IV. ЧТО БЫЛИ ДЛЯ НИХ РОССИЯ И ЦАРЬ

IV. ЧТО БЫЛИ ДЛЯ НИХ РОССИЯ И ЦАРЬ

Российской Империи — нет. Самое слово — Россия — не существует, и все-таки "мы в изгнании сущие" тоскуем по ней и жаждем вернуться.

Что же испытывали пленные, заточенные по лагерям и тюрьмам и оставившие Россию целою с Государем, с ее великой, славной Армией. Их тоска была неописуема.

Любили они горячей, страстной любовью то, за что принимали страдания…

Высокого роста, красивый солдат в одном из лагерей отделился от строя и тихо сказал сестре:

— Сестрица, мне нужно поговорить с вами с глазу на глаз.

Сестра перевела его просьбу сопровождавшему ее генералу. Генерал разрешил.

— Пожалуйста, — сказала сестра, — генерал позволил. Они отошли в сторону, за бараки. Солдат смутился, покраснел и заговорил теми красивыми русскими певучими словами, что сохранились по деревням вдали от городов и железных дорог, словами, подсказанными природой и жизнью среди животных, зверей и птиц.

— Сестрица, дороже мне всего на свете портрет Царя-Батюшки, что дал Он мне, как я служил в его полку. Зашит он у меня в сапоге. И ни есть, и ни пить мне не надо, а был бы цел Его портрет. Да вот горе-беда, пошли помежду нами шпионы. Проведают, пронюхают, прознают про тот портрет. Как бы не отобрали? Как бы не попал он в поганые вражеские руки? Я, сестрица, думал: возьми и свези его на Родину я дай, куда сохранить… Али опасно?

Сестра сказала ему, что все ее бумаги и документы просматриваются австрийскими властями и скрыть портрет будет невозможно. Задумался солдат.

— Тогда не могу его вам отдать. Неладно будет. Присоветуйте… хочу записаться я, чтобы в полях работать. И вот, скажем, ночь тихая, погода светлая, и наклею я портрет на дерево и пущу его по тихим водам речным и по той реке, что с какой ни есть русскою рекою сливается, чтобы причалил он к русским берегам. И там возьмут его. Там-то, я знаю, сберегут.

— Бог спасет, оставь у себя в голенище, — сказала сестра.

* * *

У сестры на груди висели золотые и серебряные Георгиевские медали с чеканным на них портретом Государя. Когда она шла вдоль фронта военнопленных по лагерю, ей подавали просьбы.

Кто просил отыскать отца или мать и передать им поклон и привет. Не знает ли она, кто жив, кто убит? Кто передавал письмо, жалобы или прошения.

И вдруг, — широкое крестное знамение… Дрожащая рука хватает медаль, чье-то загорелое усталое лицо склоняется и целует Государев портрет на медали.

Тогда кругом гремит «ура»! Люди метались в исступлении, чтобы приложиться к портрету, эмблеме далекой Родины-России.

И бывал такой подъем, что сестре становилось страшно, не наделали бы люди чего-нибудь противозаконного.

* * *

Положение военнопленных в Германии и Австрии к концу 1915 г. было особенно тяжелым, потому что в этих странах уже не хватало продовольствия, чтобы кормить своих солдат, а чужих пленных едва-едва кормили, держали их на голодном пайке.

И вот что мне рассказывала сестра о настроении голодных, забытых людей.

Это было под вечер ясного осеннего дня. Сестра только что закончила обход громадного лазарета в Пурк-Штале, в Австро-Венгрии, где находилось 15 тысяч военнопленных. Они были разбиты на литеры по триста человек и одной литере было запрещено сообщаться с другой. Весь день она переходила от одной группы в 100–120 человек к другой. Когда наступил вечер и солнце склонилось к земле, она пошла к выходу.

Пленным было разрешено проводить ее и выйти из своих литерных перегородок. Громадная толпа исхудалых, бедно одетых людей, залитая последними лучами заходящего солнца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.

Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.

— Какой ты губернии?

— В каком ты полку служил?

— Болит твоя рана?

У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:

— Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная… Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи России-Матушке, чтобы не думала о нас… Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.

Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.

И сказала сестра.

— Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы… — и, заплакав, пошла к выходу.

Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"… Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.

Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.

Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю. ца, следовала за сестрой. Точно золотые дороги потянулись с Запада на Восток, точно материнская ласка вечернего светила посылала последние объятия далекой России.

Сестра выходила к воротам. Она торопилась, обмениваясь с ближайшими солдатами пустыми, ничего не значащими словами.

— Какой ты губернии?

— В каком ты полку служил?

— Болит твоя рана?

У лагерных ворот от толпы отделился молодой высокий солдат. Он остановился перед сестрой и, как бы выражая мнение всех, начал громко, восторженно говорить:

— Сестрица, прощай, мы больше тебя не увидим. Ты свободная… Ты поедешь на родину в Россию, так скажи там от нас Царю-Батюшке, чтобы о нас не недужился, чтобы Манифеста своего из-за нас не забывал и не заключал мира, покуда хоть один немец будет на Русской земле. Скажи Россин-Матушке, чтобы не думала о нас… Пускай мы все умрем здесь от голода-тоски, но была бы только победа.

Сестра поклонилась ему в пояс. Надо было сказать что-нибудь, но чувством особенным была переполнена ее душа, и слова не шли на ум. Пятнадцатитысячная толпа притихла и в ней было напряженное согласие с говорившим.

И сказала сестра.

— Солнце глядит теперь на Россию. Солнце видит вас и Россию видит. Оно скажет о вас, какие вы… — и, заплакав, пошла к выходу.

Кто-то крикнул: "Ура, Государю Императору". Вся пятнадцатитысячная толпа вдруг рухнула на колени и едиными устами и единым духом, запела: "Боже, Царя храни"… Звуки народного гимна нарастали и сливались с рыданиями, все чаще прорывавшимися сквозь пение. Кончили и запели второй и третий раз запрещенный гимн.

Австрийский генерал, сопровождавший сестру, снял с головы высокую шапку и стоял навытяжку. Его глаза были полны слез.

Сестра поклонилась до земли и быстро пошла к ожидавшему ее автомобилю.

* * *

Мир во что бы то ни стало. Мир через головы генералов. Мир, заключаемый рота с ротой, батальон с батальоном по приказу никому неведомого Главковерха Крыленко.

Без аннексий и контрибуций…

Когда была правда? Тогда, когда за Пуркштальским лагерем, за чужую землю закатывалось ясное русское солнце, или тогда, когда восходило кровавое солнце русского бунта?

* * *

Гимн и молитва были тем, что наиболее напоминало Родину, что связывало духовно этих несчастных, томящихся на чужбине людей со всем, что было бесконечно им дорого. Дороже жизни.

Это было в одном громадном госпитале военнопленных. Весь австрийский город был переполнен ранеными, и пленные, тоже раненные, помещались в здании какого-то большого училища.

В этом госпитале было много умирающих и те, кто уже поправился и ходил, жили в атмосфере смерти и тяжких мук.

Когда, сестра закончила обход палат и вышла на лестницу, за нею вышла большая толпа пленных. Ее остановили на лестнице и один из солдат сказал ей:

— Сестрица, у нас здесь хор хороший есть. Хотели бы мы вам спеть то, что чувствуем.

Сестра остановилась в нерешительности. Подле нее стояли австрийские офицеры.

Регент вышел вперед, дал тон и вдруг по всей лестнице, по всем казармам, по всем палатам, отдаваясь на улицу, величаво раздались мощные звуки громадного, дивно спевшегося хора.

— "С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог", — гремел хор по чужому зданию, в городе, полном «чужих» языков.

Лица поющих стали напряженные. Какая-то странная решимость легла на них. Загорелись глаза огнем вдохновения. Скажи им сейчас, что их убьют, всех расстреляют, если они не перестанут петь, они не послушались бы.

А кругом плакали раненые. Сестра плакала с ними… После отъезда сестры весь госпиталь, все, кто только мог ходить, собрались в большой палате. Калеки приползли, слабые пришли, поддерживаемые более сильными. Делились впечатлениями пережитого.

— Ребята, сестра нам хорошего сделала. Надоть нам так, чтобы беспременно ее отблагодарить. Память, какую ни на есть, ей по себе оставить.

— Слыхали мы, остается сестрица еще день в нашем городе, давайте сложимся и купим ей кольцо о нас в напоминание.

— Или какое рукоделие ей сделаем?

Посыпались предложения, но все не находили сочувствия. Все казался подарок мал и ничтожен по тому многому, что оставила сестра в их душах.

И тогда встал на табуретку маленький, невзрачный на вид солдат, совсем простой и сказал:

— Ей подарка не нужно, не такая она сестра, чтобы ей подарок, или что поднести. Мы плакали о своем горе и она с нами плакала. Вот если бы мы могли из ее и своих слез сплести ожерелье — вот такой подарок ей поднести.

В палате после этих слов наступила тишина. Раненые молча расходились. Все было сказано этими словами.

Вольноопределяющийся, бывший свидетелем этого, рассказал сестре. Говорила мне сестра:

— Когда мне делается особенно тяжело, и мысли тяжкие о нашей несчастной Родине овладевают мною, и болезни мучат, мне кажется тогда, что на шее у меня лежит это ожерелье из чистых русских солдатских слез — и мне становится легче.

* * *

Молитва в сердцах этих простых русских людей всегда соединялась с понятием о России. Точно Бог был не везде, но Бог был только в России. может быть это было потому, что у Бога было хорошо, а хорошо было только в России.

В Венгрии, в одном поместье, где работали четыреста человек пленных, к сестре, после осмотра ею помещений и обычной беседы и расспросов, подошло несколько человек и один из них сказал:

— Сестрица, мы построили часовню. Мы хотели бы, чтобы ты посмотрела ее. Но не суди ее очень строго. Она очень маленькая. Мы хотели, чтобы она была русской, совсем русской, и мы строили ее из русского леса, выросшего в России. Мы собрали доски от тех ящиков, в которым нам посылали посылки из России, и из них построили себе часовню. Мы отдавали последнее, что имели, чтобы построить ее себе.

Было Крещение. Сухой, ясный, морозный день стоял над скованными полями. Жалкий и трогательный вид имела крошечная постройка в пять шагов длины и три шага ширины, одиноко стоявшая в поле. Бедна и незатейлива была ее архитектура.

Но когда сестра вошла в нее, странное чувство овладело ею. Точно из этого ящика дохнула светлым дыханием великая в страдании Россия. Точно и правда русские доски принесли с собою русский говор, шепот русских лесов и всплески и журчанье русских рек.

— Когда нам бывает уж очень тяжело, — сказал один из солдат, — когда за Россией душа соскучится, захотим мы, чтобы мы победили, чтобы хорошо было Царю-Батюшке, пойдешь сюда и чувствуешь точно в Россию пошел. Вспомнишь деревню свою, вспомнишь семью.

Солдаты и сестра сели подле часовни. Почему-то сестре вспомнились слова Спасителя, сказанные Им по воскресении из мертвых: "Восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и к Богу вашему".

— Не погибнут эти люди, не может погибнуть Россия, пока в ней есть такие люди, — думала сестра — Если мы любим Бога и Отечество больше всего, и Бог нас полюбит и станет нашим Отцом и нашим Богом, как есть Он Бог и Отец Иисуса Христа.

Сестра, как умела, стала говорить об этом солдатам. Они молча слушали ее. И, когда она кончила, они ей сказали:

— Сестрица, споем "Отче наш".

Спели три раза. Просто, бесхитростно, как поют молитву Господню солдаты в ротах. Казалось, что это было не в Венгрии, а в России, не в плену, а на свободе.

В стороне стоял венгерский офицер, наблюдавший за пленными в этом поместье. Он тоже снял шапку и молился вместе с русскими солдатами.

Провожая сестру, он сказал ей:

— Я венгерский офицер, раненный на фронте. Когда вы молились и плакали с вашими солдатами, и я плакал. Когда теперь так много зла на земле, и эта ужасная война и голод, я вдруг увидел, что есть небесная любовь. И это меня тронуло, сестра. Не беспокойтесь о них. Я теперь всегда буду относиться к ним сквозь то чудное чувство, что я пережил сейчас с вами, когда молился и плакал.

* * *

В одном большом городе, в больнице, где администрация и сестра очень хорошо и заботливо относились к пленным, сестра раздавала раненым образки.

Они вставали, кто мог, крестились и целовали образки. Один же, когда она к нему подошла, сел.

— Сестрица, — сказал он, — мне не надо вашего образка. Я не верю в Бога и никого не люблю. В мире одно мученье людям, так уж какой тут Бог? Надо одно, чтобы зло от войны прекратилось. И не надо мне ни образов, ни Евангелия — все зло и обман.

Сестра села к нему на койку и стала с ним говорить. Он был образованный, из учителей. Слушал ее внимательно.

— Спасибо вам, — сказал он. — Ну, дайте мне образок. Из немигающих глаз показались слезы. Сестра дала ему образок, поднялась и ушла.

Прошло много времени. Сестра вернулась в Петербург. Однажды в числе других писем, она получила открытку из Австрии. Писал тот солдат, которому она дала образок.

— Дорогая сестрица, откуда у вас было столько любви к нам, что когда вы вошли в палату, я почувствовал своим ожесточенным, каменным сердцем, что вы любите каждого из нас. Я благословляю вас, потому что вы — сердце, поющее Богу песнь хвалы. У меня теперь одна мечта — вернуться на Родину и защищать ее от врагов. Хотелось бы увидеть еще раз вас и мою мать.