ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

С Зиновьевым проблем не было. К этому времени это был уже полностью сломленный человек, то и дело писавший Сталину слезливые письма. «В моей душе, — сообщал он вождю, — горит одно желание: доказать Вам, что я больше не враг. Нет такого требования, которого я не исполнил бы, чтобы доказать это... Я дохожу до того, что подолгу гляжу на Ваш и других членов Политбюро портреты в газетах с мыслью: родные, загляните же в мою душу, неужели Вы не видите, что я не враг больше, что я готов сделать все, чтобы заслужить прощение, снисхождение». Так и не получив ответа от «родных», Зиновьев попросил перевести его в концлагерь.

Комментарии, как принято говорить в таких случаях, излишни. Остается только добавить, что эти письма писал тот самый Зиновьев, который одним росчерком пера обрекал на смерть в Петрограде десятки тысяч человек... Каменев вел себя поначалу гораздо мужественнее, в пух и прах разбивал выдвинутые против него обвинения и обвинял партию в том, что она не смогла уберечь революцию от термидора.

Сталин желал быстрее покончить со всеми этими людьми. Он был недоволен той мягкотелостью, которую, на его взгляд, Ягода проявлял по отношению к его злейшим врагам. И в приступе сильнейшего раздражения он однажды заметил: «Плохо работаете, Генрих Григорьевич, мне уже достоверно известно, что Киров убит по заданию Зиновьева и Каменева, а вы до сих пор этого не можете доказать!» Передавая эти слова близкому ему Прокофьеву, Ягода разрыдался.

Несмотря на патологическую ненависть, которую вождь испытывал к своим бывшим соратникам по триумвирату, пытки к ним не применялись. И единственным неудобством, которое испытывали они в тюрьме, было включенное даже в самые жаркие дни отопление. Тяжелее пришлось Зиновьеву, который страдал приступами астмы и печеночными коликами.

К этому времени Ягода и его подручные повидали виды, но даже они не верили в то, что Сталин посмеет расстрелять старых большевиков. И как выразился один из близких к этому кругу людей, «имена Зиновьева, Каменева, и в особенности Троцкого, по-прежнему обладали для них магической силой».

И тем не менее они заблуждались. «Даже верхушка НКВД, знавшая коварство и безжалостность Сталина, — писал генерал Орлов, — была поражена той звериной ненавистью, которую он проявил в отношении старых большевиков — Каменева, Зиновьева и Смирнова».

Что же касается вождя, то и здесь он повел себя в своем стиле и через Ежова дал понять своим бывшим друзьям, что их жизнь напрямую зависит от их поведения на суде. Советская разведка, убеждал их Ежов, имеет доказательства того, что Германия и Япония в ближайшее время нападут на СССР и стране жизненно необходима поддержка международного пролетариата, чему очень мешает Троцкий, и именно Зиновьев должен «помочь партии нанести по Троцкому и его банде сокрушительный удар, чтобы отогнать рабочих от его контрреволюционной организации на пушечный выстрел».

Ну и само собой понятно, втолковывал Николай Иванович, от его поведения зависела жизнь нескольких тысяч бывших оппозиционеров. Повторив Каменеву то же самое, Ежов добавил, что, отказавшись от сотрудничества со Сталиным, он собственноручно убьет сына, которому и без того приходилось несладко в тюрьме, в которой он находился с весны 1935 года. Заметив, что лед тронулся, Ежов устроил встречу бывших вождей, и Зиновьев убедил Каменева дать нужные показания в обмен на их жизни и жизни других оппозиционеров. Загнанный в угол Каменев согласился и вместе с Зиновьевым отправился в Кремль, где их ждали друг Коба и «будущий английский шпион» Ворошилов.

Начался обычный в таких случаях торг, и, в конце концов, Сталин заявил: «Если мы их не расстреляли, когда они активно боролись против ЦК, то почему же мы их должны расстреливать после того, как они помогут ЦК в его борьбе с Троцким. Товарищи также забывают, что мы, большевики, являемся учениками и последователями Ленина и что мы не хотим проливать крови старых партийцев, какие бы тяжелые грехи за ними ни числились».

Конечно, Сталин играл, причем настолько превосходно, что даже у сидевшего рядом Ворошилова сложилось впечатление, что так оно и будет на самом деле. Настолько искренним был его негромкий вкрадчивый голос. И он уговорил их. А когда Каменев потребовал в обмен на их показания на суде не расстреливать никого из подсудимых, не преследовать их семьи и не выносить смертные приговоры за прошлое, Сталин с величайшей готовностью согласился. «Это само собой разумеется!» — с дьявольской улыбкой на губах кивнул он.

После высочайшего приема Каменева и Зиновьева перевели в удобные камеры, стали лечить, кормить и делать все то, чтобы как можно убедительнее доказать искренность вождя. Хуже было с двумя другими ключевыми фигурами предстоящего судилища: с Мрачковским и Смирновым, известными своим героическим прошлым. Мрачковский вырос с семье народовольца и с юных лет ушел в революционную деятельность, а Смирнов командовал воевавшей с Колчаком армией.

И о том, как шли эти допросы, лучше всего свидетельствует тот факт, что Мрачковского допрашивали в течение 90 (!) часов. При этом каждые два часа секретарь Сталина осведомлялся, удалось ли сломить непокорных.

«Можете передать Сталину, — на первом же допросе заявил Мрачковский, — что я ненавижу его. Он — предатель». А когда его привели к попытавшемуся его уговорить Молотову, он даже не стал разговаривать с «каменной задницей» и плюнул ему в лицо.

Но, в конце концов, сломали и их. Да так, что работавший с Мрачковским начальник иностранного отдела НКВД Слуцкий заявил: «Целую неделю после допроса я не мог работать, чувствовал, что не могу дальше жить». 7 августа Вышинский представил Сталину первый вариант обвинительного заключения, в котором упоминалось 12 человек. Вождь вписал в него еще четверых и вычеркнул все те места, в которых обвиняемые повествовали о том, что их толкнуло на оппозицию власти.

Сделав еще несколько исправлений в написанное Ежовым для первичных партийных организаций закрытое письмо «О террористической деятельности троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока» и сведя «основную и главную задачу центра» к убийству «товарищей Сталина, Ворошилова, Кагановича, Кирова, Орджоникидзе, Жданова, Косиора и Постышева», вождь отправился на отдых в Сочи.

Что ж, все правильно, он славно поработал и имел полное право хорошо отдохнуть. Следить за процессом должен был Каганович, который быстро со-ориентировался в сложившейся обстановке и, чтобы придать себе еще больше политического веса, вписал свое имя в список первых лиц государства, против которых готовились террористические акты.

* * *

19 августа 1936 года в Октябрьском зале Дома союзов начался первый «открытый» судебный процесс над лидерами оппозиции. Во избежание эксцессов на «отрытом» процессе было всего несколько десятков заранее отобранных «представителей общественности». Да и сам суд выглядел весьма убого. Государственный обвинитель, в роли которого выступал тот самый меньшевик Вышинский, который в свое время требовал ареста Ленина, не предъявил ни единого документа, а председатель суда В.В. Ульрих и не подумал требовать их.

На скамье подсудимых сидели 16 человек, среди которых наиболее известными личностями были Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Смирнов, Мрачковский и Бакаев. Подсудимые состояли из двух ничем не связанных между собой групп. В первую входили одиннадцать известных большевиков, вся вина которых состояла в том, что они принимали участие в «объединенной оппозиции».

Вторую представляли молодые германские коммунисты, которые на свою голову эмигрировали в СССР. И на лидеров подполья и террористов все эти люди были мало похожи. «Старики, — писал Л. Седов, — сидели совершенно разбитые, подавленные, отвечали приглушенными голосами, даже плакали. Зиновьев — худой, сгорбленный, седой, с провалившимися щеками.

Мрачковский харкает кровью, теряет сознание, его выносят на руках. Все они выглядят затравленными и вконец измученными людьми. Молодые же... ведут себя бравурно-развязно, у них свежие, почти веселые лица, они чувствуют себя чуть ли не изменниками. С нескрываемым удовольствием рассказывают они о своих связях с гестапо и всякие другие небылицы...»

Впрочем, небылицы плели и старые большевики, которые поведали и о своем якобы участии в убийстве Кирова, и о подготовке терактов на Сталина и других видных деятелей партии и государства. Как это ни казалось странным, но среди приговоренных к смерти врагов народа не оказалось Вячеслава Михайловича Молотова, второго человека в партии, а значит, и стране.

Что не могло не вызывать недоумения. Списки подлежащих к уничтожению партийных бонз составлял сам Сталин, и он вряд ли мог забыть о «каменной заднице». И тем не менее не только «забыл», но и отказал Молотову считаться в первых рядах партийных вождей.

По всей видимости, такое невнимание к персоне Молотова объяснялось в том несогласии Молотова, которое он выразил на отказ Сталина от теории «социал-фашизма» и переходу в 1935 году к политике Народного фронта. Не очень нравилось, вероятно, вождю и то, что в своих речах Молотов упоминал его имя не более двух-трех раз, что по тем славословным временам можно было приравнять чуть ли не к открытому противостоянию.

Была и еще одна причина, по которой Сталин вычеркнул Молотова из подготовленного им для судилища списка. И, как поговаривали знающие кремлевскую кухню люди, Сталина рассердили попытки Молотова отговорить его устраивать позорное судилище над старыми большевиками, и руководство НКВД со дня на день ожидало распоряжения на арест самого Молотова. И Сталин решил дать «второму человеку» хороший урок.

Урок пошел впрок, Молотов исправился и принялся славить вождя так, что Микоян, по словам Троцкого, желтел от зависти. В результате чего уже на следующем «открытом» процессе имя Молотова заняло свое достойное место среди показаний террористов.

Более того, на него и на самом деле было устроено покушение. И, судя по всему, он устроил его на себя сам. «Эпизод в Прокопьевске, — скажет председатель Комиссии по расследованию сталинских преступлений Шверник, — послужил основанием версии о «покушении» на жизнь Молотова, и группа ни в чем не повинных людей была за это осуждена. Кому, как не Молотову, было известно, что на самом деле никакого покушения не было, но он не сказал ни слова в защиту невинных людей. Таково лицо Молотова».

Но все это будет потом, а пока вконец потерявший чувство меры Каменев патетически восклицал: «Случайно ли, что рядом со мной и Зиновьевым... сидят эмиссары зарубежных секретных политических ведомств, люди с фальшивыми паспортами, с сомнительными биографиями и несомненными связями с Гитлером, с гестапо?» И сам же отвечал: «Нет! Это не случайно!»

В своем стремлении вымолить жизнь другие подсудимые неожиданно даже для судей начали вдруг вспоминать о тех врагах народа, которые все еще оставались вне скамьи подсудимых. Бухарин, Угланов, Рыков, Серебряков, Пятаков, Сокольников, Шляпников, Томский и многие другие фамилии так и сыпались из их уст, словно из рога изобилия. Но все было напрасно. Сталин обманул и на этот раз, и, несмотря на все его заверения оставить обвиняемых в живых, все они были приговорены к расстрелу, что было встречено страной с большим одобрением. Слишком было велико доверие людей к Сталину, партии и НКВД, в котором они по-прежнему видели карающий меч революции. Ну и, конечно, вся огромная страна требовала покончить с теми мерзавцами, чьи грязные имена упоминались на процессе шестнадцати.

Чем не замедлил воспользоваться Вышинский. Уже 21 августа отдал распоряжение начать следствие в отношении всех названных на суде лиц. Лишь один только Томский не пожелал исполнять роль ряженого. И после того как к нему на кремлевскую квартиру явился с бутылкой вина Сталин, он осыпал его нецензурной бранью и выгнал. А затем пустил себе пулю в лоб. Хотел покончить с собой и Рыков. Однако в самый последний момент у него отняли револьвер.

Бухарина в это время в Москве не было: он отдыхал на Памире. И только спустившись с гор, он узнал о событиях в столице. После чего стал ожидать ареста уже во Фрунзе. Однако этого не произошло ни в Таджикистане, ни в Москве. Вместо чекистов его встретила жена, с которой он и отправился домой. Сталин все еще находился в Сочи, и надо ли говорить, в каком страшном напряжении пребывал все эти дни Бухарин, вздрагивавший от каждого шороха. И только 10 сентября, когда газеты сообщили, что следствие не установило «юридических данных для привлечения Н.И. Бухарина и А.И. Рыкова к судебной ответственности», он вздохнул свободно.

А вот Серебрякову, Пятакову и Сокольникову не повезло. На них такие «данные» нашли, и все они были арестованы. Оставшиеся на свободе троцкисты пребывали в полном смятении, а так ничего со всем своим умом и не понявший Радек умолял Бухарина замолвить о нем словечко у Сталина. Наивный Карл, знал, кого просить...

* * *

25 сентября 1936 года члены Политбюро получили из Сочи подписанную Сталиным и Ждановым телеграмму следующего содержания: «Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение т. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей НКВД».

Уже многие начинали понимать, что дело было не в какой-то там высоте, на которой якобы не оказался Ягода, а в самом вожде. Для той работы, какая предстояла НКВД, нужен был совсем другой человек. Знали члены Политбюро и о тех чувствах, какие, по доходившим до них слухам, испытывал вождь к жене Ежова. И как знать, не надеялся ли он на взаимность, возвышая ее мужа.

Сегодня уже никто не скажет, был ли на самом деле влюблен Сталин в Евгению Ежову, которая всегда была готова пофлиртовать. Но, как поговаривали, пользовавшийся ее благосклонностью Валерий Чкалов по какому-то странному стечению обстоятельств разбился сразу же после того, как позволил себе высказаться с насмешкой о внешнем облике вождя.

Как бы там ни было, члены Политбюро не стали оспаривать мнение «большинства областных представителей НКВД», и уже на следующий день Ежов уселся в еще теплое кресло бывшего наркома. В книге «Большой террор» Р. Конквест назвал его «испытанным и безжалостным исполнителем». И вряд ли был прав.

По словам хорошо знавшего Ежова секретаря Луначарского И.А. Саца, Николай Иванович никогда не был «безжалостным». «Работая в провинции, — писал Сац, — он производил впечатление человека нервного, но доброжелательного, лишенного чванства и бюрократизма. Может быть, это была маска. Однако, вернее всего, палачом сделали его сталинская система и влияние самого Сталина. Во всяком случае, дальнейшая роль, поведение и судьба Ежова были неожиданностью для многих, кто знал его до НКВД».

И как явствует из воспоминаний людей, знавших Николая Ивановича, так оно и было на самом деле. По своей натуре Ежов не был ни злым, ни жестоким человеком. Но уже во время своей первой встречи со Сталиным в 1928 году он полностью попал под его влияние. Сталин заметил это, стал продвигать его и, в конце концов, сделал заведующим распредотделом и отделом кадров ЦК. После XVII съезда партии его карьера стала расти как на дрожжах, он стал одним из секретарей ЦК, председателем КПК и куратором НКВД. Что, конечно же, очень не нравилось Ягоде.

Судя по всему, сам Ежов уже после того, как Сталин отправил его на работу с нежелавшими сдаваться Каменевым и Зиновьевым, прекрасно знал о своем скором назначении шефом НКВД. И именно поэтому проявил столь большой интерес к работе его аппарата, технике допросов и всему тому, что так старательно скрывалось за толстыми каменными стенами.

Часами он сидел на допросах, внимательно наблюдая за тем, как умело ломали подследственных его будущие подчиненные. А когда какому-нибудь следователю удавалось, в конце концов, расколоть особенно упорного, Ежов тут же спешил к нему для обмена опытом.

Свою работу на новом месте Николай Иванович начал как полагается: изгнал всех не нравившихся и арестовал всех подозрительных. Как и всегда в таких случаях, он привел с собой несколько сотен новых сотрудников из среднего партийного звена. Но в то же время Ежов был вынужден оставить теперь уже у себя и много «бывших», без которых работа наркомата просто-напросто забуксовала бы.

Но перестановки, понятно, шли. И именно этим можно объяснить некоторый застой в работе самого страшного ведомства в конце 1936 года. Накладывала свой отпечаток и работа над новой Конституцией, которая должна была стать самой демократичной Конституцией в мире. Все это позволило заговорить о спадении волны террора, и общество начинало питать надежды на лучшее.

Как это ни покажется удивительным, но замене Ягоды на Ежова больше всех обрадовался... Бухарин. И он искренне считал, что этот «малоинтеллигентный, но доброй души и чистой совести» человек «не пойдет на фальсификацию». Но особенно у него улучшилось настроение после того, как на праздновании годовщины Октябрьской революции к нему, стоявшему на гостевой трибуне, подошел красноармеец и сказал: «Товарищ Сталин просил передать, что вы не на месте стоите. Поднимитесь на Мавзолей!»

Надо ли говорить, с какой радостью Николай Иванович поспешил на Мавзолей. Однако Сталин не удостоил его даже взглядом и покинул трибуну до окончания демонстрации. Не пошел он ни на какое сближение и после празднеств. Наоборот, сделал все возможное, чтобы и Рыков, и Бухарин постоянно находились в подвешенном состоянии. Знал, ничто так не действует на нервы, как лишение точки опоры. И своего он добился. Бухарин снова занервничал и, в конце концов, прислал письмо. «Я сейчас нервно болен в крайней степени, — сообщал он Сталину. — Больше декады не хожу в редакцию, лежу в постели, разбитый до основания».

* * *

Вот таким, «разбитым до основания», он и явился на открывшийся 4 декабря 1936 года пленум ЦК. На повестке дня пленума стояли два вопроса: утверждение окончательного текста новой Конституции и доклад Ежова об антисоветских троцкистских и правых организациях. Ежов оправдал высокое доверие и, умело жонглируя фактами и цифрами, убедительно доказал наличие в стране широкого заговора. Назвал он и жертв очередного «открытого процесса».

Сокольников, Радек, Пятаков, Серебряков... Именно им отводилась на этот раз роль главных врагов народа. Довольно сумбурно и невнятно поведав о шпионской деятельности троцкистов, человек «доброй души и чистой совести» изо всех сил ударил по Бухарину, которому якобы было известно о «всех террористических и иных планах троцкистско-зиновьевского блока».

Ну а затем «малоинтеллигентный» Ежов с великой радостью сообщил пленуму, что «директива ЦК, продиктованная товарищем Сталиным», будет выполнена до конца, и пообещал «раскорчевать всю эту троцкистско-зиновьевскую грязь». Выступление Ежова то и дело прерывалось репликами Сталина и постоянно поддакивавшего ему Молотова, который живописными штрихами дополнял общую картину.

И тем не менее ни один депутат не высказал особого восхищения проделанной его страшным ведомством работой. И лишь один Берия чуть ли не каждую минуту выкрикивал всевозможные ругательства в адрес названных Ежовым работников. При этом «гадина», «негодяй» и «сволочь» были далеко не самыми грязными.

Затем на трибуну поднялся Бухарин. Как выяснилось из его выступления, он был счастлив тем, что соответствующие органы в сентябре перебили всю эту зиновьевскую сволочь. Что же касается его самого, то он, как того и следовало ожидать, не имел ничего общего со всеми этими «сволочами и подонками». «Я вас заверяю, — с надрывом бросал он в настороженный зал, — что бы вы ни признали, что бы вы ни постановили, поверили или не поверили, я всегда, до самой последней минуты своей жизни, всегда буду стоять за нашу партию, за наше руководство, за Сталина.

Я не говорю, что я любил Сталина в 1928 году. А сейчас говорю — люблю всей душой. Почему? Потому что... понимаю, какое значение имеет крепость и централизованность нашей диктатуры. Я не беспокоюсь относительно своей персоны, относительно условий своей жизни и смерти, а я беспокоюсь за свою политическую честь, и я сказал и буду говорить, что за свою честь буду драться до тех пор, пока я существую!»

Как это ни печально, но в этом страстном признании не было ни слова правды. Что же касается чести, то вряд ли она была у Бухарина. И всего через полгода, на июньском пленуме ЦК, он, наверное, как никто другой поймет это... Как и следовало ожидать, на Сталина все эти заклинания не произвели ни малейшего впечатления. «Похоже, — с наигранным сожалением развел он руками, — Бухарин так ничего и не понял из того, что здесь происходит!»

Напомнив о том, сколько было уже отречений у Зиновьева, Пятакова и Каменева, Сталин сделал единственно возможный из всего этого вывод: нельзя верить ни одному бывшему оппозиционеру. Как и всем этим томским, скрыпникам, ханджянам и фурерам, которые обнаглели до того, что покончили жизнь самоубийством только для того, чтобы «сохранить хотя бы крупицу доверия с нашей стороны», а заодно и замести следы, сбить партию с ее правильного курса и своим самоубийством не только обмануть ее, но и поставить в дурацкое положение! «Человек, — продолжал он иезуитствовать, — пошел на самоубийство потому, что он боялся, что все откроется, он не хотел быть свидетелем своего собственного всесветного позора... Вот одно из самых острых и легких средств, которым перед смертью, уходя из этого мира, можно последний раз плюнуть на партию!»

Да, ничего не скажешь, средство и на самом деле легкое, и идут на него, конечно, самые слабые. Что же касается самых сильных, то они, как это ни печально для них, продолжали одобрять все творившееся в стране и... покорно ждать своей очереди, чтобы плюнуть в партию из гроба...

Каков был из всего сказанного Сталиным вывод? Да очень простой: верить нельзя ни Бухарину, ни какому-либо другому оппозиционеру! Досталось и выступавшему после Сталина Рыкову, у которого вконец заигравшийся Сталин публично попросил прощения за то, что пощадил и его, и Бухарина и не предал их суду еще раньше.

Надо ли говорить, что после такого начала все выступавшие после рвали на себе рубашки и клялись изгонять и уничтожать людей с оппозионным прошлым повсюду, где они только будут обнаружены. Несмотря на всю опереточность и иррациональность всего происходящего на пленуме, он, в сущности, дал «добро» на продолжение репрессии не только в масштабах отдельно взятой страны, но и за ее пределами.

Тем не менее так, видимо, и на самом деле ничего не понявший Бухарин в последний день работы пленума подал Сталину заявление, в котором подвергал большому сомнению правомерность проводимых подручными Ежова следственных мероприятий. «Обвиняемому говорят, — писал он, — а мы не верим, каждое твое слово нужно проверять. А на другой стороне слова обвиняемых-обвинителей принимаются за чистую монету. Значит, защита поистине тяжела. Конечно, в общей атмосфере теперешних дней в пользу обвиняемого никто выступить не решится. А дальше? А на дальнейших этапах, после обязательного партийного решения, эта защита почти невозможна».

Однако Сталин и не подумал оправдываться. Он просто поймал Бухарина на слове. Вы говорите, что у вас не было очных ставок с оговорившими вас? Так получите же их! 7 декабря последнее заседание пленума было задержано на целых четыре часа, и все это время Сталин, Молотов, Ворошилов, Микоян, Жданов, Андреев, Каганович и Орджоникидзе слушали показания привезенных из тюрьмы на встречу с Рыковым и Бухариным Куликова, Пятакова и Сосновского.

Надо ли говорить, о чем поведали все эти сломленные в застенках НКВД люди своим мучителям. Ну а затем случилось неожиданное. Выступая от «имени Политбюро», Сталин заявил, что его члены не могут «начисто принять» показания врагов народа. А посему вопрос о Рыкове и Бухарине следовало считать не законченным. Что же касается «дальнейшей проверки», то она была возложена на «доброго человека с чистой совестью» со всеми вытекающими для обвиняемых из этого последствиями...

Закрывая пленум, Сталин сказал: «О пленуме в газетах не объявлять». На вопрос из зала: «Рассказывать можно?» Сталин под общий смех ответил: «Как людей свяжешь? У кого какой язык!» Почему Сталин не покончил со своими противниками здесь же, на декабрьском пленуме? Все возможности у него для этого были.

Но, как видно, полюбивший иезуитские методы бывший семинарист еще не насладился в полной мере тем «разбитым» состоянием, в котором пребывали после пленума Рыков и Бухарин. Знал, отныне они навсегда потеряют покой и будут вздрагивать при каждом шорохе...

В те же дни была принята и написанная бедным Бухариным Конституция. Заседание съезда Советов превратилось в самую настоящую раболепную вакханалию, и уже привыкший к безудержному славословию Сталин с иронической улыбкой смотрел на бесновавшихся перед ним людей.

«Все поднялись с мест и долго приветствовали Вождя, — писал в своем письме в «Правду» рабочий А. Суков. — Товарищ Сталин, стоя на трибуне, поднял руку, требуя тишины. Он несколько раз приглашал нас садиться. Ничего не помогало. Мы запели «Интернационал», потом снова продолжались овации. Товарищ Сталин обернулся к президиуму, наверное, требуя установить порядок, вынул часы и показал их нам, но мы не признавали времени».

21 декабря Сталин с необыкновенной пышностью встретил свой пятьдесят восьмой день рождения. «Масса гостей, нарядно, шумно, — писала в своем дневнике М. Сванидзе, — танцевали под радио, разъехались к 7 утра». А вот Новый, 1937 год Сталин, по словам той же родственницы, встречал куда более сдержанно. Как видно, все силы гостей были отданы дню рождения. Что-что, а попить водочки члены Политбюро любили...

«Встречали Новый год у И., — писала Сванидзе в том же дневнике. — Члены Политбюро с женами и мы — родня. Вяло, скучно. Я оделась слишком нарядно (черное длинное платье) и чувствовала себя не совсем хорошо... Все было более скромно, чем 21-го, думала, будет наоборот». В отличие от самого Сталина, повеселевшая страна встречала Новый год радостно и даже и не догадывалась, что эта новогодняя ночь уже разделила их на живых и мертвых...

Данный текст является ознакомительным фрагментом.