У закрытых дверей открытого суда
У закрытых дверей открытого суда
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушкою да бич.
А. Пушкин
В 9 часов утра 9 октября 1968 г. мы пришли к зданию суда Пролетарского района. Через час должно было начаться судебное заседание. Для нас, друзей и товарищей подсудимых, безусловно и безоговорочно разделяющих их убеждения, предстоящий процесс вызывал интерес отнюдь не академического характера.
Мы заранее знали, что будет.
Мы не питали никаких надежд увидеть своих товарищей. Нас привела сюда прежде всего тревога за их судьбу, и мы были готовы стоять на улице долгие часы в ожидании хоть какой-нибудь крохи информации. Все, что занимало нас до этого, – ну хотя бы мысль о том, должны ли были наши товарищи идти на заведомое самопожертвование, отлично зная практическую безрезультатность своего шага, – все, что могло породить правомерный еще вчера, в достаточной степени выстраданный спор, отошло на задний план, стало неуместным перед фактом: за наглухо закрытыми для нас дверьми решается участь близких нам людей.
Мы уже были приучены к цинизму и бесстыдству работников КГБ, судебной администрации. Мы готовы были сносить неотступную слежку, фотографирование. Но на этот раз нас ждали новые испытания, новый горький опыт, и мы обязаны рассказать об этом.
Обязаны в первую очередь перед людьми, которые приговором этого суда отправлены в лагерь или ссылку. Быть может, это уменьшит досужие рассуждения о бесперспективности, безрезультатности таких поступков, как демонстрация. Быть может, это кому-нибудь поможет оценить душевное величие пустынных сеятелей понятий чести, порядочности и достоинства среди массовой «всегдаготовности» к разгулу зоологических страстей.
Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств,
ни лишней совести…
М. Е. Салтыков-Щедрин. «Вяленая вобла»
Итак, все, что мы предвидели, случилось. Нам «не хватило» мест в зале: они были заняты людьми, которые проходили в здание с черного хода, по специальным пропускам.
По инициативе П. Г. Григоренко было составлено письмо с требованием допустить друзей подсудимых в зал суда. Вот тогда-то и обозначились будущие герои этих заметок.
Откуда-то появились люди в спецовках, и на наши головы посыпалось пока еще не очень энергичное, но достаточно цветистое арго. Делалось это довольно лениво: может быть, «рабочий класс» берег силы для предстоящих баталий. Просто в спину гуляющих раздавались пустяковые угрозы, услащенные матом. Кто-то бросился открывать глаза этим «простым труженикам». Можно было с самого начала этого не делать: рядом с ними стоял хорошо нам известный в лицо человек в светлом плаще и время от времени давал им негромкие указания. Несколько дней назад человек этот производил обыск в моей квартире. Руку, дергающую марионеток за ниточки, мог разглядеть каждый, кто хотел видеть. Но по неистребимой вере в магию человеческого слова мы иногда становились невольными участниками этого спектакля…
Между тем под письмом, написанным по предложению Петра Григорьевича, успели поставить подписи около четырех десятков людей. И желающих подписаться было еще достаточно.
Напротив двери суда находилась веранда – место, где разыгрались некоторые колоритные сцены предстоящего трехдневного спектакля. На этой веранде, вокруг стола, толпилось множество людей. Разобрать, кто с какими намерениями пришел к суду и стоял сейчас здесь, было трудно, да никто и не пытался разобраться. Это потом многим из нас казалось, что люди, избравшие своим призванием сыск, донос, провокацию, несут неизгладимый отпечаток. Но один из этих людей был известен давно.
Большинство из нас помнило его с прошлой зимы, с процесса Гинзбурга и Галанскова, некоторые – с процесса Синявского и Даниэля. Тогда, два с лишним года назад, он еще пытался играть «своего», заводил провокационно храбрые речи: «Подумать, – восклицал он, – писателей судят! Где еще это возможно?!» – но ни речами, ни обликом никого не провел. В облике его решающую роль, видимо, должна была играть черная бородка – маска «интеллигента». На зимнем процессе 1968 года его узнали в первый же день, и он не стал вести игру. Он лихо возглавлял толкавшихся там «мальчиков» – дружинников? оперотрядчиков? платных осведомителей? – за отсутствием повязок и иных опознавательных знаков проще всего называть их общепонятным термином «стукачи». Часть времени он проводил в зале суда и потом, изображая «просто человека из публики», любезно информировал иностранных корреспондентов о ходе судебного заседания. Впрочем, они, по-видимому, не хуже нас понимали, кто он, и соответственно оценивали его информацию.
В разгар сбора подписей этот человек выхватил письмо и разорвал его. Он тут же был окружен возмущенной толпой. Диалог был примерно таков:
Из толпы: Это хулиганство, и вы за это ответите. Свидетелей много.
Из толпы: Надо пригласить милицию.
Человек с бородой: Это не хулиганство: я точно так же, как вы, хотел подписать письмо.
Из толпы: С этой целью вы его и разорвали?
Один из стукачей: Он его не рвал.
Человек с бородой: Я его не рвал. (Обращаясь к П. Г. Григоренко:) Вы сами его порвали.
П. Г. Григоренко: Это ложь.
Из толпы: Это ложь. Мы – свидетели вашего хулиганства.
Из сбивчивого и несколько надрывного диалога выясняется, что этот человек – не то представитель горкома комсомола, не то случайно оказавшийся здесь инженер, «Александров Олег Иванович».
«Александров»: Я хотел подписать ваше письмо и внести в него изменения, потому что у вас нет классового чутья.
Оставим в стороне терминологию, хотя трудно себе представить, чтобы это собачье свойство – чутье – было частью человеческого достоинства и убеждений. Но в этом высказывании была еще и наглость, с которой молодой провокатор преподавал урок политграмоты генералу, прошедшему войну, признанному и образованному теоретику, человеку стойких коммунистических воззрений (в отличие от некоторых из нас).
Похоже, что, оказавшись почти в одиночестве среди нескольких десятков возмущенных людей, «Александров» почувствовал себя несколько затравленным. Не исключено, что события второго дня отчасти были вызваны именно невозможностью безнаказанно творить провокации при таком соотношении сил.
Подтвердить свою личность документами «Александров» отказался. Уклонился от проверки документов и дежуривший у здания суда милиционер, к которому обратились с этой просьбой. В конце концов, по совету этого же милиционера, довольно большая толпа людей отвела «Александрова» в ближайшее отделение милиции. Вслед за толпой потянулись и стукачи.
Работники отделения милиции уже ожидали толпу перед входом и, угрожая наказанием, потребовали немедленно разойтись. «Александров» был пропущен беспрепятственно. Через некоторое время вызвали Петра Григорьевича, затем еще двух свидетелей.
В ожидании исхода дела (правда, исход ни у кого не вызывал сомнений – просто никак нельзя было оставлять Петра Григорьевича одного среди этой публики) пришедшие обменивались впечатлениями и репликами. Уже становилось более или менее понятно, кто есть кто. Внезапно разговором овладел очень молодой на вид человек, который представился студентом экономического факультета МГУ Степановым и был готов даже показать студбилет. Говорил он вежливо, но лгал – примерно так: «Я человек никак не заинтересованный… я случайно узнал в университете и пришел… я случайно присутствовал при инциденте… никто не вырывал бумаги, кто-то из вас разорвал ее… меня интересует только истина…» и т. п. Возможно, этот человек был действительно студент и действительно Степанов. Тем грустнее, что из среды университетского студенчества вербуются филёры. А что учеба в МГУ для этого студента была занятием не самым главным, мы убедились очень скоро.
Никаких неожиданностей в милиции не произошло. У «Александрова» при себе не оказалось документов, всех просили разойтись, а его оставили для выяснения личности. Очень скоро, минут через 15—20, он пошел к зданию суда и, уже не таясь, приступил к своим сыскным обязанностям. Неудавшаяся роль простого инженера была исчерпана.
Возле здания прибавилось так называемых «людей от станка». Простой задушевный мат все чаще оглашал старый московский переулок. Особенно усердствовал один из них, в очках, с доверительным испитым лицом. Какую-то особую ненависть эти люди испытывали к носителям бород (впрочем, не к «Александрову», тут, видимо, срабатывало «чутье»). Человек в очках пригрозил одному из бородачей: «Мы вас побреем». Эта изысканная шутка имела успех и потом уже все три дня не сходила с уст «народных представителей».
Еще было далеко до конца. Люди собирались группками, вели беседы, там и сям возникали споры. Обстановка была достаточно миролюбивой, хотя прибывающие «рабочие» вносили некоторую свежесть в чисто теоретические разговоры. Например, не лишено остроты было их ходовое обвинение: «Почему вы не на работе, а здесь?» Спрашивать их о том же было бесполезно.
Попытки затеять скандал в этот день были обречены на провал. Надо думать, что, когда «рабочий класс» оскорблял кого-то, делалось это не без расчета на возмущенный ответ, на перепалку. Но на провокации никто не реагировал. Один из присутствующих нечаянно наступил на неубранный совок с осенними листьями. Люди в спецовках мгновенно окружили его и попытались устроить шумный скандал. Человек отошел, пожимая плечами, и «рабочие» остались наедине друг с другом.
Затевая скандалы и споры, эти люди обычно скапливались вокруг очередной жертвы, вокруг кого-то, кто не смог удержаться и отвечал на слово – словом, на угрозу – уговором, на оскорбление – разумной, но бессмысленной в этих условиях тирадой. Говорил он или замолкал, собравшиеся вокруг него инсценировали оживленный спор, якобы даже между собой, – но стоило ему выйти из круга, и весь кружок, иногда более 20 человек, мгновенно распадался.
Горько думать о том, что и мы сами, непричастные к этим людям, враждебные их бесчеловечной, механической логике, пожинаем плоды нынешнего нравственного состояния. Это в первую очередь обнаружившаяся здесь подозрительность человеческих взаимоотношений. Сплошь и рядом возникали неловкие ситуации: кого-нибудь из незнакомых собеседников принимали за стукача, давали ему это понять, а потом оказывалось, что это вполне порядочный человек. В первый же день у здания суда оказалась группа мальчиков-студентов, никому не знакомых. Кто-то из них по-мальчишески прихвастнул, что знаком с таким-то, а потом оказалось, что это неправда, и они натолкнулись на стену недоверия. Вечером, когда эти ребята уходили, подавленные, они сказали, что больше не придут.
В этом смещении повинны те органы, что установили слежку, перлюстрацию писем, телефонное подслушивание. Но и мы излишне соблюдаем их правила игры: ведь проступков-то, которые надо скрыть, мы не совершаем, а не милуют нас, как правило, только за убеждения. А что уж это за убеждения, которые надо скрывать?
Одновременно с этим некоторые из нас находили какое-то познавательное наслаждение в беседах с заведомо ясными людьми. Кто-то оправдывал это профессиональным литературным интересом, кое-кто даже надеялся внести переполох в ясное мировоззрение обладателей красных книжечек. Они же при этом были начеку. Молодой математик, преподаватель завода-втуза [Владимир Гершович], встретил своих учеников – активных в провокаторском рвении – и начал уверять их, что они поступают дурно, позорят рабочую честь и т. д. Через неделю математика уволили с работы.
…Разорванное письмо было восстановлено, его подписали 58 человек. И опять подскочил молодой низкорослый человек с лицом боксера, выхватил письмо и, подстрахованный несколькими коллегами, перебежал к зданию суда. Милиционеры расступились, и молодой человек скрылся в дверях суда, недоступных для прочих смертных. Сбор подписей был прекращен, но оставшийся экземпляр – их, к счастью, было два – был отослан.
К иностранным корреспондентам вышел представитель отдела печати МИД Романов. Он объяснил им, что совершенно случайно оказался в зале суда, ничего не знает («Не знаете ли вы, где здесь столовая?» – спросил он у одного из журналистов), но раз уж он оказался здесь, то будет информировать своих коллег о ходе дела. Обещание свое он выполнил: корреспонденты получили самую общую информацию («Кончился допрос подсудимых», «Началась речь прокурора» и т. д.), но для нас и это было хоть чем-то, тем более что присутствовавших в зале суда родственников подсудимых не выпускали ни на один перерыв.
На вопрос одного из журналистов: «Можно ли фотографировать?» – Романов ответил, что это «не в советских традициях». А между тем, нарушая эти самые традиции, беспрепятственно щелкал фотоаппаратом уже названный Степанов – тот самый, беспристрастный, жаждущий правды и только правды студент-экономист. Сначала на возмущенный вопрос одного из сфотографированных он ответил с улыбкой, что делает это для факультетской стенгазеты, потом перестал отвечать на вопросы и только четко выполнял свою работу. Рядом с ним постоянно дежурило несколько человек, которым уже не имело никакого смысла придумывать себе профессию…
Первый день процесса подходил к концу. В 8 часов вечера заседание закончилось, и мы разошлись по домам. Все еще было впереди – и исход суда, и наше знакомство со всплеском уличной стихии. В этот первый день нам особенно запомнились «Александров», «Степанов» и подобные. У этих молодых людей могли бы быть и иные занятия. И вот все, что могло бы составить смысл существования – книги, выставки, научные изыскания, просто порядочные поступки – все это отступило перед практическими соображениями. Какие уж там лишние мысли, лишние чувства, лишняя совесть – полное отсутствие их. Они сами не раз за этот день называли собачий эрзац разума и совести: чутье . Чутье. Нюх. Не просто чутье – они называют его классовым. Кастовое чутье. Воблу десятки лет потрошили, сушили, вялили. Теперь у нее ни мыслей, ни чувств, ни совести – только чутье…
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ…
М. Ю. Лермонтов
Как известно из классической литературы, умом Россию не понять, аршином общим не измерить и т. д. Приказано верить, что у нее особенная стать, что она широкою грудью дорогу проложит себе, что банда продажных погромщиков, устроивших вакханалию 10 октября, и есть создатели истинных ценностей, почва, на которой взошли Пушкин, Чаадаев, Достоевский, Скрябин, Врубель. Думается, что у многих из нас в этот день поколебалась эта вера. Нагнали сотню пьяниц – могли нагнать и тысячу. Ограничились оскорблениями, а приказали бы – могли и убивать. И очень может быть, что кое-кто из этой черни действительно токарь 6-го разряда и действительно висит на доске почета своего предприятия. Можно пожалеть этих людей – за то, что они такие темные, за то, что так искалечены их души, за то, что они так безнадежно жестоки и слепы. Но нам на самом деле есть кому сочувствовать. Сочувствовать за то, что они так умны, честны, мужественны, за то, что их на долгие годы оторвали от любимых занятий, за то, что им, может быть, безнадежно испортили жизнь…
В 9 часов утра 10 октября во двор суда въехал «воронок», и многие из нас стали выкрикивать приветствия подсудимым, хотя увидеть их мы и не могли. К собравшимся подошел работник КГБ, который уже упоминался в начале очерка (тот, что производил обыск), и сказал: «Что, головки тянете? Скоро и за вами придем».
(Несколько часов спустя в одной из групп он попытался разыграть из себя рабочего.
– Какой же вы рабочий? – спросил его один из нас, человек, отсидевший несколько лет в лагере и впоследствии реабилитированный. – Разве рабочие производят обыски?
– Недобитый антисоветчик, – процедил тот и отошел. Во второй половине дня он исчез совсем.)
В этот день в зал суда не пустили нескольких человек из допущенных накануне. Среди них была жена одного из подсудимых [Майя Русаковская, жена Павла Литвинова]. Неожиданно в полдень около дверей суда появилась женщина средних лет и начала выкрикивать грязные ругательства. Потом она пристала к жене подсудимого, вылила на нее потоки ругани (особую ненависть вызвали у нее очки), пригрозила расправой. В центре этого кружка стоял офицер милиции. Присутствующие обратились к нему с требованием задержать хулиганку. Кто-то сказал, что пожалуется на бездействие милиции. Офицер повернулся к этому человеку и сказал: «Вы взрослый человек, а говорите такие неразумные вещи». Женщина на время исчезла.
Около «Александрова» в это время появился расхлестанный пьяный человек и стал кричать на присутствующих. Ему, как уверял он, сейчас не хватает только автомата для того, чтобы стрелять по толпе. Каким-то удивительным образом все народные витии и одинаково думали, и одинаково говорили. В течение этого дня многие жаловались на то, что им не дают возможности стрелять, или перетопить всех в Яузе, или, на худой конец, проехаться по людям на бульдозере.
Пьянице пригрозили вытрезвителем, он неохотно отошел, а кто-то обратился к Александрову с вопросом, почему он не вмешивается в эти безобразия и всем своим поведением одобряет их. Александров резонно напомнил, что у нас в стране гражданам гарантируется свобода слова и что он не может помешать рабочему человеку высказывать наболевшее.
– Но у нас, кажется, запрещена человеконенавистническая пропаганда, да и хулиганство осуждается довольно строго.
– Вы считаете, что была человеконенавистническая пропаганда?
– А вы считаете призыв пьяного подонка к расправе высшим проявлением гуманности?
Кто-то сорвался.
– Вам следовало бы набрать людей в вытрезвителе. Или, того лучше, выпустить на эти дни из тюрем воров и бандитов. Другой опоры у вас нет – земля горит под ногами.
Повсюду собирались группы людей. В адрес кого-нибудь из нас (удивительно, как хорошо они знали, к кому следует адресоваться) раздавались обвинения в тунеядстве, паразитизме, связях с капиталистами. Очень многие из нас, к сожалению, поддавались соблазну вносить сознание в массы. Это становилось все труднее. Мгновенно к образовавшемуся кружку подлетали специальные люди, начинались угрозы и ругательства. Разговаривать с воинствующими хамами невозможно, а до поры до времени оттащить кого-нибудь из центра кружка, уговорить не вступать в разговоры было очень трудно. В одном из кружков, где разговор принял особенно воинственный характер, стоял все тот же вездесущий Александров; человека, вступившего в спор с нанятыми людьми, удалось оттащить, и Александрову было сказано: «Не надейтесь. Никто не будет вступать в драку, никто не поддастся на провокацию». Александров иронически улыбнулся.
В другом кружке ораторствовал «рабочий» в очках. Он уже успел куда-то отлучиться и сменил спецовку на костюм моды сороковых годов. Смысл его выступления был привычен и доходил до окружающих его людей с «простыми сердцами». Он угрожал кому-то побрить бороду, повесить на суку за определенные места и т. п. В этом кружке все происходило как в плохо дублированных китайских фильмах: «рабочий» произносил остроту, и раздавалось вымученное троекратное «ха-ха-ха». Так продолжалось несколько раз, и эти «ха-ха-ха» казались отрепетированными, как пионерские выкрики на торжественных линейках.
Наверно, среди всего этого разрастающегося сброда были и люди, просто введенные в заблуждение. Один из рабочих (он назвал завод, на котором работает: ЭМА) сказал, что им сообщили о том, что судят валютчиков. Правда, и здесь логики никакой: почему нужно бросать работу и идти к суду, где судят за подобное преступление. Но большинство людей явно было специально подобрано и проинформировано. В этой толпе некоторое время (еще в первый день) находился человек, который во время демонстрации 25 августа избил Файнберга. Его узнали, он заметил это и исчез.
…Наступило некоторое затишье. Кое-кто потянулся отдохнуть на соседний двор. Во дворе, большом и просторном, стояли длинные столы для настольного тенниса. На одном из этих дощатых столов была установлена батарея водочных бутылок, раскрытые банки рыбных консервов, нарезанные холмы хлеба. Вокруг угощения топтались знакомые по только что прошедшим бурным дискуссиям наши оппоненты «из рабочих»…
Пошел дождь, и все забились на веранду. Шли разговоры в своих кругах, споры не вспыхивали. Внезапно прозвучал пьяноватый голос, «рабочий» в очках обращался к иностранному корреспонденту:
– Что вы вмешиваетесь не в свои дела? Уходите отсюда.
Пьяная, безграмотная, лишенная логики речь не была подхвачена даже собутыльниками. Журналист пожал плечами. Окружающие растерянно улыбались. Кто-то обратился к «Степанову» (в этот день он щелкал затвором еще усерднее; на нем был невообразимый белый костюм; «Униформа?» – спросил его кто-то из наших утром).
– Остановите его, – сказали Степанову, – это же стыдно.
– Я не милиционер, – отвечал он, – и еще не хватало, чтобы я зажимал рот рабочему человеку.
Самое тяжкое началось вечером, часов в 7–8. Рядом с милиционерами ходили откровенно нетрезвые люди, бранились, угрожали – милиционеры хранили спокойствие сфинксов.
Появилась женщина, которая затеяла скандал еще в полдень. Она была уже недалека от последней черты опьянения, а может быть, немножко и подыгрывала: была в ее действиях определенная система. Вокруг нее толпились пьяные рабочие. На людей сыпалась брань, самая отборная и гнусная. Пьяницы как будто состязались в мерзостях и хамских угрозах. Заводилой была эта пьяная женщина. Цеплялись к чему угодно: к тем же злополучным бородам и очкам, к покрою костюма и прическам девушек. Оскорбили беременную женщину. Мужчины говорили похабные гадости девушкам – милиционеры слушали и безмолвствовали. Рядом с милиционером минут 5–7 стоял пьяный и угрожал кулаками уже не всем вообще, а конкретному человеку. Он много раз подряд пообещал ему вырвать двенадцатиперстную кишку (почему-то именно этой деталью исчерпывались его познания в анатомии) – милиционеры слушали и молчали.
В центре толпы, почти рядом с пьяной женщиной, стоял гебист, который во второй раз вырвал письмо с подписями. Он был непременным участником и организатором массовок.
– Я рабочая, – кричала женщина, – если я и выпила, то на свои деньги.
Пожилой человек сказал ей:
– Вы лжете. Вы не рабочая. У вас нет чести. Вы просто нанятый хулиган.
Толпа двинулась к нему. Женщина материла его самым изощренным образом.
– Кто вам дал право так разговаривать с пожилым человеком? – спросили ее.
Теперь гнев толпы обрушился на спросившего:
– А вы почему здесь?
– Здесь судят моих друзей. А вот, что делаете здесь вы?
– Ваши друзья фашисты и убийцы. И вы все такие же.
Далее следовали знакомые сетования на отсутствие автоматов.
– Кто же фашисты? – спросил этот человек. – Разве не вы призываете уничтожать людей?
…На некоторое время этот сброд остался в одиночестве. Вокруг пьяной бабы по-прежнему стояла кучка тех же людей, в их числе и тот, что вырвал письмо. Баба показывала какому-то пьяному парню с грязной белой повязкой через глаз на противоположную сторону. Парень подходил туда, заглядывал людям в лицо и возвращался. Внезапно женщина стремительно перебежала на другую сторону и подошла к Григоренко. Вся ее свита, несколько десятков человек, ринулись за ней.
– У меня нет никакого желания с вами разговаривать, – сказал Григоренко.
Толпа упорно наседала на него. Один из его знакомых привел милиционера. Милиционер удивился, зачем его позвали: он не нашел ничего особенного в том, что несколько десятков пьяных хамов пристают к пожилому человеку. Равнодушие милиционера вдохновило толпу, некоторые кинулись на того, кто привел милиционера. Когда этот человек отвернулся и спокойно отошел, вслед раздалось: «Жидяра, разговаривать не хочет».
Если что-то в этот день и удержало от прямых побоев, то, наверное, только присутствие иностранных журналистов. Хулиганы были проинструктированы. Это чувствовалось не только по непременному участию во всех сценах сотрудников КГБ или по явному сговору с милицией. Мы были свидетелями такой сцены. К иностранному корреспонденту подошел один из активных скандалистов, но, убедившись, что перед ним иностранец, почтительно ретировался. Через некоторое время, услышав, что корреспондент хорошо говорит по-русски, хулиган вернулся к нему и, угрожающе замахнувшись, сказал: «Ты такой же американец (далее следовали слова непечатные), как я эскимос».
Скандал, очевидно, начал выходить за пределы задуманного. В конце концов кумир толпы – пьяная женщина была отправлена домой. К 11 часам вечера, когда заседание кончилось, все более или менее вошло в свое русло. Возможно, что подействовал телефонный звонок в министерство охраны общественного порядка.
В последний день суда народу собралось так же много, как и в предыдущие дни. Полемика между друзьями и недругами подсудимых продолжалась, но споры эти носили более спокойный и академический характер, чем накануне. Большинства участников вчерашних провокаций уже не было.
На собранные деньги купили цветов для адвокатов. Цветы лежали в автомобиле одного из родственников, присутствовавшего на заседании [Михаила Бураса]. Машина стояла за углом, на набережной, на глазах у одного из милицейских постов, и, конечно, была заперта на ключ. Когда мы подошли к машине, чтобы открыть ее и вынуть цветы, обнаружилось, что машина открыта и пуста. Конечно, снова собрали деньги и поехали за цветами. Искать похитителей было некогда. Капитан милиции, которому сказали о краже, ответил: «Это кто-то из ваших украл – Якир, наверно» – и сам обрадовался собственной шутке.
Около двух часов дня представитель МИДа вышел из здания суда и пригласил иностранных журналистов войти и выслушать сообщение о приговоре.
Вся толпа придвинулась вплотную к дверям суда и в напряженном молчании ожидала известий о приговоре. Наконец двери суда открылись, и из здания начали выходить один за другим те люди, что каждый день попадали в зал по особым пропускам и с черного хода (поэтому мы увидели их впервые). Толпа, расступившись, образовала узкий проход, через который они шли молча, с важными, каменными лицами. «Какой приговор?» – спросил кто-то, они не отвечали, словно боясь вступить в контакт с «нежелательными элементами»; один только злобно буркнул: «Какой? Слабый…» Кто-то еще из толпы сказал: «Да не спрашивайте вы их!»
Потом вышли родные подсудимых, и мы узнали приговор.
Пронесся слух, что адвокатов хотят вывести через черный ход. Часть толпы бросилась по набережной в обход здания к черному ходу и, наткнувшись на кордон милиции, остановилась.
Адвокаты, однако, вышли со стороны главного входа. Все снова сбежались, дарили цветы, суматошно объясняли, почему так невелики букеты.
– Цветочки, цветочки не забудьте! – кричал нам в спины все тот же человек, что вырвал письмо. Стоящие вокруг него подобострастно хихикали.
И когда мы уходили, вслед нам неслись те же угрозы, та же брань, только теперь ленивые. Разошлись синие мундиры. Исчезла и чернь, выдававшая себя за рабочих.
Я всегда думал… что общее мнение отнюдь не тождественно
с безусловным разумом… что инстинкты масс бесконечно
более страстны, более узки и эгоистичны, чем инстинкты
отдельного человека, что так называемый здравый смысл
народа вовсе не есть здравый смысл, что не в людской толпе
рождается истина.
П. Я. Чаадаев. «Апология сумасшедшего»
Вот именно.
Так бы и следовало закончить эти беглые заметки, написанные по памяти. Трудно обольщать себя надеждой на то, что люди, прочитавшие это, почувствуют то же, что и мы. Но, может быть, эти записки вылечат кого-нибудь от иллюзий.
Карательные органы делают ставку на сброд погромщиков, людей злых и неразумных. Эти люди могут принести много бед: у них нет привычки к размышлению, нет и потребности в свободе и гражданском достоинстве. В эти три дня только приоткрылись клетки, и сидящие в них звери только показали коготки. Когда-нибудь весь этот зоопарк может быть выпущен на улицу. Ранних христиан бросали в клетку со львами. Это логично: с идеями, мыслями, с личностями можно расправляться только по законам зоологии, такая расправа вне человеческих норм.
Уже в XIX веке отличали народ от холопства и черни. Но в XX веке десятки лет именем народа уничтожали все, что можно уничтожить: от генетики до человеческих жизней. Все грязное и жестокое в нашей истории покрывали именем народа и кликами всенародного одобрения.
Может быть, кому-то эти заметки помогут быть взыскательнее к себе: в конце концов, разница между рукой хулигана, поднятой на ближнего, и рукой интеллигента, поднятой против ближнего на собрании, меньше, чем это может показаться.
А кому-то наши записки объяснят и поведение наших товарищей – осужденных демонстрантов. «Здравый смысл народа не есть вовсе здравый смысл», и что еще остается делать в этом болоте, среди воинственных куликов, как не отстаивать свою честь и свободу – свою душу живу. Даже если это слишком рано – до звезды…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.