ГЛАВА IX. СЕКРЕТ ЦАРЯ
ГЛАВА IX. СЕКРЕТ ЦАРЯ
Князь Адам Чарторижский в кабинете императора Александра. – Начало их отношений. – Петербург в 1796 г. – Встреча в Таврическом саду. – Достопамятная сцена. – Уроки Лагарпа. – Врожденное великодушие и высокие порывы Александра. – Его желание успокоить и утешить Польшу. – Радость и надежды Чарторижского. – Александр сталкивается в действительностью. – Полная перемена во взглядах Александра. – Под влиянием страха перед Наполеоном в уме царя возникает желание восстановить Польшу, присоединив ее к России. – Первая мысль о наступательной войне с Францией. – Русская партия в Варшаве. – Предложение, переданное Голицыным. – Александр просит совета у Чарторижского. – Взаимное недоверие. – Различие во взглядах царя и его канцлера. – Представитель традиций. – Дело о конвенции остается в неопределенном положении. – Отправка в Париж русского контрпроекта; к Наполеону предъявляется требование подписать дипломатическую капитуляцию. – Тревоги Александра растут. – Аустерлицкий взор. – Новый разговор с Чарторижским. – Проект напасть врасплох на великое герцогство и овладеть им. – Разные комбинации. – Секретная политика Александра, которую он ведет сам непосредственно. – Попытки воздействия на Австрию. – Алопеус. – Фиктивное назначение послом к Мюрату; действительное поручение в Вене. – Соблазнительные предложения. – Яблоко раздора между Петербургом и Веной. – Александр упорно стремится присоединить княжества и предлагает Австрии компенсацию. – Сербия. – Великий проект 1808 г. – Хорошо рассчитанная болтливость. – Тайные усилия Александра отвлечь от Наполеона Польшу и Австрию. – Параллельно с возобновлением переговоров он приступает к дипломатической кампании против Франции.
В то время, как Франция и большая часть Европа праздновали свадьбу нового Карла Великого, в кабинете императора Александра происходили тяжелые сцены. Снедаемый беспокойством и заботами, царь обратился к человеку, который был хранителем его первых тайн, скорее другом, чем министром. Князь Адам Чарторижский вернулся в Петербург прошлой осенью после годового отсутствия. В продолжение нескольких: недель Александр искал случая приблизить его к себе и вызвать на дружеские беседы. Когда вопрос а Польше сделался для него слишком мучительным, он решил поверить свое горе польскому вельможе и просить его помощи. Патриотизм князя не был для него секретом, но он знал его преданность и высоко ценил ее.
Их дружба тянулась уже четырнадцать лет. Она завязалась при трогательной и романтической обстановке. После окончательного раздела Польши в 1795 г. императрица Екатерина потребовала, чтобы знаменитая семья Чарторижских доверила ее попечениям своих сыновей и тем дала залог своей покорности. В награду за это она позволила им надеяться на смягчение суровых мер и на возврат конфискованных имений. Молодой князь Адам был выдан ей заложником. В Петербурге он был пожалован офицером, гвардии, как символ рабства, носил русский мундир. Императрица была к нему милостива, общество старалось доставить ему развлечения и удовольствия, но безуспешно – ничто не могло рассеять грусть и меланхолию гордого узника. По приезде в Петербург он был замечен великим князем Александром, тогда еще восемнадцатилетним юношей, старшим сыном цесаревича Павла, наследником престола во второй степени. По прошествии некоторого времени Александр выразил желание поговорить с ним наедине. Свидание произошло в садах Таврического дворца, в один из тех весенних дней, когда пробуждается северная природа и, как бы торопясь жить, распускается во всем своем кратковременном блеске. С первых же слов непреодолимая симпатия влечет их друг к другу; взаимное влечение душ сближает их, и при дворе, где представитель осужденного на смерть народа читает на всех лицах только равнодушие или обидную жалость, сам наследник Екатерины пожелал быть поверенным его дум.
Было бы напрасной тратой времени отыскивать подобие этой сцены в истории; ее надо искать в одном из великих творений драматического гения; надо вспомнить, в каких чертах немецкий поэт обрисовал сына Филиппа II, Дон-Карлоса, который в душе проклинал жестокую политику отца, поклонялся справедливости и добродетели, страдал от великодушных стремлений, и в преданном друге нашел живой образ своих дум и терзаний. Александр – Карлос Испанский, Чарторижский – Поза.
Русская императрица с ревнивой заботливостью воспитывала своего внука под непосредственным своим наблюдением. Она видела в нем надежду своего народа, продолжателя ее дела. Однако, умея искусно льстить писателям и мыслителям Запада, привлекая к себе этих творцов общественного мнения, которые наделяли славой и бессмертием, она выбрала в наставники великому князю одного из их учеников, женевца Лагарпа. Она считала полезным, чтобы будущий самодержец мог щегольнуть либеральными и философскими идеями, блеснуть которыми она сама умела с редким искусством. Но оказалось, что молодой великий князь был одарен крайней восприимчивостью и экзальтированным воображением, что в нем была врожденная потребность верить и сильно увлекаться. Принципы, которые развивал пред ним Лагарп, отвечая его врожденным возвышенным и пока еще бессознательным чувствам, не коснулись его только поверхностно, но глубоко внедрились в него и завладели им. Его великая душа раскрылась под влиянием идеала, который пронесся над веком. Он начинает мечтать о всемирном царстве справедливости и счастья, “его сердце бьется для человечества”, и когда Чарторижский говорит ему об освобождении крестьян о свободе, – его слова находят в нем сочувственный отклик и вызывают благородные стремления.
Счастливый, что нашел, кому открыть свою душу, кому поверить свои тайны, Александр дает волю идеям, которые до сих пор скрывал и таил в себе, так как, к несчастью, постоянный надзор выработал в нем склонность и привычку скрывать свои чувства. Он признается Чарторижскому, что в душе ненавидит все, чему принужден поклоняться всенародно. Он восстает против существующих основ государства, возмущается преступлениями, к которым они ведут и которым потворствуют; отказывается чтить умелою рукой поддерживаемое самодержавие, величественное олицетворение которого видит в Екатерине. Из слов его видно, что ему нравятся только свободные учреждения. Слово “республика” производит на него мистическое обаяние. Везде он на стороне угнетенных; его влечет к тем, которые борются или страдают; он желает побед французской республике, борьба которой с коалицией монархий, идущая вдали от России, рисуется перед его взорами; но в особенности в нем пробуждается беспредельная жалость при имени Польши. Он жалеет поляков; говорит, что преклонялся пред их последними усилиями, что хотел бы видеть их счастливыми, и обещает со временем сделаться их утешением. При этих словах Чарторижский был потрясен до глубины души. Все существо его трепетало от радости и волнения. Он благодарит Провидение за сотворенное чудо; он славословит его за то, что оно внушило такие намерения великому князю, который, по всем данным, был призван продолжать политику железа и крови. Теперь они вдвоем строят планы туманного будущего, говорят о восстановлении Польши, о том, чтобы, соединив ее братскими узами с Россией, вернуть жизнь ее народу. В юноше с вдохновенным взором, с чудными чертами лица, который говорит ему слова надежды и ободрения, Чарторижский надеется обрести сверхчеловека, на которого Проведение возложило миссию восстановить Польшу, и приветствует в нем ангела-освободителя своей родины.[436]
Четыре года спустя Александр вступил на престол после катастрофы, воспоминанию о которой суждено было постоянно мучить его совесть. Став у кормила правления, он столкнулся с действительностью; ему пришлось считаться со вверенными ему интересами и традициями государства. Он не дерзнул порвать эти узы, не решился проводить в жизнь свои высокие мечты, покорился необходимости царствовать так, как царствовали его предшественники, но думал иначе, чем они. Тем не менее, его дружба с Чарторижским, нe прекращавшаяся с их первого свидания, существовала по-прежнему. Он пригласил князя в тайный совет, где рассуждали о разных мерах а духе либерализма и где вырабатывались наброски реформ. Иногда имя Польши появлялось на его устах, “но это было совсем не то”.[437] Правда, он обещал улучшить участь присоединенных провинций и в единичных случаях возвращал конфискованные имения, но мысль об автономной Польше, которая входила бы в империю, как отдельный, одаренный жизнью, элемент, слабела и меркла в нем. Теперь он смотрел на этот план, как на несбыточную мечту, хотя и говорил, что все еще любит и хранит ее в глубине своего сердца; что очень жалеет о том времени, когда мог предаваться этой благородной утопии. “Это была ребяческая мысль, но она была божественна хороша!”.[438]
Позднее Чарторижский был призван к высоким, ответственным обязанностям: его назначили товарищем министра иностранных дел, a в 1804 и 1805 гг. он один управлял министерством. За это время он безрезультатно представил много проектов о восстановлении Польши, и все они были совместимы с сохранением целости и даже с расширением русского государства. В 1805 г. он почти добился обещания, но оно было тотчас взято обратно, и, мало-помалу, роковое стечение обстоятельств довело Александра до того, что он стал смотреть на возрождение Польши под каким бы то ни было видом, как на самую серьезную опасность, которая может угрожать безопасности и единству его империи. Всегда мягко и человечно относившийся к людям, с болью в сердце прибегая к строгостям, он делался суровым и непреклонным. Когда затрагивались основные принципы русской политики. Вот откуда вытекало его ожесточение против польской идеи, вот почему он стал преследовать все ее проявления, задался целью подавить ее и сделаться “главным гонителем”[439] нации, которой боялся, но к которой не питал предвзятой ненависти. В первую половину его царствования его общая политика несколько раз меняла свое направление. Его неустойчивая мысль увлекала его по разным путям, но ни на одном он не нашел спокойствия и счастья.
И в самом деле, он испробовал все, и ничто ему не удалось. В начале царствования он хотел сыграть среди государей роль умиротворителя, хотел избавить Европу от посягательств Бонапарта и восстановить ее на началах разума и справедливости. При дворах, которые он приобщил к этому делу, он встретил только бессердечность, эгоистичные и бессовестные стремления, недостаток мужества или обман. Испытанные им в политике разочарования были не менее жестоки, чем поражения его войск. Получив отвращение к союзникам, он перешел на сторону победителя. Он подпал под влияние гения, поклялся идти по стопам Наполеона и брать с него пример. Он захотел сделаться завоевателем, испытать опьяняющий трепет военных успехов, вернуться к завоевательным планам своих предшественников и далеко оставить их за собой на этом пути. Он начал повсюду расширять границы своего государства и на дне чаши с опьяняющим напитком (нашел горечь. Полученные результаты, несмотря на их наглядность, были ненадежны, зависели от чужой воли, и притом ценой какого опасного заискивания нужно было их приобрести! Разочаровавшись в Наполеоне, Александр остановился, наконец, на решении вести двусмысленную и сложную игру: сохранить союз, не исполняя вытекавших из него обязательств; избавиться от необходимости действовать заодно с честолюбивым императором, но при этом поддерживать с ним наилучшие отношения, медовыми речами льстить его самолюбию и на словах выражать ему преданность и уступчивость. Без сомнения, он рассчитывал такой ценой приобрести право жить спокойно; получить возможность удалиться от европейских дел, всецело посвятить себя заботам внутри страны и не столько думать о величии своего государства, сколько о счастье своих подданных. Последняя и бесплодная мечта! Наполеон не мог допустить, чтобы Александр отдавался ему только вполовину; он потребовал, чтобы тот вполне определенно перешел на его сторону, и на отказ Александра дать доказательство беззаветной преданности ответил переходом к системе, в которой Россия усматривает намерения вредить ей, желание напасть на нее, правда, пока еще скрываемое. Александр думает, что война, от которой он целым рядом отсрочек и полумер надеялся избавить территорию самой России, теперь уже близка, что она вскоре настанет и захватит его врасплох за его трудами по обновлению России. В 1810 г., когда только что были выработаны проекты реформ по улучшению внутреннего строя, когда он рассчитывал собрать плоды жертв и трудов, понесенных ради сохранения мира с Францией, ему снова нужно думать о средствах к войне, готовиться к борьбе за существование и снова окунуться в эру душевных тревог и крови. Пред взорами его уже рисуется грозное нашествие. Ему всюду чудятся симптомы и предвестники этого нашествия, и мстительный рок делает то, что еще недавно бывшая предметом его сострадания Польша, от которой он затем отвернулся и которую, в конце концов, стал жестко и упорно преследовать, делается в руках его противника драгоценным оружием, одним из средств к нападению и орудием пытки.
Тогда с душевной тревогой, он спрашивает себя: не взглянул ли он яснее и глубже на дело в годы своей восторженной юности; не заблуждается ли он теперь, когда смотрит на вещи с точки зрения эгоистичного расчета главы государства и политика; не предписывает ли ему государственная польза, не задумываясь более, отдаться чувствам справедливости и великодушия; не в его ли интересах осуществить в действительности роман, набросанный некогда в садах Таврического дворца? Может быть, еще не слишком поздно загладить преступление, таким тяжким бременем тяготеющее над судьбами империи? Может быть, еще можно предупредить Наполеона в деле возрождения Польши, которую тот хочет восстановить ради своих честолюбивых целей и из ненависти к России? Может быть, еще можно воспользоваться ею для борьбы с ним и для победы над ним? Во владении России, думает царь, находится наибольшая часть прежнего королевства и наибольшее количество его жителей. До сих пор Россия думала только о том, чтобы держать под гнетом эти миллионы людей, чтобы изгладить у них всякую память, всякое сожаление о прошлом. Но ей не удалось этого достигнуть. Не удастся ли, дав им равноправие, добиться того, чтобы они без всякого давления, по собственному желанию, соединили свою судьбу с судьбой России? Теперь Александр только владеет ими; а если он сделается их главой, если возвратит им имя, законы, учреждения, язык; если дарует им народное представительство; превратит их страну в отдельное королевство, неразрывно соединенное и связанное с его империей; если восстановит польскую корону и возложит ее на свою главу так же, как возложит и царскую корону – тогда возрожденное государство сделается притягательной силой для других частей раздробленной нации, и вскоре все они, включая и герцогство Варшавское, вольются в него и в нем найдут предел своих стремлений. Царь думает, что с этого момента русская Польша должна сделаться для поляков той притягательной силой, которую в настоящее время они видят в великом герцогстве. Ведь варшавяне примкнули к Наполеону только потому, что в его покровительстве видят единственное средство возрождения их родины. Если на их границе покажут им воскресшую, жизнеспособную Польшу, которая примет их в свои объятия, они бросятся к ней и покинут Наполеона, подающего только надежды, ради Александра, который осуществит их мечту.
– В тот самый час, – думает далее Александр, – когда он провозгласит себя польским королем, его войска внезапно вторгнутся в очищенное французами герцогство. Варшавская армия, предупрежденная об этом, подготовленная к этому заранее, возмутится против власти саксонского короля и отречется от тягостного при данных условиях союза с завоевателем. Она прорвет свои ряды ради того, чтобы построиться около монарха своего народа, покинет знамена, чтобы пойти навстречу своей родине, и этой выгодной для нее изменой, быть может, подаст Европе сигнал к восстанию. Бесполезно, это будет война с Наполеоном, война наступательная, без явной и осязаемой причины, начатая одним из тех вероломных, внезапных нападений, за которые Австрия и Пруссия поочередно так жестоко были наказаны. Это значило бы взять на себя ответственную роль зачинщика и иметь против себя, если не право по существу, то во всяком случае, внешний вид права. Ну, так что же! Александр до такой степени убежден в неизбежности войны с Францией, что задает себе вопрос, не будет ли лучше начать ее самому, не выгоднее ли предупредить противника, выиграть во времени и прийти до него на Вислу и Одер. В его воображении зарождаются дерзкие планы, которые он по своей слабохарактерности никогда не решится привести в исполнение. Бывают минуты, когда, чтобы спастись от преследующего его призрака, он не прочь броситься в действительную опасность, в ужасное предприятие, и именно страх, дошедший в нем до крайних пределов, толкает его на самые отважные поступки.
Нужно заметить, что его надежды не были основаны на чисто умозрительных данных. Они основывались на действительном факте, на существовании в Польше, и даже в Варшаве, русской партии. Еще недавно эта партия играла большую роль и исповедовала доктрину, которая имела много сторонников. В конце восемнадцатого века, когда Речь Посполитая, обессиленная раздорами, изнуренная интригами, не способна была создать учреждений, необходимых в жизни современных государств; когда она, окруженная алчными соседями, нетерпеливо ждавшими ее конца, неудержимо приближалась к своему падению, некоторые из ее лучших граждан, – между прочим отец и дядя князя Адама, – только в России видели ее спасение и убежище. По их мнению, Польша могла избегнуть раздела, т. е. казни и окончательной гибели, только при условии, если бы она вся целиком подчинилась великому славянскому государству, стала бы под его защиту и вступила с ним в тесную, неразрывную связь. Путем этой жертвы она сохранила бы за собой право управляться по своим законам, сохранила бы свою индивидуальность и неприкосновенность территории, обеспечила бы за собой могущественное покровительство и ценою независимости спасла бы свою национальность.
Позднее политика Екатерины, ее участие в тройном разделе, суровые меры, которые она применяла в выпавших на ее долю провинциях, жестоко опровергли эти предложения. Несмотря на все это, русская партия существовала по-прежнему. Порою она обращала на внука Екатерины взоры, полные надежды, и еще не так давно дала замечательное доказательство своей живучести. В 1809 г., во время войны с Австрией, когда армия князя Голицына после целого ряда проволочек перешла, наконец, границу, группа варшавских вельмож и галицийских магнатов в глубокой тайне обратилась к русскому главнокомандующему и передала ему следующее предложение, если император Александр согласен восстановить прежнюю Польшу, взяв ее под свою державную руку и возвратив ей ее прежние границы, вся партия польской знати тотчас же признает его польским королем, и ее пример, может быть, увлечет за собой и остальных.
Захваченный врасплох этим предложением, переданным ему и поддержанным Голицыным, Александр не воспользовался им. Он еще надеялся путем соглашения с императором французов, не допустить восстановления Польши в каком бы то ни было виде. Но так как восстание в Галиции увеличивало его опасения, а добросовестность Наполеона делалась все более подозрительной, то он не счел нужным вполне разочаровывать партию, которая ручалась, что заставит Польшу перейти на его сторону. Если, думал он, допустить предположение, что Польша неминуемо должна ожить, не лучше ли, чтобы она воскресла по милости России, чем при содействии французов? Поэтому в ответе, данном магнатам 27 июня 1808 г., на всякий случай высказывалась следующая, руководящая для будущего времени идея. Царь, говорилось в ней, никогда не уступит провинций, включенных в его империю, для того чтобы слить их вместе с другими провинциями прежней Польши в одно автономное государство; но если обстоятельства будут тому способствовать, он не прочь был бы царствовать над Польшей, лежащей вне его границ, в состав которой вошли бы и великое герцогство с Галицией.[440]
В следующие затем месяцы, приняв Чарторижского, вернувшегося из-за границы и по-прежнему защищавшего дело своих соотечественников, Александр был с ним холоден и сдержан. Тем не менее, в разговоре с ним, “опустив глаза и не окончив фразы”,[441] он ввернул несколько слов утешения. Даже, как-то раз, в январе 1810 г., как бы невольно поддаваясь влиянию восторженных речей князя, он намекнул на их прежний план и дал понять, что не относится к нему неодобрительно.
Это было как раз то время, когда он лихорадочно обсуждал с Коленкуром договор об уничтожении Польши и, следовательно, не мог говорить с поляками вполне искренне, а только условно, на тот случай, если бы Наполеон не скрепил своей подписью их смертный приговор. Он хотел восстановить Польшу в свою пользу только в том случае, если бы стало невозможность удержать ее в могиле. Шесть недель спустя возврат неутвержденного договора вместе с неожиданным, как удар грома, известием об австрийском браке, по-видимому, убедил его в такой невозможности и сразу же заставил вернуться к планам юности. Эти неожиданные события сделали то, что отринутый десять лет тому назад проект снова овладел им и занял его мысли. Вне себя, потеряв голову, он спрашивает себя, не в этом ли смелом плане его спасение, и признавая, что этот план в дальнейшем своем развитии чреват самыми серьезными последствиями, он все-таки покоряется необходимости в самой же России дать самоуправление своим польским провинциям и создать из них ядро будущего королевства. Именно в это-то время он пожелал видеть Чарторижского, пригласил его к себе, и мы снова видим их друг перед другом, вернувшихся после долгих испытаний к первым временам своей дружбы.
Во время первого разговора происходившего в марте месяце, ни Александр, ни Чарторижский не решались еще высказаться и вернуться к прежним откровенным беседам. Но так или иначе, надо было начать. Александр не прямо подошел к вопросу. Сначала он осыпал князя уверениями в своей личной дружбе к нему, затем заговорил об амнистии, о примирении, о забвении прошлого.[442]
Он хотел бы доказать полякам, говорил он, что он им не враг, что искренне желает им счастья, что его цель – заслужить их любовь и доверие, и что дело князя указать ему средства для этого. Для начала он выразил желание создать из тех восьми губерний, которые достались России по разделам, одно национальное тело с присущим ему управлением и привилегированным положением. Чарторижскому нетрудно бы разгадать в нем желание создать русскую Польшу, задачей которой было бы привлечь и поглотить созданную Наполеоном на Висле французскую Польшу.
В другое время князь с восторгом приветствовал бы этот план, теперь же он плохо верит в него; он смутен. Несмотря на величайшее отвращение его к Наполеону и искреннюю привязанность к Александру, любовь к родине делала свое дело; он стал колебаться между Петербургом и Варшавой. В настоящее время, когда спасение Польши, по всем данным, шло с Запада, имел ли право один из ее сынов мешать этому, не совершал ли он преступления, выдвигая другие комбинации? Быть может, отдавшись видам царя, он собственными руками отдаст на растерзание родину, разделит ее на враждебные лагеря, ввергнет в междоусобную войну и своим преступным вмешательством нанесет смертельный удар отчизне-матери и помешает делу национального возрождения? Сверх того, был ли искренен Александр? Вытекал ли возврат его к идеям прошлого из возвышенного и прочного чувства? Или же нужно видеть в этом только скоропреходящее действие известных обстоятельств, обусловленных исключительно страхом перед Наполеоном, одно слово, одна улыбка которого, может быть, рассеет все это в прах? Чарторижский слишком хорошо изучил непостоянный и скрытный характер своего собеседника, чтобы и теперь относиться к нему с тем же доверием, которое составляло главную прелесть их первых отношений; теперь он то боялся, что царь отступит, то искал в его словах задней мысли. “Император Александр, – писал он как-то, – приучил своих приближенных во всех его решениях искать совсем не те поводы, на которые он ссылается”.[443]
Тем не менее после убедительных просьб он обещал изложить письменно свои мысли о способах, которые всего вернее могут привлечь к царю сердца поляков. Александр спросил, когда можно рассчитывать на получение этой записки, и отложил дальнейший разговор до того времени. Имея только намерение – заронить в душу Чарторижского первую и беспредельную надежду, он не решился преждевременно открыть ему все планы, которые носились в его уме.
В сущности, переговоры с Францией, хотя и сильно скомпрометированные, не были еще прерваны. В петербургский кабинет поступило вполне определенное предложение, по которому ему нужно было высказаться. Перед ним находился договор о гарантиях, правда, измененный Наполеоном, но, тем не менее, договор был предложен и утвержден заранее. Правда, Александр думал, что без первой статьи, без столь жестокой по своей краткости фразы: “Польша никогда не будет восстановлена”, весь акт целиком, лишится всякого значения и силы. Но можно было думать, что, настаивая решительнее, делая некоторые уступки по другим статьям, можно было бы добиться от Наполеона, чтобы он взял обратно свой отказ и принял формулу, которая избавила бы от всяких сюрпризов. В особенности, за надежду заставить императора французов принять соглашение, которое позволило бы сохранить союз, цеплялся канцлер Румянцев. Все другoe, вне этого соглашения, казалось ему только опасными и праздными мечтами. Воспитанный в школе Екатерины, пропитанный ее непреклонными принципами, Румянцев не допускал никакой сделки с неосновательной Польшей; он считал ее неспособной к нормальной жизни,[444] видел в ней только беспокойный элемент и стремился вполне покончить с опасностью, тогда как его государь мечтал только на время отвратить ее. С другой стороны, он склонен был думать, что Наполеон, все внимание которого было направлено на войну с англичанами, преклонится пред требованием, если оно будет энергично поддержано. Он находил, что Россия слишком часто грешила недостатком мужества и решимости, что она должна, наконец, показать характер, сделаться непреклонной и упорно стоять на своих требованиях. Он думал, что, повторяя их, она, без сомнения, добьется своего, что она восторжествует. Александр, которому были известны взгляды Румянцева, не счел нужным посвящать его в свои разговоры с Чарторижским; он предоставил ему идти своей дорогой; решил действовать с ним заодно, не отказываясь от намерения, в случае надобности, тайно от него вступить на другой путь.
Петербургская канцелярия составила новый договор, – третий по счету. Против французского контрпроекта она выставила русский контрпроект и тщательно воспроизвела в нем фразу, которая была главным камнем преткновения. Она ограничилась только тем, что предпослала ей другую фразу и этим как бы подготавливала к ней. Вместо того, чтобы сказать: статья первая: “Польское королевство никогда не будет восстановлено”, были употреблены следующие слова: статья первая: “Е. В. Император Французов, стремясь дать своему союзнику и Европе доказательство своего желания отнять у врагов мира на континенте всякую надежду нарушать его, обязуется, равно как и Е. В. Император Всероссийский, что Польское королевство никогда не будет восстановлено”.[445] В первом русском проекте эта была смерть без фраз; во втором заключался тот же приговор, но с объяснениями и мотивами. Что же касается следующих статей, то в обоих текстах не было существенной разницы. Александр пожелал только, чтобы отмена знаков отличия была тотчас выражена.
Русский контрпроект был отправлен из Петербурга 17 марта на имя князя Куракина; он снабжен был собственноручными заметками императора. Посланник должен был представить его к подписи французскому монарху, не допуская никаких изменений, не позволяя ни вычеркнуть, ни прибавить ни одного слова. Таким образом, в то самое время, когда царь начал протягивать руку полякам и льстить их надеждам, он в последний раз просил Наполеона покончить с ними и закрыть пред ними будущее.
Как примирить эти две совершенно противоположные задачи, которые, в случае надобности, должны были заменить одна другую? Слух о готовящемся договоре дошел до поляков. Он взволновал их, привел в ужас. Да и понятно. Он вовсе не был таким, чтобы расположить их слушать внушения той самой России, которая вырабатывала акт, задачей которого было довершить их несчастье. Чарторижский не мог удержаться, чтобы не указать царю на это противоречие. Он выразил удивление, что “ввиду переговоров с Францией о конвенции”, Его Величество интересуют вопросы, о которых он беседует с ним. Может быть Наполеон отказался утвердить ее? – робко спросил он.
Немного смутясь, Его Величество ответил, что дело не в этом, а что Шампаньи хотел поместить в договоре выражения и статьи, клонившиеся к уничтожению самого названия поляков, но что он изменил эти статьи и что договор, таким образом, измененный. снова отправлен в Париж”. Итак, смело говоря как раз обратное тому, что было на самом деле, Александр приписывал парижскому кабинету свои собственные жестокие требования. Он приписывал ему инициативу этого дела, сваливая на него всю ответственность и возбуждая к нему ненависть поляков. После всего этого, ошибался ли Наполеон, думая, что целью России было не столько связать его нравственно, сколько уронить в глазах поляков и, таким образом, лишить материальных средств к защите; что она хотела не столько связать его честным словом, сколько лишить его оружия?
Не вполне доверяя объяснениям Александра, Чарторижский все-таки принялся за работу, которой от него требовали. После нескольких дней, посвященных изучению и размышлению, он составил записку и отнес ее императору. Со времени их первого разговора прошло приблизительно три недели. За это время события далеко шагнули вперед. Празднование в Париже бракосочетания с его характерными особенностями, с каждым днем возрастающие внешние проявления дружбы между Францией и Австрией произвели на Александра глубокое, ужас наводящее впечатление. Сомнениям более не было места. Это был окончательный удар его политике, крушение всех его надежд, дипломатический Аустерлиц. Чарторижский был поражен его “унылым и полным отчаяния видом”. В это-то время он и уловил опять в его взгляде выражение оцепенения, которое он уже раз видел после ужасного дня 2 декабря 1805 г., когда молодой монарх и его свита, увлеченные после проигранного сражения общим потоком бегства, галопом покидали поле битвы, а вдали, позади них, раздавались несмолкаемые радостные клики торжествующих французов, приветствовавших проезжающего вдоль их рядов императора.[446] Теперь, как и в 1805 г., не сумели ничего ни предвидеть, ни предупредить, дали бедствию обрушиться, как снег на голову, и последствия этого бедствия сыпались со всех сторон все с большей скоростью. Думая, что ему угрожает неотвратимая опасность, что она по пятам преследует его, Александр требовал во что бы то ни стало средства для спасения и инстинктивно искал оружие, чтобы защититься.
Чарторижский прочел свою записку Александру, который внимательно прослушал ее. Плохо осведомленный относительно истинных намерений царя, не зная, в каком состоянии его отношения с Францией, он поневоле вынужден был выражаться неопределенно. Что касается поляков, русских подданных, то он советовал смело вступить на путь мягкой и великодушной политики, напоминал о столько раз уже указанной им необходимости “восстановить Польшу, дабы упредить Бонапарта”, но не подсказывал никакого способа действия. Да и не было ли уж слишком поздно снова приниматься за проект, который, на несчастье, был отложен? В каждой строчке записки сквозил упрек России в том, что она никогда не умела действовать своевременно и занималась только тем, что пропускала удобные случаи. Александр не отрицал этой истины. Он вместе с Чарторижским внимательно разобрал свое поведение, раскаялся, что не восстановил Польшу в 1805 г., позволил сказать себе, что в 1809 г. его поведение было “самое дурное”, но не допускал, чтобы не было средства исправить ошибки и что, следовательно, нужно отказаться от мысли изменить ставшее невыносимым положение. “Он дал понять, как велико его желание сделать с своей стороны, все, чтобы устроить дела Польши каким бы то ни было способом”, но при этом не скрыл, что это желание отчасти обусловлено серьезным, имеющим основание беспокойством, которое причиняла ему Франция. Конечно, говорил он, Наполеон не жалеет для него успокоительных фраз – доказательство этого у него на письменном столе; но что эти заявления, цену которым он знает, не в силах уже убедить его; чтобы быть уверенным в своей безопасности, ему недостаточно нравственной гарантии; ему необходимo материальное обеспечение, факт, т. е. уничтожение великого герцогства. Но, спрашивается, каким путем заставить герцогство слиться с Польшей, которая будет создана именно для того, чтобы поглотить его? Каким способом можно склонить его жителей к перемене их маленькой родины на большую, которую даст им Россия?
На настойчивые просьбы ответить на этот вопрос Чарторижский всякий раз уклонялся, ссылаясь на отсутствие связей в Варшаве, и на то, что не знает, как будут приняты там русские предложения. Но Александра не убедили эти доводы, и он кончил тем, что высказал соображение, на котором основывалась его надежда. “Ну! – сказал он, – и не будучи на месте, не трудно знать, что думают в провинциях и в герцогстве. Это можно выразить в двух словах. Поляки пойдут за самым дьяволом, если он поведет их к восстановлению родины”. Тогда перешли к более подробному обсуждению вопроса и рассмотрели разные способы его выполнения. Чарторижский всегда исходил из того предположения, что Россия попробует войти в соглашение с Наполеоном; что она постарается добиться его соглашения на упразднение герцогства, предоставив Франции значительные выгоды в других местах и, сверх того, компенсацию для саксонского короля. Ему и в голову не приходило, чтобы Александр, не будучи вынужден крайней необходимостью, мог допускать мысль о вооруженном столкновении с победителем при Аустерлице и Фридланде, и чтобы он сам, по собственному почину, пошел на разрыв. Каково же было его удивление, когда он узнал, что царь не исключал подобного исхода, а тем более, когда ему был предложен вопрос: “нельзя ли начать фиктивную войну с герцогством; причем, по взаимному соглашению, русские войска могли бы дойти до тех позиций, на которых, по присоединении к ним польских войск, они могли бы держаться против французов? При таких условиях все желания Польши были бы исполнены”.
Спешим добавить, что дело шло пока об одной из затей, выделившейся из хаоса идей Александра. Через минуту, видя, что Чарторижский содрогнулся при мысли о войне с Наполеоном, “с ее весьма сомнительными шансами на успех”, он совершенно неожиданно перешел к другой крайности, дал другое направление своей фантазии и вторично несказанно удивил своего собеседника, высказав мысль – разоружить завоевателя уступчивостью и предупредительностью. Не будет ли достигнута эта цель, спросил он, если не ставить препятствий для образования Польского королевства из великого герцогства и Галии, в позволить жителям польских провинций России переходить туда на службу, как в их собственную страну? После такого удовольствия, – продолжал он, – поляки не будут иметь причины враждебно относиться к России; они успокоятся, и у Франции не будет уже повода к войне с Россией, так как между нею и Россией не будет этого постоянного яблока раздора”. Но серьезно ли говорил Александр в этот раз? Не хотел ли он просто испытать Чарторижского, посмотреть, не обрадуется ли он надежде на восстановление Польши, даже если она будет восстановлена вне пределов России? Впрочем, снова противореча себе, он вслед затем высказал убеждение, что конфликт за всяком случае неизбежен, что Наполеон вызовет его на это, если только Россия не упредит его. Эта роковая мысль была единственной, упорно засевшей в его неустойчивом уме. “Он с глубоким убеждением сказал, что не думает, что это произойдет уже в этом роду, ибо Наполеон всецело занят своим браком, но что он ждет кризиса в будущем году. Теперь у нас апрель, – продолжал он, – значит, это будет через девять месяцев.
Он считает необходимым, чтобы к тому времени Россия установила свои взгляды на Польшу и выработала план своего поведения; чтобы она держала в запасе вполне готовое решение, дабы своевременно противопоставить его решению, которое постарается выдвинуть Наполеону. Вот цель, которой нужно достичь. Что же касается путей, которые привели бы к ней, их надо поискать. Александр обещает подумать и обсудить это дело. Он просит Чарторижского сделать то же самое, поискать “нить, которая привела бы к цели”. Наконец, они расстались, не придя во время разговора ни к какому решению, но пообещав друг другу поискать его.[447] Хотя оба разговора с князем Адамом не повлекли за собой сразу же осязаемых последствий, тем не менее, они отмечают начало заговора, составленного царем без участия и без ведома Румянцева, с целью, пользуясь посредничеством Чарторижского и других агентов, вступить в переговоры с варшавянами, сделать покушение на их верность Наполеону, обманом отвлечь их от Франции, подготовить их к самым неожиданным переменам в русской политике, принять меры к тому, чтобы завладеть великим герцогством и уничтожить его в сообществе с его же обитателями; помешать планам, приписываемые Наполеону, и, с целью предупредить его, организовать, против него войну в самой же Польше.
Можно было думать, что Наполеон имел в виду воспользоваться не одной Польшей для нанесения России сокрушительного удара. В приписываемом императору французов плане польская армия служила только авангардом, правое же крыло должна была составить Австрия. Никто в Петербурге не допускал, чтобы он не сделал Австрии соблазнительных предложений, и чтобы она далеко была от соблазна. Но трудно было допустить, чтобы, менее чем через шесть недель после сблизившего оба двора события, т. е. брачного обязательства, состоялось уже между ними полное и бесповоротное соглашение. Было вполне вероятно, что Австрия не связала себе рук так поспешно и так легкомысленно. Можно было думать, что в Вене была только склонность действовать во вред России, а не было желания брать на себя определенного обязательства и скреплять его своей подписью. Поэтому, следовало ли терять надежду на возможность, как здесь, так и там, предупредить Наполеона и расстроить его планы, особенно, если взяться тотчас же за дело и сделать в значительной степени более выгодные предложения?
На беду, новый руководитель австрийской политики, граф Меттерних, видимо, всецело был предан принципу общности интересов с Францией. Его поездка в Париж позволяла провидеть злостные намерения. Тем не менее, как бы ни было велико влияние Меттерниха, он не был полновластным хозяином. В сфере, окружавшей императора Франца, человека непостоянного и нерешительного, действовали и другие влияния, которые уравновешивали влияние Меттерниха. Высокопоставленные лица, затем, лица к советам которых относились внимательно, и некоторые из принцев императорской фамилии были против всякой серьезной сделки с узурпатором. Многим из аристократии имя Бонапарта внушало ужас, другие начинали уже сознавать свое заблуждение. В Австрии, как и в России после Тильзита, составилась в большом свете оппозиционная партия. Пользуясь влиянием в Вене, она была всесильна в Праге, где была главная квартира недовольных и где вырабатывался план действий. На этих-то данных в Петербурге основали свои надежды. Там думали, что пока Меттерних будет вести переговоры в Париже, русской дипломатии, может быть, удастся сплотить разнородные элементы и воспользоваться ими, чтобы за спиной Меттерниха вести интригу, которая свела бы к нулю его планы и отвлекла его государя от серьезного обязательства с Францией. В Петербурге вовсе не имелось в виду доводить австрийского монарха до враждебного или даже холодного по отношению к нам тона. Александр отлично понимал потребности положения; он вполне допускал, что Австрия пожелает извлечь пользу из брака и обеспечить себе, благодаря лучшим отношениям с Наполеоном, несколько спокойных лет. Но, думал он, неужели для достижения этого результата необходимо связывать себя с политикой человека, который доказал, что цель его – всеобщее порабощение? Разве не может император Франц, оставаясь с виду в самых сердечных и искренних отношениях со своим зятем, втайне оказать предпочтение и отнестись доверчиво к своим старым друзьям, в особенности к России? Не нарушая официальных и иного рода связей, соединявших императоров России и Австрии с императором французов, они могли бы условиться все сообщать друг другу, не иметь никаких тайн друг от друга, ничего не предпринимать во вред тому или другому из них и, в случае нужды, взаимно оказывать помощь всеми своими силами. Таким путем Россия и Австрия, каждая в отдельности, имела бы законную связь с Францией, но между ними самими создалась бы тесная связь, которая хранилась бы в тайне до той поры, когда обстоятельства позволят упорядочить положение и порвать с Наполеоном, превратив тогда тайное соглашение двух дворов в открытый союз.
Чтобы предложить в Вене эту хитроумную и двусмысленную комбинацию, нужно было действовать крайне осторожно, так как трудно было с достоверностью определить, как далеко зашла дружба между Францией и Австрией. Если Австрия уже не располагала собой, то всякое исходящее из Петербурга, ясно высказанное предложение подвергалось опасности; оно могло быть передано в Париж, и, без всякой пользы для дела, скомпрометировало бы Россию. Следовательно, необходимо было объясняться только полусловами и намеками.
Из особой предосторожности Александр не захотел пользоваться в этом деле услугами своего естественного посредника с Австрией, т. е., аккредитованного при ней посла, а нашел нужным назначить, рядом с графом Шуваловым, особого тайного посланника. Такие параллельные посланники всегда были в обычае и в духе русской дипломатии. В ее распоряжении был один из самых искусных ее деятелей – Давид Алопеус, недавно занимавший место посланника в Стокгольме. “Нельзя отрицать, – писал о нем один французский дипломат, – что это умный и талантливый человек, но далеко не сторонник Франции, если только он не изменился в течение последних шести лет”.[448] Официально Александр назначил его посланником в Неаполь к королю Мюрату, шурину Наполеона. На пути из Петербурга в Италию Алопеус должен был проехать через Вену. Там он должен был остановиться, устроиться на жительство, избегать, под предлогами частного характера, отправляться на свой пост и на полпути найти конечный пункт своего путешествия. В Вене он должен познакомиться с обществом, посещать салоны, присматриваться к настроению умов, выведывать мнения правительственных лиц, и, если его заигрывания не будут дурно приняты, серьезно приступить к возложенным на него переговорам. Для руководства, что и как говорить, ему была вручена пространная инструкция. Составление ее Александр мог доверить канцлеру Румянцеву, так как между государем и министром не было разногласия по вопросу о необходимости и немедленной попытке привлечь Австрию на свою сторону. Усердие Румянцева увенчалось созданием образца искусства. Это было кружево из тонких намеков и загадок, дававших людям, которых нужно было заманить в сети, возможность предугадывать самые заманчивые перспективы, не выдавая им при этом ни одного обещания, которым она могли бы злоупотребить.[449]
Трудно придумать более искусное вступление. Чтобы заручиться благосклонностью Австрии, русский кабинет воспользовался событием, которое, очевидно должно было перетянуть Австрию на сторону Франции. Он намекнул на брак и рассуждал так. Император всегда питал глубокую симпатию к своему австрийскому брату. В последние годы явилось обстоятельство, препятствовавшее ему следовать влечению своего сердца, ибо Австрия упорствовала в своей непримиримой враждебности к Франции, тогда как он в Тильзите вступил на диаметрально противоположный путь. Сделавшись союзником Франции, император Александр не мог оставаться другом ее врагов. В настоящее время, когда счастливое событие улучшило отношения между Парижем и Веной, препятствие к сближению Австрии с Россией отпадает само собой, и царь может отдаться своей симпатии к Австрии, что вполне совместимо с другими его связями. Вот почему он искренне радуется браку. “Человек менее справедливый, чем Его Величество, быть может, испугался бы его последствий и почувствовал бы некоторую зависть. Его Величество не впадает в подобную ошибку; напротив, он находит, что брак способствует сближению с двором, на разлуку с которым он смотрел о сожалением, и отныне его цель – сохранить наитеснейший союз с императором французов и параллельно установить наитеснейшую дружбу с австрийским императором”.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.