Михаил V

Михаил V

I. Михаилу наследовал его племянник, о котором много говорилось выше[1]. Произошло же это таким образом. Братья самодержца предвидели близкую его кончину и понимали, что надежды на выздоровление больше нет. Не желая упустить из своих рук государственные дела и уступить царскую власть другому роду, они еще до того, как император расстался с жизнью, послали племяннику якобы исходящий от царя приказ, предписывающий ему прибыть во дворец; и вот в тот самый момент, когда, как я рассказывал, самодержец покидал дворец, уходя, чтобы умереть, вместо него входил туда его племянник.

II. Из трех братьев самодержца, лишь Орфанотроф Иоанн, которому принадлежала тогда вся власть и который больше других любил брата, не покинул его сразу после смерти, но провел с ним три дня, как с живым; оба же остальных последовали за своим племянником-кесарем во дворец, чтобы охранять и обхаживать его и одновременно заручиться еще большим его расположением; однако без старшего и самого из них разумного они были не в состоянии придумать ничего путного ни для царской власти, ни для государственных дел и только и делали, что находились около племянника и выказывали ему свою родственную преданность; что же до Иоанна, то он, вволю наплакавшись, а скорее – начав беспокоиться, как бы дальнейшее промедление с коронацией не развеяло все их надежды, вернулся во дворец.

III. Всему этому я сам был свидетелем, собственными глазами видел, как было дело, и, не изменив ничего, расскажу об этом в своем сочинении. Услышав, что Иоанн миновал дворцовые ворота, и вознамерившись встретить его, как самого господа, они с нарочитой торжественностью поспешили навстречу, окружили и принялись целовать его, а племянник даже протянул ему руку, чтобы поддержать и словно сподобиться некоей благости от самого прикосновения. Насытившись лестью, Иоанн без промедлений приступил к осуществлению хитроумного плана: велел им ничего не предпринимать без согласия царицы, положить в ней основание и власти, и жизни своей и постараться всеми средствами склонить ее на свою сторону.

IV. И вот тотчас же общими силами пустили они в ход стенобитные машины доводов и осадили легко уязвимую крепость ее души; братья напомнили ей об усыновлении, привели сына под покровительство матери и госпожи, бросили его к ее ногам, произнесли весь набор подходящих к этому случаю слов, доказывая, что племянник только по имени станет императором, а она к тому же будет иметь и царскую власть – отцовское достояние и, если захочет, возьмет все дела в свои руки, а если не захочет, станет только ему приказывать, отдавать повеления, и этот царь будет ей служить не хуже раба. Дав торжественные заверения и поклявшись на святынях, они сразу уловили царицу в свои сети. А что оставалось ей еще делать? Помощников у нее никаких не было, она размякла от обольщений, а вернее – поддалась на их уловки и хитрости и пошла навстречу их желаниям.

Провозглашение Михаила

V. Она отдала им власть, а город, в волнении ожидавший ее решения, убаюкала увещеваниями. И вот совершается таинство возведения на престол кесаря, и торжественная процессия, и вход в храм, и молитва патриарха, и увенчание, и все, что делается в этом случае[2]. В первый день царь не забывал ни слов своих, ни дел, и на его устах постоянно было: «царица», «моя госпожа», «я раб ее», «как ей угодно».

VI. Не меньше заискивал он и перед Иоанном, именовал «своим господином», давал садиться на трон рядом с собой, ждал его знака, чтобы начать речь, и называл себя не иначе, как инструментом в руках мастера, говоря, что мелодия рождается не лирой, а музыкантом, ударяющим по ее струнам. Все были поражены его благоразумием и довольны тем, что Иоанн не ошибся в своих надеждах. Но если другие не замечали коварства его души, то дядя хорошо знал, что у него только язык гладок, а в глубине сердца он намерения питает колючие, и чем легче поддавался он на уловки Иоанна, тем подозрительнее тот становился и тем глубже постигал испорченность племянника. Но что ему делать и как лучше отстранить племянника от власти, он не знал, поскольку уже одна его попытка не удалась, хотя обстоятельства, казалось, сулили тогда успех. Поэтому он до поры до времени держался тихо, во не оставил вовсе своих намерений, а старался за ставить племянника первым решиться на какую-нибудь противозаконную выходку против него. А тот мало-помалу освобождался от переполнявшего его сначала почтения к дяде и то забывал спросить его мнения о государственных делах, то делал или говорил что-нибудь такое, чего Иоанн, как ему было известно, терпеть не мог.

VII. Свою лепту в клевету на дядю царя внес и его родной брат Константин, издавна завидовавший Иоанну за то, что тот – единственный из братьев – имеет доступ к управлению и держит себя с ними скорей как господин, нежели родич. Но раньше Константин не мог открыто проявить свою ненависть, потому что царственный брат очень любил и ценил Иоанна – и как самого из них старшего, и как наиболее разумного и опытного в попечении о государственных делах, а остальную родню, не знавшую ни в чем меры и не приносившую ему никакой пользы в управлении царством, ненавидел и презирал (поэтому-то и приходилось Иоанну смирять гнев негодующего на них самодержца и настраивать его благожелательно к братьям). Хотя братья, особенно Константин, и завидовали славе Иоанна, ни на что отважиться и ничего сделать они были тогда не в состоянии.

VIII. Когда же брат умер и царствовать выпало племяннику, Константину представился удобный случай начать схватку с Иоанном. Дело в том, что он ублажал нового самодержца и раньше, когда тот носил еще титул кесаря, и позволял ему черпать из своих богатств, сколько захочет, – его деньги служили Михаилу казной и сокровищницей; таким способом Константин подкупал племянника и по явному знаку судьбы сумел заручиться его расположением. Они поверяли друг другу свои тайны и оба ненавидели Иоанна, ибо он противодействовал их планам и добивался царской власти для другого родственника[3]. Вот почему кесарь немедленно после воцарения возвел Константина в сан новелисима, усадил за царский стол[4] и щедро вознаградил за прежнюю дружбу.

IX. Слегка прервав течение рассказа, остановлюсь сначала на характере и душе этого императора, чтобы, слушая о его поступках, вы не удивлялись и не думали, будто совершал он их случайно и ни с того ни с сего. В жизни этот человек был существом пестрым, с душой многообразной и непостоянной, его речь была не в ладах с сердцем, на уме он имел одно, а на устах другое и ко многим, ему ненавистным, обращался с дружелюбными речами и клялся торжественно, что сердечно любит их и наслаждается их обществом. Часто вечером сажал он за свой стол и пил из одного кубка с теми, кого уже наутро собирался подвергнуть жестоким наказаниям. Понятие родства, более того – сама кровная близость казались ему детскими игрушками, и его ничуть не тронуло бы, если бы всех его родственников накрыло одной волной: ревновал он их не только к царской власти – это еще в пределах разумного, – но и к огню, воздуху и всему, что угодно, а о том, чтобы разделить с кем-нибудь власть, и думать не хотел. Я полагаю, что он ревновал и высшую природу, – до такой степени он ненавидел и подозревал всех и вся. Если ему не везло, он вел себя и разговаривал по-рабски малодушно и проявлял всю низменность натуры, но стоило удаче хоть на миг ему улыбнуться, как он немедленно прекращал лицедейство, сбрасывал притворную маску, переполнялся ненавистью и одни из своих злых замыслов приводил в исполнение тотчас, другие приберегал на будущее. Ведь человек этот был очень изменчив, находился во власти гнева, и любой пустяк вызывал в нем припадки раздражения и злобы. Поэтому-то и питал он вражду ко всем родичам[5], правда, сразу их погубить не пытался, опасаясь дяди, которого, и он знал об этом, все слушались, как отца.

X. Я оборвал вступление к рассказу и теперь должен перейти к самому изложению событий. Итак, получив сан новелисима, Константин избавился от гнетущего страха перед братом, перестал оказывать ему почтение, начал дерзить и смело противоречить его суждениям. К тому же он нередко порицал царя за его покорность Иоанну и смущал царскую душу. А Михаил, и без того склонный к этому, под влиянием Константина стал выказывать все большее небрежение к дяде. Иоанн же пуще всего боялся потерять высокое положение и главенство в роду, но свергнуть царя ему было не просто, и потому он принял иное решение, о котором я, сам наблюдая за происходящим, догадался, в то время как для многих оно осталось в тайне. По моему мнению, он собрался передать высшую власть в руки одного из своих племянников, Константину, по чину – магистру, при этом не имел намерения сам выступать против царя, а хотел только дать повод для заговора племяннику. Затем, опасаясь, что Константина уличат и обвинят в мятежных замыслах, а вместе с ним погибнет и весь остальной род, и заранее думая о конце, чтобы все шло гладко вначале, он настраивает царя доброжелательно к родичам и убеждает его одни милости оказать им немедленно, другие – пообещать на будущее, в том числе и свободу от горестей, которыми чревата наша жизнь. Царь внял его просьбам и дал письменные обещания, чтобы Иоанн имел поруку на будущую свою жизнь. Когда же грамота была составлена, Иоанн незаметно вставил в нее роковые строчки, что-де если кого из племянников уличат в мятеже, то не понесет он наказания и судим не будет, но получает от дяди исключительное право не давать никакого отчета.

XI. Написав такое, он улучил удобный момент, когда император не слишком углублялся в чтение грамот, и подал ему этот документ, тот, бегло проглядев, скрепил его собственноручной подписью, и Иоанн, усмотрев в нем великое для себя подспорье, успокоился, обрадовался и готов был уже приняться за дело. И стало это началом мук Иоанна. Но расскажу обо всем по порядку. Прежде чем Иоанн приступил к осуществлению замысла, царь уже предвидел ход событий. Кое о чем он догадывался сам, кое о чем узнавал от приближенных, которые изливали ему душу и говорили, что не потерпят его унижения, пойдут на все, и одно из двух: либо сохранят ему царское достоинство, либо с крушением всего погибнут сами.

XII. Поэтому царь не только лишил Иоанна подобающих почестей, но и начал с ним спорить о государственных делах; свидания их стали редкими, а если они и встречались, то с явной неохотой. Как-то во время совместной трапезы, заговорив о каком-то деле, Константин спросил мнения их обоих и слова царя похвалил, как весьма разумные и истинно царские, а суждение брата назвал вероломным и хитрым. Слово за слово, и он зашел далеко и, напомнив о прежнем его высокомерии, обвинил Иоанна в коварстве и злонамеренности. Тот, не в силах вынести этих нападок, сразу поднялся с места, но не удалился в свои покои, а ускакал далеко за город, надеясь, что царь будет упрашивать его возвратиться и быстро вернет во дворец. За ним последовала стража, ушло и немало синклитиков, но не из-за связывавших их уз дружбы, а потому, что в большинстве своем они рассчитывали на скорое его возвращение к прежней жизни и заручались, таким образом, благосклонностью Иоанна, для которого этот исход служил бы постоянным о них напоминанием[6].

XIII. Царь, казалось, не так обрадовался устранению Иоанна, как обеспокоен был скоплением там людей из столицы и опасался, как бы не учинили они против него мятежа. Поэтому он лицемерно и зло выбранил Иоанна за столь великое высокомерие и позвал его вернуться и разделить с ним государственные заботы. Тот явился немедленно, вообразив по письмам, что царь выйдет ему навстречу, произнесет обычное приветствие и совершит все полагающееся в таких случаях, но в день его возвращения происходило театральное зрелище, и царь отправился туда рано утром, не подождав свидания с дядей и не оставив для него никакого известия. Узнав об этом, Иоанн оскорбился, обиделся еще больше и в великом гневе немедленно повернул назад; никаких сомнений в намерениях царя у него уже не оставалось – в его неприязни он убедился воочию. В результате узы дружбы были обрублены окончательно, и они принялись строить козни друг против друга, но если один, лицо частное, обдумывал, как ему досадить противнику втайне и скрытно, то другой, пользуясь царской властью, проявил свою ненависть открыто: приказал дяде взойти на корабль и, прибыв в столицу, представить объяснения, почему он пренебрегает царем и не хочет ему повиноваться.

XIV. И вот Иоанн плыл в столицу, а император с самого высокого места во дворце наблюдал за морем; когда же корабль с дядей на борту готовился уже причалить в Великой гавани[7], он дал сверху морякам заранее условленный знак повернуть назад. Вслед за ними вышла в море снаряженная к плаванию триера, которая, нагнав корабль, приняла на борт Иоанна и повезла его в далекую ссылку. Человек, который благодаря Иоанну сначала стал кесарем, а потом и царем, не сохранил к нему почтения даже настолько, чтобы наказание ему определить умеренное и не постыдное. Он отправил Иоанна в землю, куда ссылали только разбойников; впрочем, потом его гнев немного поостыл и он сделал для дяди некоторое послабление. Так покинул родину Иоанн, которому предстояло до конца принять не только эту кару, но в горестях и несчастий вынести и многие другие, ибо уготованная ему провидением судьба (выразимся так поскромнее) навлекала на него напасти одну за другой и не успокоилась, пока не направила на его глазницы палаческую руку, а самого Иоанна не обрекла страшной, насильственной и внезапной смерти[8].

XV. Взвалив на себя бремя единодержавной власти, этот странный муж никаких разумных мер для государства не придумал, но сразу стал своевольно все переставлять и перетасовывать; никого из людей вельможных не одаривал лаской взора или души, а только устрашал всех грозными речами. Подданных он хотел сделать беспрекословно послушными, большинство вельмож лишить принадлежащей им власти, а народу дать свободу, чтобы стражу его составило не малое число избранных, а многочисленная толпа. Охрану своей персоны он передал купленным им раньше скифским юношам – все это были евнухи, знавшие, чего ему от них надо, и пригодные к службе, которую он от них требовал; он смело мог положиться на их преданность, особенно после того, как удостоил их высоких титулов. Одни из них его охраняли, другие исполняли иные приказы.

XVI. Таким образом Михаил осуществил свои намерения; в то же время он привлек к себе избранный городской люд, а также людей с рынка и ремесленников и завоевал их расположение милостями, чтобы в случае необходимости получить от них помощь для достижения поставленной цели. И они льнули к нему и выражали чувства всевозможными изъявлениями преданности; так, например, они не позволяли царю ступать по голой земле и считали для себя позором, когда шел он не по коврам, а конь его не был разукрашен шелковыми тканями[9]. И вот, вдохновленный всем этим, Михаил начал обнаруживать свои тайные намерения. Императрицу и – вопреки здравому смыслу – собственную мать он возненавидел еще раньше, когда получил царскую власть, а за то, что некогда назвал ее госпожой, готов был сейчас откусить себе язык и выплюнуть его изо рта.

Ненависть и зависть императора к августе

XVII. Царь был вне себя, слыша, как в совместных славословиях ее имя упоминают на первом месте. Сначала он отталкивал и отдалял от себя царицу, перестал делиться с нею своими планами, не позволял ей брать даже малой толики из царских сокровищ, всячески унижал и, можно сказать, выставлял ее на посмешище. Михаил держал ее в осаде, как врага, окружил позорной стражей, расположил к себе ее служанок, выведывал обо всем, что делается на женской половине, и не считался с договором, который с ней заключил. Но и этого ему показалось мало, и он обрек ее на худшее из зол: решил изгнать из дворца, причем воспользовавшись не каким-нибудь благопристойным поводом, а под позорным и выдуманным предлогом, будто лишь для одного зверя дворец. Задумав такое, он пренебрег прочими царскими делами и весь свой ум и изворотливость направил на осуществление этого бесстыдного намерения.

XVIII. Сначала он посвятил в замысел только самых отважных из близких, но на этом не остановился, стал спрашивать мнения и других людей, известных ему умом и рассудительностью. Одни из них его поддерживали и советовали осуществить план, другие решительно отговаривали, третьи убеждали подвергнуть дело тщательному рассмотрению, иным же казалось нужным узнать предсказания астрологов и выяснить, насколько благоприятен момент для действий и не препятствует ли его начинанию расположение светил. Он всех внимательно выслушал, но, готовый добиться своей цели любыми средствами, и не подумал последовать полезным советам и, махнув рукой на всех прочих, осведомился о будущем у астрологов.

XIX. В то время было немало людей, посвященных в сию науку. Эти мужи – я был знаком с ними – не очень-то ломали голову над расположением и движением светил на небосводе; ведь они не умели заранее на основании законов геометрии указывать и предвидеть их местоположение, но попросту устанавливали центры, выясняли нисхождение и восхождение зодиака и все, что с ними связано, я имею в виду планеты – хозяева домов, а также места и границы фигур и какие из них благоприятны, какие неблагоприятны, и предсказывали будущее тем, кто к ним обращался с вопросами, причем некоторые из них даже отвечали впопад. Я рассказываю о таких вещах, поскольку сам знаком с этой наукой, издавна ею занимался и помог многим астрологам в определении фигур, но в то же время я не верю, что наша жизнь зависит от движения звезд. Впрочем, опровержение подобных учений отложу до другого раза, поскольку можно привести много противоречивых доводов за и против[10].

XX. И вот царствовавший тогда император, не раскрывая сути дела и придав вопросу неопределенную форму, спросил только, не препятствует ли расположение светил тому, кто отважился на многое. Астрологи произвели наблюдение, исследовали, насколько благоприятен момент, и, ничего не увидев, помимо крови и скорби, стали отговаривать царя от решительных действий; впрочем, те, что похитрее, советовали только отложить их до другого времени. Но в ответ царь лишь громко расхохотался, с издевкой назвал их науку лживой и сказал: «Убирайтесь вон, своей отвагой я опрокину расчеты вашей науки».

XXI. Он немедленно приступил к делу и сразу проявил себя во всей красе. Выдумав всякие небылицы, этот жалкий сын объявил свою ни в чем неповинную мать отравительницей и изгнал ее, и не думавшую ни о каких посягательствах, из царских покоев; так поступил чужак с рожденной во дворце, безродный – с благородной. Представив лжесвидетелей, он стал допытываться о том, о чем она и понятия не имела, привлек ее к ответу и наказал, как тяжкую преступницу: немедленно посадил на корабль, дал ей сопровождающих, которым было велело всячески оскорблять царицу и, удалив ее таким образом из дворца, сослал на один из находящихся перед столицей островов по названию Принкип[11].

XXII. Позднее я беседовал с некоторыми из тех, кто отвозил ее, и они рассказывали мне, что, когда корабль вышел в море, Зоя подняла глаза к царским покоям и, обратившись ко дворцу, произнесла скорбную речь. В ней она помянула отца и предков (уже пять поколений владел ее род царской властью), а заговорив о дяде своем и императоре (я имею в виду знаменитого Василия, затмившего сиянием всех прочих самодержцев, драгоценное благо Ромейской державы), вдруг залилась слезами и сказала: «О, мой дядя и царь, это ты завернул меня, только что родившуюся, в царские пеленки[12], любил и отличал меня среди сестер, потому что я походила на тебя лицом – об этом потом мне часто рассказывали очевидцы. Это ты говорил, целуя и обнимая меня: «Спасения тебе, дитя, жить тебе долгие годы, рода нашего побег и царской власти прекрасный образ». Это ты напитал и воспитал меня и во мне видел надежду для государства. Но ошибся ты в своих ожиданиях: я опозорена сама и опозорила весь род, постыдно осуждена и изгнана из дворца, и не знаю даже, в какую землю везут меня для наказания, и боюсь, как бы не отдали меня на съедение хищным зверям и не бросили в морские волны. Но взгляни с небес на меня, сделай все, что в силах твоих, и спаси свою племянницу». Прибыв, однако, на остров, определенный ей местом ссылки, она немного отвлеклась от дурных предчувствий, возблагодарила бога, сохранившего ей жизнь, принесла жертву и вознесла молитвы своему спасителю.

XXXIII. Царица и не помышляла ни о чем, да и что она могла бы сделать, оказавшись в изгнании с одной единственной служанкой. Тем не менее этот страшный человек строил все новые козни и подвергал царицу одному испытанию за другим, и в конце концов отправил людей, чтобы постричь, а вернее сказать – убить ее и отдать на заклание, уж не знаю господу ли или гневу пославшего их государя. Осуществив и это намерение, он оставил ее в покое, будто с ней все было кончено, но разыграл комедию, устроил спектакль и объявил синклиту о мнимом заговоре против него императрицы – он-де давно подозревал ее, более того, много раз заставал се на месте преступления, но скрывал этот позор из стыда перед синклитиками. Сочинив такие небылицы, он заполучил (вопреки сути дела) голоса синклитиков, а оправдавшись перед ними, принялся обрабатывать простолюдинов и некоторых сделал послушным орудием своих желаний. Царь выступал перед ними, выслушал и их речи, а когда понял, что они одобряют его поступок, распустил и это собрание и, как после великих подвигов, стал отдыхать от тяжких трудов, предался веселым развлечениям и разве что не пустился в пляс и не прыгал от радости. Но не в дальнем будущем, а уже совсем близко ждало его наказание за эту чудовищную спесь.

XXIV. Что же касается дальнейшего, то речь моя бессильна поведать о событиях, а ум постичь меру провидения. Я говорю сейчас о себе, но это относится и ко всем другим. Достойно рассказать о событиях того времени не смог бы ни поэт с боговдохновенной душой и с речью, небом внушенной, ни оратор, отмеченный благородством души и красноречием, искусством слова украсивший природное дарование, ни философ, постигший смысл провидения, пусть даже в своей необыкновенной мудрости он и познал то, что выше нас; не достанет им силы для этого, пусть даже первый, как на сцене, разукрасит рассказ и придаст ему многообразие, другой подберет в соответствии с величием событий самые торжественные слова и гармонично их сочетает, а третий увидит в случившемся не самопроизвольное движение, но действие разумных причин, по которым произошло великое и всенародное (так лучше его назвать) таинство. Поэтому я и обошел бы молчанием это великое потрясение и ураган, если бы не понимал, что таким образом опущу из своей «Хронографии» самое существенное, и я дерзаю на утлом челне пуститься в плавание по открытому морю и, как могу, поведаю о том, как неожиданно распорядилась божественная справедливость обстоятельствами и событиями после изгнания императрицы[13].

XXV. Император предавался удовольствиям и был полон высокомерия, а весь город – я имею в виду людей всякого рода, состояния и возраста, – будто распалась гармония его тела, уже приходил по частям в брожение, волновался, и не осталось в нем никого, кто бы не выражал недовольства сначала сквозь зубы, но, тая в душе замыслы куда более опасные, не дал бы в конце концов волю языку. Когда повсюду распространился слух о новых бедах императрицы, город явил собой зрелище всеобщей скорби; как в дни великих и всеобщих потрясений все пребывают в печали и, не в силах прийти в себя, вспоминают о пережитых бедах и ожидают новых, так и тогда страшное отчаяние и неутешное горе вселились во все души, и уже на другой день никто не сдерживал язык – ни люди вельможные, ни служители алтаря, ни даже родственники и домочадцы императора. Проникся великой отвагой мастеровой люд[14], и даже союзники и иностранцы – я имею в виду тавроскифов и некоторых других, которых цари обычно держат при себе, – не могли тогда обуздать своего гнева; все готовы были пожертвовать жизнью за царицу[15].

XXVI. Что же до рыночного народа, то и он распоясался и пришел в возбуждение, готовый отплатить насильнику насилием. А женское племя... но как я рассказу о нем тем, кто не наблюдал всего этого собственными глазами? Я сам видел, как многие из тех, кто до того никогда не покидал женских покоев, бежали по улицам, кричали, били себя в грудь, и горестно оплакивали страдания царицы или носились, как менады, и, составив против преступного царя изрядное войско, кричали: «Где ты, наша единственная, душой благородная и лицом прекрасная? Где ты, одна из всех достойная всего племени госпожа, царства законная наследница, у которой и отец – царь, и дед, и деда родитель? Как мог безродный поднять руку на благородную и против нее замыслить такое, чего ни одна душа и представить себе не может?» Так они говорили и ринулись ко дворцу, чтобы спалить его, и ничто уже не могло их остановить, ибо весь народ поднялся против тирана. Сначала они по группам и поотрядно построились к битве, а потом вместе со всем городом целым войском двинулись на царя.

XXVII. Вооружены были все. Одни сжимали в руках секиры, другие потрясали тяжелыми железными топорами, третьи несли луки и копья, простой же народ бежал беспорядочной толпой с большими камнями за пазухой или в руках. В тот день я стоял перед входом во дворец (издавна служа царским секретарем, я незадолго до того посвящен был в таинство царского приема[16]). Итак, я находился в тот момент в наружной галерее[17] и диктовал секретные документы. Вдруг до нас донесся гул, будто от конского топота, вселивший страх во многие души, а затем явился человек с известием, что весь народ взбунтовался против царя и, как по мановению чьей-то руки, объединился в одном желании. Все происходящее казалось тогда многим чем-то неожиданным и невероятным, но благодаря виденному и слышанному мною ранее я понял, что искра разгорелась костром, гасить который нужно целыми реками и потоками воды, и, сразу оседлав коня, поскакал через город и своими глазами видел то, во что теперь и сам верю с трудом.

XXVIII. Людей словно обуяла какая-то высшая сила, никто не остался в прежнем состоянии: все носились, как бешеные, их руки налились силой, глаза метали молнии и светились неистовством, мышцы тела окрепли, ни один человек не желал, да и не мог настроить себя на благочинный лад и отказаться от своих намерений.

XXIX. Решено было прежде всего двинуться к царским родичам и разрушить их красивые и роскошные дома. Немедля приступив к делу, толпа разом бросилась на приступ, и дома рухнули, частью открывшись, а частью и закрывшись. Закрыты были упавшие вниз кровли, а открылись торчащие из-под земли фундаменты; казалось, будто сама земля, не вынося их бремени, выкинула из себя основания домов. Разрушили же большинство зданий не руки цветущих и зрелых мужчин, а девицы и всякая детвора обоего пола, утварь же получал тот, кто первый схватит. Разрушитель спокойно взваливал на себя то, что разрушил или сломал, выставлял этот скарб на рынке и не торговался о цене[18].

XXX. Такое творилось в городе, так быстро переменился его обычный облик. Царь в то время находился во дворце и сначала не проявлял никакого беспокойства по поводу происходящего: подавить восстание граждан он намеревался без пролития крови. Но когда начался открытый бунт, народ построился по отрядам и составил значительное войско, он пришел в страшное волнение и, оказавшись как бы в засаде, не знал, что и делать: выйти опасался, но осады боялся еще больше, союзных отрядов во дворце у него не было, послать за ними тоже было нельзя; что же касается вскормленных во дворце наемников, то часть их колебалась и уже беспрекословно не слушалась его приказов, а часть взбунтовалась, покинула его и присоединилась к толпе.

XXXI. В это время к уже отчаявшемуся было царю явился на помощь новелисим. Когда начался бунт, его во дворце не было; узнав о случившемся и опасаясь беды, он сначала заперся в своем доме и не показывался из него, боясь, что у входа толпа не отпустит его живым, если он выйдет, но потом новелисим вооружил всех слуг и домочадцев (сам при этом не одел и панциря), и они, незаметно покинув убежище, с быстротой молнии помчались по городу с кинжалами в руках, готовые уложить на месте каждого, кто встанет на их пути. Пробежав таким образом через город, они забарабанили в дворцовые ворота и явились, чтобы помочь императору. Тот принял их с радостью и только что не расцеловал дядю, решившегося умереть вместе с ним. И вот они решают немедленно вернуть из ссылки царицу, из-за которой взбунтовалась толпа и разразилась битва, а самим спешно превратить дворцовых людей в копейщиков и пращников и выстроить их против тех, кто бесстыдно рвался на приступ. Устроившись в укрытиях, те принялись метать сверху камни и копья, многих убили и разорвали плотный строй нападающих, но восставшие, разобравшись в чем дело, снова обрели силу духа и встали теснее прежнего.

XXXII. Между тем во дворец доставили императрицу; она, однако, не столько радовалась тому, как с ней распорядился всевышний, сколько ждала еще худших бед от мерзкого царя. Поэтому-то она и не воспользовалась удобным случаем, не попрекнула тирана за свои страдания, обличия не изменила, но посочувствовала ему и пролила слезы о его судьбе. Михаил же, вместо того чтобы переменить ей одежды и облечь ее в пурпурное платье, потребовал ручательств, что не станет она жить по-другому, когда уляжется буря, и смирится с уготованной ей участью. Царица все обещала, и перед лицом грозящей беды заключили они между собой союз. И тогда они вывели ее на самую высокую площадку Великого театра[19] и показали взбунтовавшемуся народу, ибо думали, что смирят бурю его гнева, если вернут ему его госпожу. Но одни так и не успели увидеть ту, которую им показывали, а другие, хотя и узнали ее, еще больше возненавидели тирана, который и в гуще бед не освободил своего сердца от злонравия и свирепости.

XXXIII. После этого битва вспыхнула с новой силой, но затем многие из бунтовщиков, опасаясь, как бы тиран вместе с царицей не обратил их в бегство, поддались на ее уговоры и приняли иное решение, единственное, способное сорвать козни тирана.

XXXIV. Чтобы мое повествование развивалось по порядку, хочу предварить его несколькими словами. Мне нужно вспомнить для этого о предшествующих событиях и с ними связать свой рассказ. Как я уже говорил, у Константина была не одна дочь, а три; старшая из них умерла[20], а младшая какое-то время жила вместе с воцарившейся и в каком-то смысле царствовала совместно с ней, и хотя в славословиях имя ее не упоминалось, ей воздавались великие почести, и сиятельностью уступала она во дворце только сестре. Однако родство и материнское чрево, из которого обе они вышли, не стали надежной защитой против ревности – царица возревновала Феодору (так звали сестру) даже к меньшим почестям; и поскольку какие-то горлопаны распространяли в это время о ней дурные слухи, она убедила самодержца удалить сестру из дворца, постричь ее и определить местом почетного заключения один из самых роскошных императорских домов[21]. Так все сразу и было сделано, и ревность, разъединившая сестер, одной уготовила участь повыше, другой пониже, но в то же время и более святую.

XXXV. Феодора смирилась с этим решением и не огорчалась ни переменой одежд, ни удалением от сестры. Что же до самодержца, то он не совсем лишил ее прежнего расположения, но оказывал ей кое-какие из царских милостей. Но он умер, а взявший в свои руки скипетр Михаил по прошествии недолгого времени – об этом уже говорилось – отвернулся от императрицы, а сестрой пренебрег и вовсе. Когда же и он, прожив отведенный ему срок, скончался, к власти пришел его племянник, который уже совсем не имел никакого понятия, кто такая Феодора и происходит ли она от царского корня, и ему было совершенно безразлично, существует она или нет, жива или не жива. Так обстояли дела с Феодорой, вернее – так обращались с ней императоры, и она ничего не сделала вопреки их воле и вела себя так скорее по доброму желанию, чем по принуждению. Вот предисловие к моему рассказу.

Как толпа переметнулась на сторону августы Феодоры

XXXVI. Между тем восставший, как уже говорилось, народ опасался дурного оборота событий и боялся, что тиран возьмет над ним верх и все дело кончится только шумом; в то же время заполучить себе первую царицу он не мог – узурпатор уже успел привлечь ее на свою сторону и привести в свою гавань – и потому обратился к ее сестре – второму побегу царского корня; толпа не двинулась к ней без порядка и строя, но избрала предводителем одного из ее отцовских слуг, родом не эллина, человека отменного нрава, по виду героя, из почтенного старинного и знатного рода, и полками во главе с полководцем отправилась к Феодоре.

XXXVII. Пораженная и не ожидавшая ничего подобного Феодора на первую попытку не поддалась, укрылась в храме и оставалась глухой ко всем уговорам. Однако войско горожан, отчаявшись убедить ее, прибегло к силе, и несколько человек с обнаженными кинжалами ринулись вперед, будто готовые ее убить; они дерзнули вытащить ее из церкви, вывели на улицу, облачили в царские одеяния, усадили на коня и, окружив со всех сторон, доставили в великий храм божьей мудрости. После этого уже не только простой народ, но и все лучшие люди встали на сторону Феодоры, и все тогда отвернулись от тирана и в славословиях стали провозглашать Феодору царицей[22].

Бегство царя и его дяди и их ослепление

XXXVIII. О случившемся донесли тирану, и он, опасаясь, как бы неожиданно нагрянувшая толпа не схватила его в самом дворце, сел на один из царских кораблей, приплыл вместе с дядей к святому Студийскому монастырю[23] и сменил там царское обличье на облик молящего и ищущего защиты. Об этом стало известно в городе, и сразу облегченно вздохнули все, чьи души до того были полны страха и робости. Одни стали приносить благодарение богу за избавление, другие славить царицу, а простой и рыночный народ принялся водить хороводы и распевать о событиях, на ходу сочиняя песни[24]. Большинство же прямым ходом устремилось к узурпатору, чтобы растерзать, зарубить его.

XXXIX. Это о них. Тем временем люди Феодоры отправили к царю отряд стражников во главе с начальником, человеком из благородных; рядом с ним шел и я – его друг, которого он взял и для советов, и для содействия. Подойдя к воротам храма, мы увидели другую, уже самозванную стражу. Этот отряд простолюдинов со всех сторон окружил святой дом и разве что не готов был его разрушить. Поэтому нам не без труда удалось войти в церковь, а вместе с нами влилась туда и огромная толпа, осыпавшая преступника проклятиями и выкрикивавшая непристойности по его адресу.

XL. Я и сам вошел туда отнюдь не в мирном настроении, ибо не остался бесчувственным к страданиям царицы и горел гневом на Михаила. Но когда я приблизился к святому алтарю, где тот находился, и увидел их обоих, ищущих защиты, царя, ухватившегося за священный престол Слова, и справа от него новелисима, изменившихся и видом и духом, совершенно пристыженных, в душе моей не осталось и следа гнева, и, будто пораженный молнией, я застыл на месте, не в силах прийти в себя от неожиданного зрелища. Затем, собравшись с духом, я послал проклятия нашей земной жизни, в которой происходят столь нелепые и страшные вещи, и из глаз моих хлынул поток слез, будто забил во мне некий источник, и страдания мои вылились стенаниями.

XL 1. Вошедшая в храм толпа со всех сторон окружила обоих мужей и, как стая диких зверей, готова была их растерзать. Я же остановился у правой алтарной преграды и зарыдал[25]. Заметив, что я сочувствую им, не исхожу ненавистью и веду себя вроде бы благопристойно, они приблизились ко мне, и тогда я, держа себя уже немного иначе, сначала без раздражения укорил новелисима и попрекнул его за то, что он помогал царю мучить императрицу, а затем спросил и самого царя, какое такое зло претерпел он от своей матери и госпожи, что обрек ее неописуемым страданиям. Отвечали мне они оба: новелисим – что не был в этом деле заодно с племянником и вообще ни к чему его не подстрекал. «Мне бы не сдобровать, – сказал он, – если бы я попытался его остановить, ведь этот человек (тут он обернулся к царю), когда чего-нибудь желал или добивался, не признавал никаких препятствий. Если бы только я мог его утихомирить, он не искалечил бы весь наш род и не предал его огню и железу».

XLII. Здесь я хочу немного прервать рассказ и сообщить о том, что имел в виду новелисим. Император изгнанием Орфанотрофа как бы потряс основание рода, а потом принялся искоренять его целиком, и всех родственников – а в большинстве случаев были это бородатые мужи во цвете лет и отцы семейств, занимавшие высшие должности, – лишил детородных членов и в таком виде, полумертвых, оставил доживать жизнь. Он совестился открыто предать этих людей смерти и хотел, подвергнув оскоплению, погубить их более пристойным образом.

XLIII. Такими речами ответил мне новелисим. Тиран же, слегка покачав головой и с трудом выдавив из глаз слезу, сказал: «Бог справедлив, а справедливость карает меня теперь за содеянное», и с этими словами он снова ухватился за божественный престол и стал просить, чтобы ему дали, как положено, одеть монашеские одежды. Над ними обоими совершился обряд переоблачения, и они стояли рядом подавленные, оробевшие, страшащиеся народной ярости. Я со своей стороны полагал, что беспорядки на этом кончатся, и с любопытством наблюдал за происходившим действом и поражался бурлению страстей, но это был лишь краткий пролог трагедий куда более тяжких. Расскажу обо всем по порядку.

XLIV. День уже клонился к вечеру, когда неожиданно явился некий человек из нововозведенных в должность[26], сказавший, что ему ведено Феодорой перевести ищущих защиты в другое место, за ним следовала толпа горожан и воинов. Приблизившись к алтарю, где они укрывались, этот человек решительным тоном приказал им выйти. Видя, однако, кровожадные намерения толпы и главаря, подающего знак начинать (вопреки обычаю он начал держать себя дерзко), они отказались покинуть алтарь и еще крепче ухватились за колонки, на которых покоится священный престол. Тогда он, переменив тон, заговорил с ними помягче, поклялся на святынях и, призвав на помощь все свое красноречие, постарался убедить их, что ничего плохого им не сделают и что посланец царицы не обойдется с ними суровее, нежели само время. Но они, раз напуганные, уже во всем видели для себя угрозу, остались глухи к увещеваниям и предпочли, чтобы их отдали на заклание в храме, чем подвергли мучениям под открытым небом.

XLV. Поэтому, не убедив их словами, он прибегнул к силе. По его приказу из толпы протянулись руки, и пошло твориться беззаконие. Будто дикие звери, погнали они их из святилища, а царь и новелисим, испуская горестные вопли, устремляли свои взоры к святому сонму, умоляя не обмануть их надежд и не позволить безжалостно изгнать из алтаря тех, кто ищет защиты у бога. Большинство было потрясено их страданиями, но пойти против стихии ни у кого не хватало духа, и поэтому, войдя в соглашение с толпой, поверив клятвам ее главаря и как бы заключив с ним договор, они выдали ему этих людей, да и сами последовали за ними, чтобы быть им чем-либо полезными. Но ничто уже не могло помочь несчастным – обстоятельства были против них, и сердце всех горели к ним ненавистью.

XLVI. Люди Феодоры знали, что Зоя ревнует к ней и скорее согласится увидеть на царском престоле какого-нибудь конюха, чем разделит власть с сестрой, и потому, не без причины опасаясь, как бы императрица не пренебрегла сестрой и тайными кознями не вернула на трон прежнего царя, единодушно решили устранить бежавшего[27]. Людям, наиболее из них умеренным, не хотелось приговаривать его к смерти, они судили и рядили, каким иным способом погасить в нем всякие надежды, и в конце концов отправили отважных и дерзких мужей с приказом немедленно железом выжечь глаза обоим, как только встретят их за пределами святого храма.

XLVII. И вот они выходили из храма, а их уже поджидала позорная процессия. Чернь, как ей и положено в этих случаях, потешалась над несчастными, и одни хохотали и осыпали их насмешками, другие, поддаваясь гневу, тащили их с намерением провести через город. Пройдя совсем немного, они повстречали людей, которым было приказано погасить глаза пленникам. Те сообщили о приговоре и, готовясь привести его в исполнение, принялись точить железо. Прослышав о беде, несчастные расстались с надеждами (все кругом или одобряли приказ, или, во всяком случае, не препятствовали исполнить назначенное), они сразу лишились голоса и, наверное, упали бы замертво, если бы некий муж из сената, подойдя к ним, не утешил бы их в горе и мало-помалу не вселил бодрость в их отчаявшиеся души.

XLVIII. Беды и горести сломили царя, он пребывал все время в душевном смятении и то принимался рыдать, то голос его прерывался, он просил о помощи каждого подходящего к нему, смиренно взывал к богу, вздымал в мольбах руки к небу, к храму, к чему угодно. Дядя же его сначала и сам вел себя так же, но когда потерял всякую надежду на спасение (а был он человеком более стойкого и крепкого нрава и умел обуздать свои чувства), взял себя в руки и, как бы вооружившись против урагана бедствии, приготовился мужественно встретить страдания, а когда увидел, что палачи уже готовы приступить к делу, сам первый пошел навстречу пытке и спокойно отдал себя в смертоносные руки. Поскольку строй горожан стоял не на расстоянии, а вплотную к нему, и каждый рвался вперед, стремясь увидеть зрелище казни, новелисим спокойно оглянулся кругом в поисках того, кому была доверена эта трагическая роль, и сказал: «Прикажи расступиться этому строю, чтобы лучше могли увидеть, с каким мужеством буду я переносить свои страдания».

XLIX. Палач принялся было его вязать, чтобы он не вырывался во время операции, но новелисим сказал: «Если я стану вырываться, пригвозди меня». С этими словами он распростерся на земле и лежал, не изменившись в лице, сохраняя полное молчание, не испуская ни единого стона и не обнаруживая никаких признаков жизни. И ему вырвали глаза, сначала один, потом другой. Царь же, по чужим страданиям наперед представляя свои собственные, переполнился его болью, размахивал руками, бил себя по лицу и жалобно мычал.

L. Лишившийся глаз новелисим, поднявшись с земли и опершись на руку одного из близких, заговаривал с теми, кто приближался к нему и, будто ему нипочем и сама смерть, был сильнее обрушившихся горестей. Что же до царя, то палач, видя, как тот боится и как без конца взывает к состраданию, связал его потуже и схватил покрепче, чтобы не разворотить ему лицо во время наказания[28]. Когда вырвали глаза и у царя, всеобщее возбуждение и злоба улеглись, и толпа, оставив их в покое, снова устремилась к Феодоре. Из двух императриц одна в то время находилась в царском дворце, другая – в великом храме божьей мудрости[29].

LI. Члены первого совета не могли решиться, какую из сестер им предпочесть: ту, что была во дворце, они почитали за первородство, а укрывшуюся в храме – потому, что благодаря ей кончилось правление тирана и сами они обрели спасение. И пошли тут споры и пересуды, кому отдать власть. Старшая, однако, сама разрешила их сомнения, первой радостно обняла и поцеловала сестру и разделила царский жребий между собой и ею. Она договорилась с сестрой о царской власти, пригласила ее в сопровождении торжественной процессии к себе и сделала соправительницей. Феодора же, все еще трепеща перед сестрой, признала ее старшинство и уступила ей первенство, дабы и царствовать вместе с Зоей, и ей подчиняться[30].