Глава 12 НОВЫЙ КИТАЙ ХАНА

Глава 12

НОВЫЙ КИТАЙ ХАНА

Хубилай унаследовал от матери поразительное управленческое мастерство. Он не был интеллектуальным гением, но обладал талантом, сделавшим его одним из величайших глав исполнительной власти всех времен: он превосходно разбирался в людях, совершенно без всяких личных предубеждений, и умел привлекать на службу людей умнее себя самого. Подобно своему деду, он рад был принять на службу любого, кто обладает талантом. Его советники образовали международную команду. На должности финансовых администраторов старательно выискивали торговцев-мусульман. Хубилай взял на службу 66 уйгуров, 21 из которых были особыми уполномоченными или местными чиновниками, управляющими китайскими округами, в то время как несколько других обучали наследников императорской семьи. И еще, также подобно своему деду Чингису, он умел замечать организационные проблемы — совершенно беспрецедентные, вызванные новизной разворачивающихся событий, — а потом вдруг неожиданно придумывал решения, которые действительно срабатывали. Чингис взял племена, поломал их структуру и выковал нацию, а затем принялся делать то же самое с иными культурами, выковывая империю. Хубилай повел этот процесс дальше. Его задача состояла в завоевании, а потом в управлении, к которому его соплеменники были вдвойне не готовы — во-первых, потому, что до Чингиса у них вообще не было никакого правительства, а во-вторых, потому, что хотя предыдущие некитайские завоеватели и захватывали северный Китай, никто из них не овладевал целиком севером и югом. Можно ли вспомнить какие-нибудь прецеденты в истории, когда столь малочисленный народ бросил бы вызов столь многочисленному и добился успеха?

Главный недостаток Хубилая, как мы увидим позже, заключался в том, что он не умел довольствоваться достигнутым. Да и как он мог, если хотел оставаться верен миссии своего деда — делать границы империи все шире и шире, пока весь мир не признает факт монгольского верховенства?

Дома же он, наоборот, был кремнем. Это тоже было следствием его миссии. Поняв, что Китай является ключом к императорской власти, он нуждался в том, чтобы Китай оставался стабильным и процветающим, так как это будет его фундаментом для обретения предопределенной Небом власти над миром.

Чтобы преподносить себя своим подданным в качестве китайского правителя, ссылка на божественное право монголов не годилась. Быть буддистом тоже было недостаточно — также требовалось быть конфуцианцем или по крайней мере притязать на это. А конфуцианцы всегда почитали своих предков. Именно так и поступил Хубилай в 1227 году, заказывая Великий Храм Предков, который докажет его подданным к северу и к югу от Гоби, что он не только хороший монгол, но и хороший китаец. Вырастая на юго-восточном краю его новой столицы Да-ду, восемь палат храма были местными версиями Восьми Белых Юрт, которые уже утвердились в качестве передвижных святилищ для Чингиса на родине в Монголии и много веков спустя достигли места своей окончательной стоянки — Эдсен Хороо, Затвор Повелителя, к югу от Дуншэна во Внутренней Монголии. В 1950-х годах их сменило новое святилище, храм, известный как Мавзолей Чингис-хана. Первоначально восьмипалатный Великий Храм Хубилая чтил память его праотцов, самого Чингиса и сыновей Чингиса, в том числе правивших предшественников Хубилая. Чингис также приобрел китайский титул (посмертное имя) Тай-цзу — такой же, какой после смерти давался основателям нескольких других династий — Сун, Ляо, Цзинь и Мин. Таким образом, это Хубилай выдал Чингису его китайские документы и тем самым заложил основы широко распространенной среди современных китайцев точки зрения, что Чингис «на самом деле» был китайцем, соответственно, все монголы являются китайскими подданными, а сама Монголия — китайской территорией.

Значит, власть над миром должна покоиться на Китае в качестве фундамента. Из этого поразительно амбициозного устремления выросло нечто столь же замечательное: не мрачная диктатура, но возрождение многого из того, что исчезло в китайском обществе за время смут предшествующего века. На короткий миг, примерно на два десятилетия, весь Китай пережил нечто похожее на Ренессанс. Хубилай как иноземец никогда не будет по-настоящему принят за своего — но он был бесспорным правителем, и можно утверждать, что привнесенные им перемены улучшили жребий его новых подданных. Определенно находились такие, кто готов был признать, что единство и мир под властью монголов лучше, чем разобщенность и гражданская война. Эпитафия Хубилаю могла бы гласить: «Он пытался быть добрым».

Данное суждение резко противоречит мнениям, которых обычно придерживаются по поводу монгольского правления. Зачастую в нем не видят ничего, кроме каталога злоупотреблений в духе хотя бы нижеследующего.

Почти все высшие посты занимали монголы. Они господствовали над населением в качестве новых землевладельцев, новой элиты, новой аристократии. Новая классовая система принесла новые унижения: монголы на самом верху, потом выходцы из мусульманских стран (сартаулы) — персы, арабы, уйгуры, тюрки, — которые понимали в бизнесе и торговле; потом 40 миллионов жителей северного Китая вместе с окраинными меньшинствами вроде татар, киданей и корейцев; наконец, в самом низу пирамиды — новые подданные, 70 миллионов жителей южного Китая, которые в одночасье из наследников самой богатой и изощренной культуры на земле превратились в рабов и слуг. Многих на самом деле обратили в рабство, возникла и расцвела работорговля. Если убивал монгол, его ссылали, а убийцу-китайца — казнили. Монгол мог безнаказанно избить китайца, тогда как китайцу запрещалось отвечать ударом на удар. Китайцам не разрешалось носить оружие, охотиться, обучаться военному делу, разводить лошадей, молиться группами, устраивать ярмарки. В городах вводился комендантский час, запрещалось зажигать свет. Системы экзаменов, с помощью которых ученые-чиновники приобретали должности, больше не было. В десяти степенях, на которые монголы разделили по категориям своих китайских подданных, ученые конфуцианцы занимали девятую ступень — ниже проституток, выше только нищих.

Все это правда — но не вся правда. Ученые, аристократы и чиновники были лишь крошечной частью китайского общества. Большинство же составляли крестьяне и обыкновенные горожане, которые зарабатывали на жизнь трудом в сельском хозяйстве, мелкой торговлей и массой скромных работ, которые жизненно важны в любом большом и сложном городском обществе. При таком огромном населении, таких кишащих народом городах, такой тонкой верхней прослойке монголов никакие перемены не пронизывали все общество сверху донизу. Для простых людей обычный порядок повседневной жизни едва ли изменился…

Или, если вдуматься, изменился к лучшему. Стабильность зависела не только от голой силы. Хубилай был самым могущественным человеком своего времени, одним из наиболее властных людей всех времен и народов; и все же, как показывали его действия, он знал, что его могущество лишь частично зависит от власти, направленной сверху вниз, от него через двор и армию чиновников к массам. Оно также зависело от поддержки, направленной снизу вверх. Простой народ должен чувствовать себя счастливым и надежно защищенным от всяких нестроений, иначе начнутся волнения, которые будут распространяться снизу. Северный Китай и так был достаточно болен, оправляясь от полувековых военных действий, начатых Чингисом еще в 1211 году; юг бурлил из-за его собственной завоевательной кампании; и тот, и другой нуждались в исцелении.

Основой стабильности была огромная масса крестьян, от которых зависело пропитание прочих сословий. Для присмотра за их интересами Хубилай учредил новое управление для поддержки сельского хозяйства с восемью чиновниками и командой специалистов. Эта служба организовывала помощь, построила 58 амбаров, в которых могло храниться 9000 тонн зерна, добивалась налоговых послаблений и запрещала монголам пасти свои кочующие стада и табуны на крестьянских полях.

Местные советы (каждый из них охватывал 50 дворов) помогали с производством, ирригацией и даже со школами — последняя идея оказалась слишком революционной, чтобы сработать, но как минимум показывала, что император был не просто варваром-кочевником. Подати теперь текли не напрямую к землевладельцу (которым на севере был, вероятно, монгол), а к правительству, которое затем делило доход между собой и землевладельцем. Платил по-прежнему крестьянин — но, во всяком случае, Хубилай пытался ограничить злоупотребления. Он также настаивал на том, чтобы принудительные работы, которые оставались жизненно важными для крупномасштабных проектов вроде строительства каналов и организации почтовой связи, были значительно менее принудительными, чем прежде.

Давайте посмотрим, как он правил. У него был неплохой задел под эгидой киданьского советника Чингиса, великого Елюй Чуцая, который, несмотря на противодействие некоторых закоренелых традиционалистов, успешно учредил прилично работающую бюрократию. Но Хубилай столкнулся с куда более сложной проблемой, а именно с тем, как соединить степь с городом и деревней, кочевую среду с оседлыми культурами, немногих со многими. Он не был готов просто бросить одно (с которым он разделял свои базовые ценности) и принять другое. Кроме того, ему требовалось принимать в расчет своих мусульманских подданных, жизненно важный компонент империи: его брат Хулагу правил приличным куском исламского мира, и мусульмане играли важную роль как наместники, сборщики налогов, финансовые советники и деловые партнеры. И со всем этим многогранным вызовом он разбирался по ходу дела, иногда находя решения в практике предыдущих династий, а иногда придумывая свои собственные. За 30 лет он создал правительство, которое было по большей части китайским, но одновременно уникально сложным и космополитичным.

У него имелось одно высшее преимущество: он не был связан прецедентами. Предыдущие императоры правили через посредство нескольких органов исполнительной власти. Хубилай понял, что это станет верным путем к катастрофе, поэтому организовал лишь один такой орган — Центральный Секретариат, с собой во главе. Далее, по нисходящей, следовали главные советники (обычно двое-трое, а иной раз до пяти), тайные советники, помощники, примерно две сотни чиновников и тысяча писцов на 18 уровнях; статус каждого подробно определялся такими категориями, как старшинство, титул, жалованье и привилегии.[62]

Секретариат контролировал шесть управлений — Кадров, Доходов, Обрядов, Войны, Наказаний и Общественных работ, в каждом из которых работали десятки департаментов. В управлении Общественных работ, к примеру, их было 53, в том числе отделы, занимающиеся буддийскими иконами, восковыми отливками, бронзовым литьем, ремесленниками, работающими по агату и нефриту, каменщиками, резчиками по дереву, художниками, ткачами, красильщиками, коврами, юртами, печами для обжига и кожевенными работами. Проверкой всех управлений и их отделов занимался Цензорат, своего рода государственное ревизионное управление с тремя национальными штаб-квартирами.

Совершенно особняком от гражданской администрации стоял Военный Совет. Военное управление всего лишь связывало его с гражданской службой. Оно было учреждено Хубилаем после Шаньдунского мятежа Ли Таня в 1262 году в качестве гаранта его власти. Военный Совет был чисто монгольской организацией, совершенно секретной, с монгольским штатом сотрудников; никакие китайцы не допускались туда ни под каким видом, чтобы не дать им узнать о силе, расположении и вооружении войск. Совет контролировал все вооруженные силы, в том числе назначение офицеров, обучение китайских и среднеазиатских частей, вел учет и проводил собственные ревизии. Это было, наверное, величайшим проявлением административного гения Хубилая. Чингис создал внеплеменную систему, обязанную личной верностью ему самому. Хубилай понял, что столь огромная и прочная бюрократия, созданная им, будет сильно отдалена от него как личности. Ее состав — по большей части бумажные души, а не полководцев — нужно было сделать верным иной сущности: не сегодня живому, а завтра покойному императору, но государству.

Помимо всего прочего, имелся императорский двор. Специализированный штат заботился о ритуалах, протоколе, кухнях, амбарах, складах, одежде и особой еде. Бригады ремесленников обеспечивали золотом, серебром, фарфором, самоцветами, тканями. Отдельные департаменты занимались охотами и коневодческими фермами. Это была самостоятельная вселенная, состоящая из слуг, управляющих, специалистов по увеселениям, историков, переводчиков, астрономов, врачей, библиотекарей, хранителей святилищ, музыкантов и архитекторов.

Остальные учреждения не находились под прямым контролем какого-либо из вышеперечисленных. Три академии занимались мусульманскими науками; мусульманская Управа астрономии давала мусульманам собственные исследовательские организации; Комиссия по тибетским и буддийским делам, личная вотчина Пагба-ламы, действовала как своего рода дистанционно управляющее правительство, надзирая за Управой Умиротворения в Тибете и всевозрастающими буддистскими интересами в Китае — храмами, монастырями и другой собственностью.

Переходом от завоевания к постоянной военной администрации занимался Военный Совет (шумиюань). Последствия этого перехода накапливали неприятности на будущее. При Чингисе военная машина втянула в себя все монгольские знатные семьи, а их приходилось поддерживать чем-то куда большим, чем жалованье, которое в любом случае не существовало как понятие в ранние дни империи. Сперва воины вознаграждались добычей, а потом, когда в руки монголов попали целые территории — землями. Именно так сотникам или тысячникам полагалось обеспечивать свои войска. Отсюда и возникла система, при которой князьям и командирам давались поместья — уделы. Но при необходимости управлять империей система уделов не срабатывала. Мало кто из монголов обладал стремлением и талантом к управлению поместьями. Большинство из них вообще не приезжали в свои имения, свалив заботу на слуг, которые были немногим больше, чем рабами, нисколько не заинтересованными в хорошей работе. Эта система клонилась к тому, чтобы рухнуть сама собой, оставив поместья разоренными, а проживающих там жителей — нищими. Поэтому Хубилай прекратил вознаграждать уделами.

Землевладельцы-монголы распродавали свои поместья и оказывались брошены на произвол судьбы, вне военной системы не обладая никакими умениями и никаким образованием, не имеющие больше места у себя на родине и все же предположительно составляющие часть элиты. Они были имперским эквивалентом белых бедняков на американском Юге. Позже это станет частью болезни, разъедающей душу наследников Хубилая.

Еще одним из творений Хубилая были провинции. Когда поток монгольских завоеваний устремлялся дальше, недавно завоеванным регионам давались собственные миниверсии Центрального Секретариата, и те оставались филиалами правительства в одиннадцати провинциях, которые затем обрастали филиалами прочих департаментов. Они не были провинциальными правительствами — Хубилай хотел, чтобы его чиновниками управляли из центра, во избежание строительства местных империй, — но образовывали сущность провинциальной административной системы, установленной впоследствии манчжурской династией Цин, а затем коммунистами в 1949 году. Юннань и Шаньси, Сычуань и Ганьсу обязаны своим существованием именно Хубилаю. Администрации нисходили до самых корней. Провинции подразделялись на префектуры, субпрефектуры и округа, и каждый такой разделялся в зависимости от размеров на два класса, каждый с собственными чиновниками определенных рангов — от 3-а для самых больших префектур (свыше 100 000 дворов) до 7–6 для самых маленьких округов (менее 10 000 дворов).

Хубилай, как шеф своеобразной «Монголия Инкорпорейтед», был предан своей корпорации, которая весьма преуспевала по части коммерции. Ремесленникам помогали продовольственными пайками, тканями и солью, освобождали их от принудительных работ. Купцов, на которых прежде смотрели как на паразитов, теперь поощряли. Торговля, главным образом с мусульманскими странами, переживала подъем. Из портов уходили на экспорт китайские ткани, керамика и лак, ввозились импортные лекарства, ладан, пряности и ковры.

В некоторых отношениях Хубилай был идеальным покровителем искусства. Сам он нисколько не претендовал на лавры знатока, но знал, что искусство крайне важно, а поскольку он желал привлечь сердца всех своих подданных, то поощрял всех художников, не глядя на расу и веру. Таким образом, он, почти неявно, был силой, способствующей переменам. Вспомним непальского архитектора Арнико, Друга Пагба-ламы и проектировщика Белой пагоды. Он оказался настолько популярным, что сделался главой всех мастеровых по всей стране, и в конечном итоге приобрел особняк и богатую жену, которую ему подыскала супруга Хубилая Чаби. В результате некоторые строения эпохи Юань приобрели тибетский и непальский вид.

Или возьмем керамику, которой прославился Китай, учредив десять главных печей для обжига на севере и четырнадцать на юге. На севере война по большей части уничтожила производство керамики, и когда Хубилай пришел к власти, то не проявил никакого интереса к столовым сервизам, что, как можно подумать, должно было отрицательно сказаться на этом ремесле в целом. В реальности же дело обстояло совсем наоборот. Южные печи для обжига продолжали заполнять фургоны, катящие в большой южный порт Гуанчжоу, который Марко Поло на арабский лад называет Зайтоном. Туда, как говорит он, «часто заходили все корабли Индии [т. е. Азии], которые привозили пряности и всякого рода иные дорогостоящие товары. Этот порт также часто посещали купцы Манги [южного Китая], так как сюда ввозилось поразительное количество товаров, драгоценных камней и жемчугов, и отсюда они расходились по всей Манги. И заверяю вас, что на один корабль с грузом перца, идущий в Александрию или еще куда-то, в конечном итоге попадая в христианский мир, туда приходят сотни таких, да, сотни и больше».

В обмен на этот импорт керамика широким потоком текла в трюмы кораблей, идущих в юго-восточную Азию, Индию и исламский мир — половиной которого, как мы помним, правили монголы, быстро перенявшие утонченные вкусы своих подданных. В самом деле, Гуанчжоу-Зайтон, через который вывозилось большинство товаров, находился под пятой у персидских купцов. При невмешательстве Хубилая южные печи обжига могли сосредоточиться на экспорте и на экспериментах с целью предоставления клиентам того, чего им хотелось, а именно — высокого качества. В результате, как свидетельствует специалист в данной области Маргарет Мэдли, «эпоха Юань отмечает начало перехода от гончарных изделий, обжигаемых при высоких температурах и получающихся разными по цвету, к тонкому белому фарфору, прочному, стекловидному и полупрозрачному, который мы теперь автоматически ассоциируем с названием „китайский фарфор“».[63] И на этом революционные изменения не остановились. На Ближнем Востоке давно применяли необыкновенно редкий металл кобальт для придания голубого оттенка статуэткам и ожерельям из бус. Похоже, кто-то привез его китайским фарфороделам, желая посмотреть, что смогут сделать с его помощью они. Они заставили его сработать: кобальтово-синяя керамика стала знаменитой, экспорт резко возрос, а налоги — на печи для обжига, ремесленников и производство — потекли в сундуки Хубилая. Есть небольшая ирония судьбы в том, что безразличие самого Хубилая привело к созданию техники и продукции — белой фуцзяньской посуды, серо-зеленых чжэцзянских селадонов, глазурованных голубых изделий, — которые укрепляли его экономику и за любое из которых современный коллекционер заплатит тысячи долларов.

Работая группами, чтобы воспользоваться своим богатством, купцы становились банкирами, одалживая деньги под 36 % годовых. Они и правительство Хубилая были партнерами: законы заставляли купцов по приезде обращать свою звонкую монету в бумажные деньги. Это давало правительству золотовалютный резерв, который использовался для подкрепления займов с ростом примерно в 10 процентов годовых, возвращаемых группам купцов — по существу, те становились санкционированными правительством «акулами кредита». Выгоду от торговли получали все.

Даже крестьяне? Как ни странно, да. Хубилай со стоящим у него за спиной финансовым советником, несомненно, обосновал бы это тем, что богатство купцов переводилось в богатство правительства, а оно финансировало общественные работы и позволяло облегчить налоговое бремя для нуждающихся. Естественно, если крестьяне предпочитали залезать в долги к «акулам кредита», то тут уж были виноваты они сами. Правительство не могло быть в ответе за каждого купца-банкира, который присылает судебных исполнителей выкручивать руки тем, кто пропустил ежемесячные выплаты. Большинство же получало выгоду. Это была опередившая свое время экономика «просачивания благ сверху вниз».[64]

Крупные успехи Хубилая в области экономики еще больше расширились путем использования бумажных денег. Бумажные деньги — великое изобретение, которое китайцы открыли еще 300 лет назад, когда династия Сун объединила страну и революционизировала ее с помощью бурно растущей экономики. Как мы уже видели в главе 3, объединение, богатство и стабильность открыли дорогу к единой валюте, основанной на медных монетах, которые ходили неудобными связками-чохами по 1000 штук. Поскольку богатые купцы с деловыми интересами по всей стране не любили возиться с такими тяжелыми наличными, местные правительства выдавали сертификаты вкладов — так называемые «летающие деньги», — которые могли быть обналичены в других городах. Все эти элементы присутствовали в культуре веками, в первую очередь бумага (традиционной датой ее изобретения считается 105 год н. э.), которая стала делаться из истолченной внутренней коры тутовых деревьев, и печать с вырезанных из дерева матриц (VIII век, заимствовано из Японии).

В 1023 году государство напечатало первые банкноты, не принимая в расчет основ экономики. Одна неизбежная истина касательно бумажной валюты заключается в том, что она не стоит и той бумаги, на которой напечатана. Тут все дело в доверии, основанном на том, что обеспечивает банкноты — экономика в целом, или золото, или, в данном случае, монеты. К началу XII века в обращении находилось 70 миллионов бумажных «связок». Это намного превосходило все, что могло быть обеспечено монетами, и такое положение привело к первой инфляции в истории. Еще одна проблема состояла в подделке денег, но этому можно было противодействовать, делая узоры на банкнотах такими сложными, что отпечатать их могли только уполномоченные на то учреждения — и конечно же, казнями фальшивомонетчиков.

Хубилай, слушая верные советы, держал обе эти проблемы под контролем внутри экономики, которой гордился бы любой современный министр финансов. Четыре экономических столпа — национальное единство, внутренняя стабильность, высокое доверие, хороший рост — позволили иметь намного более эффективную систему бумажных денег, чем та, которой располагала империя Сун. Он испробовал три системы, в одной из которых деньги обеспечивались резервами шелка, а в двух других — серебра; последняя из них сделалась универсальной, поразив и восхитив Марко Поло. Идея, прямо скажем, была престранная — с чего бы обществу вдруг считать за ценность отвердевшую жидкую смесь, сделанную из луба тутовых деревьев? — поэтому он приводит некоторые подробности. Марко Поло описывает производство бумаги, ее превращение в банкноты, нанесение официальной ярко-красной печати и выпуск в обращение. «Все его подданные повсюду, скажу вам, охотно берут в уплату эти бумажки, потому что, куда они ни пойдут, за все они платят бумажками — за товары, за жемчуг, за драгоценные камни, за золото и за серебро: на бумажки все могут купить и за все ими уплачивать; бумажка стоит десять безантов, а не весит ни одного». Для покупки товаров у иностранных купцов Хубилай, естественно, пользовался собственными банкнотами. «Приходят много раз в году купцы с жемчугом, с драгоценными камнями, с золотом, с серебром и с другими вещами, с золотыми и шелковыми тканями; и все это купцы приносят в дар великому хану. Сзывает великий хан двадцать мудрых, для того дела выбранных и сведущих, и приказывает им досмотреть приносы купцов и заплатить за них, что они стоят. Досмотрят мудрецы все вещи и уплачивают за них бумажками, а купцы берут бумажки охотно и ими же потом расплачиваются за все покупки в землях великого хана. Много раз в году, сказать по правде, приносят купцы вещей тысяч на четыреста безантов, и великий хан за все расплачивается бумажками… Можно сказать, что тайну алхимии он постиг в совершенстве».

Поло не мог понять, каким образом Хубилай создает богатство из бумаги. В некотором смысле попросту избегая того, что не срабатывает, и делая то, что доказало работоспособность, Хубилай чуть ли не наткнулся на экономические принципы Джона Мейнарда Кейнса, который утверждал, что правительство может стимулировать экономику, беря в долг у самого себя и инвестируя собственные деньги для создания излишков, позволяющих ему расплатиться с самим собой. В Китае XIII века не требовалось ничего столь изощренного, как заем у самого себя. Хватало того, что император гарантирует стабильность и сохраняет доверие к собственной валюте. А этого он добивался, всегда позволяя свободный обмен на серебро по требованию и не допуская ошибки, сделанной империей Сун — печатания слишком большой денежной массы и таким образом порождения инфляции. Это был сложный трюк, который не удавалось повторить последующим династиям, да и многим современным правительствам. Вскоре после падения в 1368 году династии Юань бумажные деньги вышли из употребления на 400 лет.

Еще одним элементом революции Хубилая была новая судебная система.[65] В основном, поскольку он пришел извне, все предшествующие кодексы с судебными традициями, восходящими к прошлому двухтысячелетней давности, внезапно утратили силу, и возникла пустота, покуда не ввели новые. Судебная система (Яса) Чингиса — список статей, записанных его приемным родственником Шиги-Хутуху — не обладала необходимой изощренностью для такого огромного и сложного общества, как китайское.

Советники тут же принялись составлять новую, комбинируя элементы двух систем. Как именно они это делали, неизвестно, поскольку сохранились лишь фрагменты текстов, но, как писал один специалист в меморандуме, составленном в 1266 году, для создания всех правильных процедур, указов и прецедентов понадобилось бы 30 лет. И даже тогда не получилось бы никакого унифицированного кодекса, применимого равным образом к монголам, мусульманам и китайцам. Черновые кодексы появлялись и исчезали, а тем временем повседневное правосудие полагалось, как делало на протяжении 700 лет китайской истории, на Пять Наказаний: смерть посредством удушения или обезглавливания; пожизненная ссылка на три расстояния — 1000, 1250 или 1500 км — в зависимости от серьезности преступления; каторжные работы до трех лет; поколачивание тяжелой палкой от 60 до 100 ударов; поколачивание легкой палкой от 10 до 50 ударов.

При Хубилае были введены различные адаптации этой системы. Ханские сановники испытывали некоторые сомнения насчет удушения, поскольку при такой казни не проливалось крови, а по монгольской традиции такая милость подобала только высокородным преступникам. За самое серьезное преступление — измену — хан воскресил редко применяемый прецедент: смерть посредством медленного разрезания на куски, откуда и происходит садистское представление о «расчленении на тысячу кусков». На самом деле первоначально кусков было восемь — лицо, кисти рук (2), ступни (2), грудь, живот, голова. Постепенно оно увеличивалось до 24,36,120 в зависимости от того, какую боль требовалось причинить.

Простая ссылка тоже не считалась адекватным наказанием, главным образом потому, что для кочевника, не имеющего четко определенного места жительства, отправка куда-то еще была не столь уж сильной карой. Поэтому ссылку заменили каторжными работами на соляных копях или металлургических производствах, либо службой в каком-нибудь отдаленном военном гарнизоне, подкрепленной палочными ударами, от одного года плюс 67 палок до трех лет плюс 107 палок. Поколачивания палками разделялись на шесть степеней наказания легкой палкой (7, 17, 27,37,47 и 57 ударов), и на пять степеней — тяжелой палкой (от 67 до 107 ударов). «И многие из них умирали от таких побоев», как записывает Марко Поло.

Это выглядит мрачно — но на деле юаньский кодекс известен своей снисходительностью. В сунском кодексе числилось 293 преступления, наказуемых смертью, в юаньском же их было только 135, что противоречит общепринятому взгляду, будто монголы крайне жестоко карали всех преступников. В самом деле, последующая династия, Мин, снова подняла число тяжких преступлений, и один чиновник тех времен даже жаловался на мягкотелость Хубилая. Более того, реальное число казней было примечательно невысоким. Между 1260 и 1307 годами было казнено 2743 преступника (хотя в записях пропущено девять лет). Это в среднем 72 казни в год при населении в 100 миллионов — примерно половина совершавшихся в Соединенных Штатах, когда там проживало эквивалентное население (то есть около 1930 года), а с тех пор отношение общества к смертной казни несколько изменилось. В 2002–2004 годах в США в среднем происходило примерно 60 казней в год, что, учитывая численность населения, будет вдвое реже, чем при Хубилае. Кое-что со временем улучшается.

От преступника также ожидалась выплата компенсации жертвам. Эта практика происходила от монгольской традиции откупаться от неприятностей. Например, в монгольском кодексе одна статья оговаривала, что в деле об убийстве злоумышленник может избежать смерти, «заплатив штраф, который был таким: за мусульманина — 40 золотых монет, а за китайца — одного осла». При Хубилае определенные люди тоже могли откупиться — точнее, мужчины старше 70 или мальчики младше 15[66] (если только преступление не было сексуальным насилием, совершенным над девочкой 10 лет или младше). Но в большинстве дел наказание и компенсация шли совместно. Если мужчина, к примеру, избивал до смерти свою свояченицу, то он получал 107 тяжелых палок и должен был оплатить похороны покойной.

Чиновники традиционно отделывались легко… но только не при Хубилае. «Любой чиновник, совершивший попытку изнасилования жены своего подчиненного, будет наказан 107 ударами тяжелой палки и уволен с государственной службы».

В других же отношениях Хубилай стоял за снисходительность. Определенные преступники приговаривались к эквиваленту полицейского надзора. За совершенный впервые грабеж с применением насилия осужденного наказывали, при этом нанося ему на правую руку татуировку со словами «грабеж» или «кража», приказывали регистрироваться у местных властей, куда бы он ни поехал, и отслужить пять лет во вспомогательных полицейских частях; комбинация наказания и общественной службы, дискриминации и наблюдения, что укрепляло узы общества.

Как же вышло, что самый могущественный человек в мире, глава режима, славящегося железным контролем над всем, правил при такой относительной снисходительности? Просто потому, что его люди поступали, как им велено, а Хубилай знал, что правосудие есть правосудие, а суровость приводит к обратным результатам. В 1287 году к смерти было приговорено около 190 человек, но Хубилай приказал помиловать их. «Заключенные — не стадо овец. Как можно их так вдруг казнить? Будет подобающе сделать их вместо этого рабами и отправить мыть золото ситом». Вот речь человека, умеющего извлечь максимум из имеющихся у него возможностей.

* * *

Итак, завоеватель, стремящийся постоянно расширять империю, войска которого были в ответе за смерть миллионов китайцев, может все же оказаться человеком, намерения и действия которого не были целиком дурны. Даже с китайской точки зрения мы должны признать за ним некоторые достоинства. И это было проблемой для тех китайских подданных, у которых была какая-то, пусть и невеликая, свобода выбора, извечной проблемой народа завоеванной страны: противостоять ли завоевателям вечно, до самой смерти, как требовали сотни известных и бессчетное число неизвестных самоубийств, или проявить неверность — обвинение, отмечавшее обвиненного как зачумленного, — смириться, склониться, сотрудничать и преуспевать?

Легкого ответа тут нет. Течение времени помогает: сегодняшняя непримиримость завтра будет казаться тупым упрямством, неверность этого года в следующем году станет всего лишь здравым смыслом. Но никакого длительного решения все равно не может быть. Хотя Хубилай провозгласил учреждение китайской династии, хотя Китай принял и до сих пор принимает этот факт, завоевание сделало инъекцию горечи, которая в конечном итоге заразит и одолеет не столь способных наследников Хубилая.

Давайте посмотрим, как один человек с огромным трудом пытался найти выход из этого морального лабиринта. Это нетипичный случай, поскольку этот китаец был мастером-художником, которого некоторые считают гением. Впрочем, кто из нас типичен, если каждый, кто волен сделать выбор, должен делать его сам?

Звали его Чжао Мэнфу (в прежней транслитерации Чао Мэн-фу). Чжао, дальний родственник царствующей династии Сун, начал карьеру мелкого чиновника, когда в возрасте 25 лет его мир был вдребезги разбит монгольским вторжением. Подобно многим другим ученым-чиновникам, он был в шоке от грубости нового режима, от его примитивной классовой структуры, поставившей южан в самое основание пирамиды, и от их собственной беспомощности. Без экзаменов, предоставляющих образованным людям возможность сделать карьеру, им было не на что надеяться. Он стал одним из и-минь — «остатков», отверженных, предпочитающих безвестность сотрудничеству, и удалился в свой родной городок, а затем в Усин (ныне Хучжоу) который тогда и сейчас славился своей замечательной сельской местностью — огромным озером Тайху на севере и бамбуковыми лесами гор Тяньму на западе. В своем сельском пристанище, «Павильоне парящей чайки», он с головой погрузился в классические науки и открыл в себе поразительные таланты. Он был не единственным — озеро и зеленые горы Усина вдохновили свободное содружество мастеров, Восемь Талантов из Усина, как они стали известны в стране. В ходе последующих семи лет он прославился как мастер трех жанров — живописи, каллиграфии и поэзии (став позже, по мнению многих, величайшим мастером своего века во всех трех областях искусства). В 1286 году в Усин именем Хубилая в поисках талантов прибыл имперский чиновник. Он прослышал о Восьми, отыскал их и предложил им всем работу на императорской службе.

Чжао принял предложение. Один источник утверждает, что согласиться его убедила мать, честолюбиво мечтающая, чтобы он достиг высокого поста, пока еще молод. Некоторые из тех, кто отказался, отвернулись от него — потомок первого сунского императора служит монголам! — и с той поры вокруг него всегда витал дурной запах неверности. Решение это было нелегким, и от последствий его было никуда не деться. Чжао достиг высокого положения в правительстве как чиновник Военного Министерства и провинциальный администратор, и славы ученого и художника. Но сожаление об утраченном мире озер и гор, где он был сам себе хозяин, грызло его до конца жизни. Как он написал в одном стихотворении:

К несчастью, я упал в пыльный мир.

Мои движенья скованы.

Я прежде был как чайка,

Теперь я птица в клетке,

И никого не тронет мой печальный плач,

А перья у меня выпадают каждый день.

Его горе пронизывает и рисунок откормленного барана: достаточно простой на первый взгляд, но куда менее простой, если глубже приглядеться к нему. На традиционный лад он включает и прекрасную каллиграфическую надпись Чжао, которая намекает на скрытое значение. «Я часто рисовал лошадей, но никогда раньше не рисовал овец или коз», — замечает он, словно желая сказать, что рисовал милое сердцам его хозяев, любивших лошадей, но не близкое народу, которым они правили. «Я сделал это лишь для забавы. Хотя она не может и приблизиться к работам старых мастеров, она в какой-то мере схватывает их дух». Один комментатор, Ли Чу-цин, утверждал, что в этой фразе присутствует не только отсылка к древней художественной традиции. Баран и козел — это два полководца времен династии Хань (206 до н. э. — 220 н. э.), которые оба попали в плен к сюнну, варварской империи, расположенной к северу от Великой Китайской Стены. (Сюнну — по-монгольски хунну — возможно, были предками гуннов). Оба полководца имели возможность пойти на сотрудничество с хунну. Один из них, Су У, отказался, и ему пришлось 20 лет пасти овец. Он-то и есть тот высокомерный баран на картине, с тупой мордой и упитанным видом, готовый для отправки в котел. Другой, Ли Лин, принял предложение и вернулся домой — тощий козел, отвергнутый как негодный для котла, но по крайней мере живой и способный в один прекрасный день вступить в драку.[67]

Есть один парадокс в отношении Хубилая и искусства: он поощрял художников, и все же, подобно многим другим покровителям искусства, никак не мог быть частью блестящей художественной традиции Китая. В глазах китайских художников монголы были и останутся варварами. Но вот они, эти великие художники, служащие новому режиму. Внутренний конфликт мог уничтожить их, но на деле оказал на них стимулирующее воздействие. Сотрудничали они с оккупантами или отвергали сотрудничество, они могли искать убежище в традиционализме. Фактически же они развивали традиции дальше.

Одна из причин этого заключалась в том, что впервые за 150 лет возникло какое-то общение между севером и югом. Художники с юга, вдохновляемые красивыми повседневными вещами, которые любили в Южной Сун, открыли для себя традицию более здоровых, более свободных стилей, которые преобладали на севере до того, как старая империя Сун в 1125 году была разрублена пополам столь же «варварскими» предшественниками монголов, киданями, создавшими империю Ляо.

На своей самой знаменитой картине Чжао охватывает все это и многое другое. Он комбинирует две художественные традиции, черпая из собственного опыта и эмоций, делает трогательный жест старому другу и в какой-то мере открывает боль, причиняемую политической ситуацией. Он в течении шести лет работал помощником гражданского администратора города Цзинань в провинции Шаньдун, непосредственно к северу от прежней границы между севером и югом. Вернувшись в 1295 году в свой родной городок, он вновь повстречал там своего старого друга Чжоу Ми, предки которого три или четыре поколения назад бежали из района Цзинани, когда та пала под натиском чжурчженьской империи Цзинь. Он по-прежнему считал своей родиной Цзинань и мечтал однажды вернуться туда. При стране, объединенной монголами, он мог осуществить эту мечту — Да только он был одним из и-миней, отверженных, которые самоустранились из общественной жизни в знак протеста против монгольской власти. Чжао описал своему старому другу край его грез, как он сообщает в каллиграфической надписи на картине. «Я рассказал ему о горах и реках Ци [около Цзинани]. Самой знаменитой среди них будет гора Хуа-фу-чжу… высокая и крутая, подымающаяся самым необычным образом отдельно от всех. Поэтому я нарисовал для него эту картину, изобразив на востоке гору Цзяо, и именно поэтому назвал ее „Осенние цвета на горах Цзяо и Хуа“». Сцена обманчиво проста: тянущаяся до горизонта болотистая местность, купы деревьев, две контрастных горы — одна четкий двойной треугольник, другая — глыба типа Айерс-Рок[68]; вдали — пара домов, почти теряющийся на фоне пейзажа крошечный рыбак; все пронизано настроением осенней меланхолии. Это не сцена традиционной красоты: тут нет никаких высящихся скал или окутанных туманом лесов. И она не верна жизни, так как эти горы на самом деле стоят весьма далеко друг от друга. Все больше похоже на то, словно художник, показывая унылую версию родины своего друга (так и не увиденной им), говорит: «Давай не будем делать вид, будто жизнь прекрасна. Это не так. Она тяжела. В любом случае, какое все это имеет значение: монголы, наши мелкие мучения и расхождения? Все это преходяще. А здесь, на моей картине, то, что вечно: четкие горы, искривленные деревья и тяжелый труд».

«Осенние цвета» — одна из тех китайских картин, которые вызывают наибольшее восхищение, одна из многих, которые, по словам ученого Джеймса Кэхилла, «демонстрируют поразительную изобретательность и творческие способности, предлагая крупные стилистические новации, изменившие ход китайской пейзажной живописи». А без Хубилая их бы не существовало. Мы можем испытывать сомнения относительно первоначальных условий и жестокости завоевания. Но если учесть их, исход мог быть гораздо хуже.

* * *

Странно, но факт: монголы любили театр. Любили они его главным образом потому, что он был для них совсем в новинку. «Нет никаких свидетельств любого вида драматических представлений, ставившихся в монгольском обществе до или во время периода ранней империи», — говорят два специалиста по монгольскому обществу, Сэчин Джагчид и Пол Хайер, добавляя с кривой усмешкой: «В кочевом обществе трудно сложиться институционализированной драме».

Никто не зафиксировал, каким был первый спектакль, увиденный монголами — наверное, какое-то уличное представление в каком-нибудь городишке, у которого хватило ума сдаться, когда в 1211 году Чингис впервые вторгся в северный Китай. Я представляю себе эту сцену как нечто подобное виденному мной в 2002 году в Гуюани (провинция Ганьсу), одном из самых бедных районов Китая, когда туда заехал гастролирующий театр: толпа оборванцев в двести-триста человек добрый час сидит на земле на главной площади до наступления сумерек и начала представления, сцена закрыта занавесом, за которым актеры наносят последние мазки крикливо-броского грима. Перенесемся на 800 лет назад — и увидим на заднем плане контингент монгольских воинов, все еще в седлах. Они много месяцев провели в походе, и им неимоверно хочется немного отдохнуть душой, отвлечься от военных будней. Монгольские офицеры в трофейных пластинчатых доспехах и кожаных шлемах спешиваются и подходят поближе, угрюмые, но любопытные. Дрожащие от страха горожане услужливо проводят их в первый ряд; там они и ждут в озадаченном молчании, пока не становится темно. С шорохом ткани открывается занавес, и огни рампы открывают взорам человека свирепого вида. Мао, а зовут его именно так, говорит, обращаясь прямо к зрителям:

— Я, Мао Ень-шоу, разъезжаю по всей стране с императорским приказом отыскать для дворца прекрасных дев…

После пары минут речей в том же духе на сцену выходит девушка по имени Чжао-цзюнь, невероятно, недосягаемо, волшебно прекрасная в шелках и идеальном гриме. Закованный в броню передний ряд дружно ахает.

Девушка говорит:

— Я Ван Циань, прозываемая также Чжао-цзюнь, из деревни Цзикуй в Чжэнду. Мой отец, старейшина Ван, всю жизнь трудился на земле. Еще до моего рождения… — дальше она объясняет обстоятельства своей жизни: дочь бедной семьи, в 18 лет она была избрана в императорские наложницы, но кого-то обидела, и ее спрятали подальше от глаз. Императора она так и не увидела, и ей грустно. — Теперь ночью в одиночестве я попробую сыграть песню, чтобы убить время.

Она играет на лютне — и тут входит император…[69]

Возможно, до монголов с трудом доходят все ссылки на разные тонкости, но их переводчик старается изо всех сил; они поражены красотой девушки, очарованы ее пением, ненавидят злодея, все прекрасно знают об императоре, своем враге, и захвачены рассказанной историей, которая, как они скоро узнают, весьма популярна в Китае. (И до сих пор пользуется популярностью: самый лучший отель в Хух-Хото, столице Внутренней Монголии, назван в честь ее героини). Все знают, как маленькую симпатичную Чжао-цзюнь отправили за Великую Китайскую Стену в жены хану хунну в далекой Монголии. Она скорбит, жалеет, что не может стать золотым лебедем и улететь на родину, и плачет: при виде этого прямо-таки разрывается сердце.

Должно быть, произошло что-то в этом роде. В 1214–1216 годах великий полководец Чингиса Мухали прошелся с волной всадников по Манчжурии, в то время как сам Чингис осаждал Пекин. У двух городков хватило безрассудной смелости держаться до конца. Как обычно при таких обстоятельствах, Мухали сказал: «Если мы оставим в живых этих двух мятежных разбойников, не будет никакого предостережения следующим поколениям». И истребил всех жителей этих городков, кроме искусных мастеров, ремесленников — и актеров.

Китайские театральные традиции определенно были достаточно богатыми, чтобы соблазнить монголов. Китайцы вот уже много веков имели возможность смотреть и танцевальные представления, и оперы, и декламации, и устные рассказы, и карнавальные шествия; на севере и юге возникли все более расходящиеся традиции, а при династии Сун имел место бурный рост драмы. Археологические свидетельства подтверждают, что это было нечто большее, чем уличное представление. Раскопанные в 1958 году в Хэнани изразцы в гробницах X века показывают актеров в традиционных драматических ролях, а раскопки в Шаньси около 1970 года открыли остатки кирпичного провинциального театра с черепичной крышей. Видимо, даже в отдаленной Манчжурии нашлись какая-то труппа, пьеса, музыка и ведущая актриса, способные развлечь завоевателей.