, считавших, что солнечное затмение вызвано «съедением солнца»[165], приводит разные версии о месте крещения князя Владимира[166], объясняет, из какого материала на самом деле сделано трофейное изваяние коней, привезенное в Киев из Корсуня[167]
Аналогичным образом Козьма Пражский опровергает «пустую молву и ложные толки» о том, что Пржемысл и Либуше тайно встречались каждую ночь до своей свадьбы[168]. Хронист приводит и аргумент распространителей этих толков — Либуше направляет послов, ищущих нового князя, за своим конем, которому хорошо знаком путь к Пржемыслу. Аргументом против этих измышлений для Козьмы являются рассказы о добродетелях Либуше и прославление качеств Пржемысла
Кроме открыто декларированных противоречий и версий различных сказаний в раннеисторической традиции фиксируются параллельные варианты трактовки одних и тех же событий. В Новгородской первой летописи младшего извода можно выявить дополнительные мотивы сказания о Кие и полянах; в ПВЛ и НПЛ несколько различается набор мотивов сказания о призвании Рюрика и его братьев[169], разнится статус Олега (воевода или князь), по-разному оценивается роль Игоря при захвате Киева (соправитель Олега или младенец), приводятся три версии местонахождения могилы Олега (в Киеве, в Ладоге, «за морем»). Эти противоречия выявлялись текстологами в качестве рудиментов предшествовавших ПВЛ летописных сводов[170], но одновременно они, видимо, отражают и вариативность устных источников разных летописных традиций
Аналогичный параллелизм версий наблюдается в западнославянской традиции. В частности, наряду с историей становления раннего чешского государства, изложенной Козьмой Пражским, существует другая интерпретация тех же событий, зафиксированная в так называемой «Легенде Кристиана», входящей в цикл Житий чешского святого Вацлава[171]. В житийной легенде фигурирует только князь Пржемысл, упомянут лишь один столичный город чехов — Прага, не названа по имени жена Пржемысла Либуше, полностью отсутствуют данные о её семье и предках[172]. У Козьмы сюжет становления власти изложен гораздо более многопланово, а активная роль ее созидательницы отведена Либуше, дочери Крока, а не исключительно Пржемыслу[173]
В ранней польской историографии трактовки момента установления власти ещё более различаются. Общие для польской традиции мотивы и имена в различных хрониках объединены в разные сюжеты и генеалогические последовательности. Эти варианты зафиксированы в разновременных источниках — Хроника Галла Анонима написана в 1107-1113 гг.[174], Хроника Кадлубка — в XII в., Великопольская хроника — памятник польской хронографии XIII-XIV вв.. Поэтому их сравнение требует специального текстологического и исторического исследования[175]
3. Малые формы фольклора[176]. Особую роль при выделении фольклорного пласта раннеисторических текстов играют малые формы фольклора — пословицы, поговорки, загадки. Пословица выступает и концентрированным выражением некоего легендарного сюжета и самостоятельной фольклорной единицей. Ограниченный объем, афористичность и ориентация на определенный речевой ритм[177] позволяют летописцам дословно приводить их тексты
Наибольшее число пословиц приведено в ПВЛ. Это объясняется языковой природой летописного текста: пословицы и поговорки, ориентированные на игру слов, внутренний ритм или рифму, подтекст, легче переходили в письменную традицию «своего» языка. Языковой барьер между славянским устным преданием и латинской хроникальной традицией преодолевало лишь ограниченное число поговорок. Но сам факт использования «крылатых выражений» и в латинских текстах свидетельствует об их бытовании и распространенности
В ПВЛ процитированы пословицы («притчи») о погибели обров, «беде аки в Родне», данное древлянами определение «жадного» князя-волка[178], пословица о пещаньцах и Волчьем Хвосте[179], присказка Владимира Святославича о вине[180]. Приводятся также фольклорно-юридические формулы клятвы: «да будемъ золоти, яко золото»[181] и «оли же камень начнеть плавати, а хмель грязнути»[182]
Полный перечень пословиц, выявленных в летописных известиях X-XII вв., содержится в специальном очерке Ф.И. Буслаева, где рассмотрены и зафиксированные этнографами аналогии. Большинство пословиц в летописи построено по двухчастной схеме — текст пословицы и его толкование. Две пословицы приведены отдельно в качестве «коды» к преданию или рассказу; в этих случаях летописец употребляет термин «притча», означающий пословицу, иногда связанную с игрой слов[183]. Остальные поговорки вставлены в речи и диалоги персонажей летописи
Первая названная «притчей» пословица в ПВЛ — «и есть притъча в Руси и до сего дне погибоша аки обри их же несть племени ни наследъка»[184] — прямо отсылает читателя летописи к бытующему фольклору. Одновременно летописец приводит сюжет предания о дулебах и обрах
Вторая пословица связана с междукняжескими столкновениями: «и есть притча и до сего дне беда аки в Родне»[185]. В Ермолинской летописи приведена вторая часть или толкование: «братъ брата убилъ»[186]. Это может быть как пояснением позднего переписчика, так и более полным отражением архетипического текста. В Ермолинской летописи, в отличие от более ранних списков ПВЛ, пословица завершает рассказ о смерти Ярополка, что соответствует повествовательной логике рассказа о дулебах и обрах, где пословица является концентрированным итогом предания
Рассказ Козьмы о старшей сестре Либуше Кази завершается пословицей: «Этого не может вернуть даже Кази», что означает безвозвратную потерю[187]. Пословица тесно связана с этимологией имени Кази, производного от глагола «казнити» — уничтожать, убивать. В пословице выражена хтоническая природа образа старшей дочери Крока[188]
В тексте Галла Анонима фольклорный пласт выражен слабее, так как иностранец Галл был менее знаком с «живым» фольклором. Исключение составляет «как бы пословица» («proverbialiter»): «Справедливей и почетней владеть отцовским наследством, чем наследством матери или дяди со стороны матери»[189]. Отметим, что эта формула, возможно, не восходит к изустному праву, а является парафразом одного из положений римского права. Поскольку сам Галл Аноним сомневается в происхождении цитаты, можно предполагать, что эта формула бытовала в устной речи
К этому же типу (паремии) можно отнести и загадки. Сюжет мести княгини Ольги древлянам разворачивается как история загадывания и отгадывания загадки на понимание скрытого смысла ритуала и неспособности оппонентов мудрой княгини постичь скрытый смысл метафор ее речи. В летописи Ольга ведет сложную языковую и символическую игру, воспроизводя свадебную и похоронную обрядность, сочетая драматический и комический эффекты[190]. Подобную же загадку представляет собой предсказание будущего князя Олега, сделанное волхвом; аналогичную загадку на понимание метафоры и проверку возможности предвидеть будущее задает Либуше чехам, требовавшим себе князя-мужчину[191]
Можно отметить, что этот признак служит наиболее надежным сигналом фольклорности источника летописного известия — фольклорное происхождение соответствующих летописных статей признается большинством исследователей
4. Славянские лексемы в латиноязычных текстах. Древнерусские летописи и устная традиция относились к одной «языковой среде», лингвистические различия письменной и устной «протолитературы» имели стилистический характер. Западнославянские же хроники принадлежали к латинской языковой среде и культуре письма. Славянская устная традиция не только перерабатывалась при записи, но и переводилась на другой язык. Процедура перевода создавала сложный культурный «фильтр». Именно поэтому, несмотря на то, что в латинских текстах содержится меньшее количество «рудиментов» оригинального языка и системы образов устной традиции, они выделяются более отчётливо
По собственному сообщению, автор польской Хроники Галл Аноним — «изгнанник и пришелец», для него польский язык является чужим. В Хронике прямо не говорится о наличии информаторов-славян, которые могли быть носителями устной традиции, повествующей о древнейшей истории польского государства. Однако в тексте Хроники зафиксированы славянские слова. В начальной части приведена славянская этимология названия столицы польского государства — «Gneznensi», что, согласно разъяснению Галла Анонима, по-славянски означает «гнездо»[192]. Далее в повествовании упоминается славянское обозначение мисок — «cebri», множественное число от славянского «цебер» — кувшин, миска, лохань, мера сыпучих тел[193]. Слово восходит к праславянскому лексическому фонду, сохранилось в польском языке и отдельных диалектах русского языка
Характерно, что оба славянских слова приводятся Галлом Анонимом при пересказе предания о передаче власти от князя Попеля к князю Шясту, т.е. в начальной части Хроники, где сконцентрированы фольклорные мотивы. В «исторической» части текста славянские лексемы не зафиксированы
В латинском тексте Козьмы Пражского, как и у Галла Анонима, приводятся славянские этимологии топонимов — объяснение названия города Храстен: «от слова чаша»[194]. Видимо, славянское название города звучало как «Частей» или «Чашин». Кроме того, дано разъяснение имен князей Пржемысла — «наперед обдумывающего», и Страхкваса — «страшного пира»[195]
Славянские слова в латинских текстах выступают надежным признаком перевода устного рассказа со славянского языка на латынь, поскольку их включение в латинские тексты обусловлено объективной потребностью разъяснения этимологии семантически значимых имен и трудностью передачи отдельных терминов. При этом приведенные этимологии слов свидетельствуют о наличии «консультанта» — носителя языка — и соответствующей славянской устной традиции, так как невозможно предположить, что в гипотетическом славянском письменном тексте, который мог быть источником для Галла, имелись специальные этимологические экскурсы
5. Мифологические имена, топонимы, артефакты. Еще одним элементом, связывающим тексты летописей и хроник с устной традицией, являются упоминания мифогенных имен, сакральных и исторических топонимов, а также названия (и имена) значимых артефактов
Изучению мифологической семантики и этимологии имен первых князей и героев в основном посвящены лингвистические исследования. Выявлены славянские и иноязычные корни и мифопоэтический смысл имен Кия, Лыбеди, Хорива, Щека, Пяста, Попеля, Крока, Любуше, Кази, Тэтки, Пржемысла
Вторую группу составляют знаковые вещи (артефакты). Сообщения о знаковых артефактах, как языческих, так и христианских, ещё более тесно связаны с фольклором[196]. Этнографические и сравнительные данные позволяют определить семиотику и связь с ритуалом таких предметов как сани, ладья (лодка)[197], ковер, оружие, орудия труда и т.д. К этому же набору можно отнести «порты первых (древних) князей» (одежды)[198] и «лапти Пржемысла»[199], вывешенные позже в христианских храмах; следы от ударов мечами Болеслава I и Болеслава II на Золотых воротах Киева[200]
Третью группу составляют известия о памятных местах (топонимах). Летописцам и хронистам были известны многочисленные географические маркеры, связанные с древней историей славянских племён — названия рек, гор, урочищ и связанных с этими местностями городов (Щековица, Хоривища, Лыбедь, Киев, Гнезно, Тэтин, Либушин, Девин), места, где стояли языческие кумиры (русский летописец особо отметил отмель («рень»), на которой застрял идол Перуна, свергнутый в Днепр после крещения киевлян), пограничные знаки. Подробное исследование «сакральной топографии», «ментальной картины» раннефеодальных славянских княжеств — отдельная и до сих пор подробно не исследованная с исторической точки зрения тема[201]
Наиболее наглядным примером может служить комплекс летописных известий, который составляют упоминания о «могилах» первых русских князей языческого периода. Летописец конца XI в. полагал, что ему известны места захоронений бывших «мужей» Рюрика — Аскольда и Дира[202], и могила их убийцы — киевского князя Олега[203]. При этом разные летописи знают целых три места последнего пристанища Олега Вещего — одно в Ладоге[204] и два в Киеве[205]. Курган над останками следующего князя Руси, Игоря, был насыпан рядом с местом его гибели в земле племени древлян[206]. Последним языческим князем, чья могила находилась в поле зрения составителей первых летописей, был Олег Святославич[207]. Точность народной памяти позволила в 1044 г., более полувека спустя (т.е. примерно через поколение), эксгумировать ради крещения кости братьев Владимира Святого — Олега и Ярополка, погибших соответственно в 977 и 980 г. Могильный же холм над местом первоначального погребения Олега Святославича сохранялся, по-видимому, и после перезахоронения его останков (коль скоро, согласно ПВЛ, «есть его могила и до сего дня»)[208]. Отмечу, что известие о смерти и погребении князей древнейшего периода составляет обязательный, типичный мотив (структурный элемент) их жизнеописаний[209]. Летописание XII в. продолжает отмечать могилы-курганы князей. Так, несколько раз на страницах летописи появляются Олегова могила (могилы)[210] и «могила Черна» (черниговского князя X в.)[211]
На примерах описанной в летописи топографии погребений видно, что сообщения о топонимах представляют собой комбинацию некоего исторического зерна (например, это верная передача деталей скандинавского погребального обряда при описании погребений князей-Рюриковичей[212], знание реально существующей географической номенклатуры) с фольклорной мифопоэтической традицией (этиологические сказания). В историографии существует гипотеза о существовании так называемых «книжных топонимических сказаний», которые были сконструированы летописцами на основании известных им географических названий. Между тем названия географических объектов, как и имена героев и вещей, почерпнуты из развернутой устной традиции, сюжеты которой летописцы сокращали и редактировали, а не сочиняли заново. Во-первых, конструирование языческого предания монахом-летописцем крайне маловероятно; во-вторых, большинство топонимов или антропонимов помещено в контекст уникальных мотивов, деталей или сообщений, аутентичность которых имеет независимые подтверждения. Имена и названия в летописи включены в цельный ряд мотивов, составляющих единые сюжеты
Концентрация знаковых для языческой традиции имен и названий в тексте летописи или хроники почти всегда может служить дополнительным признаком использования устных источников
6. Речи и диалоги. Более дискуссионной является мысль об устных источниках речей, диалогов, переговоров, юридических споров, приведенных в летописях и хрониках. Одни ученые настаивают на их фольклорном происхождении и воспроизведении устной традиции близко к «тексту», тогда как другие подчеркивают факт литературной обработки и даже книжной реконструкции этих «речей». Скорее всего, летописец производил книжную реконструкцию «речи», опираясь как на устные источники, так и на свои представления и образцы. Наличие «речей» и устойчивых формул не может быть непосредственным свидетельством и доказательством использования фольклорных источников, но отдельные черты речи в диалоге (состязательный характер)[213], наличие пословиц и формул устного права в определенных случаях указывают на обращение летописца к устному источнику. Подробно такие ситуации исследованы Д.С. Лихачёвым[214]. Он выделил определенные типы речевого поведения — воинские речи, речи вечевых собраний и княжеских съездов, посольские речи. Несмотря на неизбежную обработку в ходе летописной записи, они сохраняют основные черты живых языковых практик и отчасти связь с фольклором
7. Устные формулы. Одной из главных специфических черт устной традиции является формульность её текстов, специфический «формульный язык с ограниченным числом метрических, синтаксических, семантических моделей»[215]. Устойчивые формулы в бесписьменных обществах служили необходимым условием меморизации исторических сведений и были связаны с мнемоническими техниками профессиональных исполнителей эпических и других фольклорных произведений[216]. Устные формулы, представляя собой устойчивые речевые (грамматические и семантические) единицы, использовались в качестве «готовых» блоков текста, применялись профессиональными сказителями для описания стандартных ситуаций (война, пир, совет, свадьба, охота)
Собственно устойчивые эпические формулы в летописях и хрониках славянских государств до сих пор не выявлены. На древнерусском материале реконструируются устойчивые формулы, связанные с литературным и речевым этикетом[217]. В древнерусских летописях и текстах латинских хроник можно выявить специфические особенности, характерные для воинской риторики. Предпринимались попытки реконструировать хвалебные речи (песни) на основе летописной похвалы князю Святославу[218]
Однако выявление и классификация так называемых «patterns of oral literature» из текстов славянских раннеисторических сочинений и других жанров требуют особого лингвистического исследования. На данном этапе стоит обратить внимание на формулу новгородской берестяной грамоты № 605: «...ты еси мои а я твои». В ПВЛ есть её парафраз: «...ты ми еси братъ а я тобе и положю голову свою за тя»[219]
* * *
В итоге можно констатировать, что в начальных частях и в дальнейшем повествовании древнейших славянских летописей и хроник выявляется целая серия признаков, которые свидетельствуют о включении в эти памятники нарративов, восходящих к устным источникам. Наличие перечисленных маркеров дает возможность с высокой долей уверенности определять участки текста (известия), базирующиеся на данных устной традиции. Ряд сообщений древнерусских и западнославянских источников приводит к выводу о хорошем знакомстве летописцев и хронистов с бытовавшими формами мифопоэтической традиции
Составление перечня признаков устных источников летописных текстов позволяет обозначить «участки» ПВЛ, Хроник Козьмы Пражского и Галла Анонима, в которых сконцентрированы мифогенные имена и названия, мотивы, находящие параллели в фольклоре, конкурирующие версии описания того или иного события древности и противоречия внутри текста, не осознававшиеся летописцами. Часто сами авторы этих произведений специально оговаривают устное происхождение информации, лежащей в основе соответствующих разделов. В большинстве случаев наблюдается сочетание прямых указаний и косвенных (внутритекстовых, видимо, не опознаваемых самими авторами) признаков использования фольклорного предания