Поэтессы

Поэтессы

Мирра (Мария) Лохвицкая. В конце прошлого века была весьма популярной («Мне нет предела, нет границ…», «Это счастье — сладострастье…» и т. д.). «Русская Сафо» писала главным образом о любви. Судьба России ее интересовала как-то меньше. Мать поэтессы — обрусевшая француженка. В семье Лохвицких царил культ книги.

Ирана Владимировна Одоевцева — псевдоним Ираиды Густавовны Гейнике. Она родилась в Риге в семье преуспевающего адвоката. С национальными корнями тут все предельно ясно. Из Риги переехала в Петербург и — «Да, бесспорно, жизни начало много счастья мне обещало в Петербурге над синей Невой…» Она училась поэзии у Николая Гумилева. Ждала похвал, а услышала критику своих первых поэтических опытов и обиделась.

Нет, я не буду знаменита,

Меня не увенчает слава,

Я — как на сан архимандрита —

На это не имею права.

Ни Гумилев, ни злая пресса

Не назовут меня талантом.

Я маленькая поэтесса

С огромным бантом.

Уже в Париже, в эмиграции, Ирину Одоевцеву увидел Владимир Набоков и сказал: «Эта Одоевцева, оказывается, такая хорошенькая! Зачем только она пишет?»

Но… писала. И у нее получалось. Однако петербургский период кончился, и началась эмиграция, в которой Одоевцева оказалась со своим мужем, Георгием Ивановым. Одоевцева вспоминает:

«Георгий Иванов обожал Россию и безумно страдал от разлуки с ней. Он говорил, что хороши только русские, к моим французским знакомым не ходил, отговаривался, что голова болит, нос, уши, что угодно. Хотя много переводил французов — и переводил замечательно! — стихи для него существовали только русские.

Когда я уезжала из Петербурга, Федор Сологуб советовал мне непременно писать по-английски или по-французски, потому что иначе никакого признания там не получить. Это страшно возмутило Георгия Иванова: «Тургенев говорил, что нельзя русскому писателю писать не по-русски».

Ирина Одоевцева оказалась более жизнестойкой в отличие от своего Жоржа, более приспособленной к чужеземной жизни, она прожила большую жизнь, искупавшись, если говорить метафорически, в трех реках времени, и свои циклы стихов она назвала так: «На берегах Невы», «На берегах Сены» и «На берегах Леты». «На берегах Сены» Одоецева горестно писала:

В чужой стране,

В чужой семье,

В чужом автомобиле…

При чем тут я?

Ну да, конечно, были, были

И у меня

Моя страна,

Мой дом,

Моя семья

И собственный мой черный пудель Крак.

Всё это так.

Зато потом,

Когда февральский грянул гром —

Разгром и крах,

И беженское горе, и

Моря — нет — океаны слез…

И роковой вопрос:

Зачем мы не остались дома?..

И далее вырывается крик боли:

Мгновение, остановись!

Остановись и покатись

Назад:

в Россию,

в юность,

в Петроград!..

И она вернулась на родину в возрасте 92 лет первой ласточкой свободы, легко и безоглядно. Спецкор «Литературки» Александр Сабов этот приезд описывал так:

«Прошли паспортный контроль. Затем сидящую в кресле-каталке И.В. Одоевцеву увезли в соседнюю комнату — там, в зависимости от ее ответов, решалось, вылетит она или нет. Эти шесть минут были для нас сущей пыткой. И вот она появляется снова. Сияет улыбкой. «Последний вопрос мне задали, с каким чувством я возвращаюсь в Советский Союз. Но с радостью, мосье!» — ответила я».

11 апреля 1987 года, спустя 65 лет (!), Ирина Одоевцева вернулась на родину. Первое интервью: «Я очень счастлива… вернуться в Петербург… в Ленинград…»

И тут напрашивается параллель. Когда вернулась на родину Марина Цветаева, ее приезд не был обставлен никак: она была не нужна, более того — чужда советской власти. Но времена изменились, и Одоевцева была желанна всем — и власти, и коллегам по перу, и читателям. Ей дали квартиру, снабдили секретарем, обеспечили уходом и всем необходимым для продолжения работы над воспоминаниями. На родине все было замечательно, кроме утяжеляющегося советского быта с его продуктовыми нехватками и дефицитом.

— Неужели нельзя купить хорошей ветчины? — спрашивала Одоевцева.

— У нас же революция, перестройка, — отвечали ей.

— Как, опять? — в ужасе спрашивала она.

Дама Серебряного века прожила на родине три с половиною года. Две ее книги, «На берегах Невы» и «На берегах Сены», вышли огромными тиражами: 250 тысяч — первая и 500 тысяч — вторая. Ирина Владимировна была счастлива. Она вообще была на удивление светлым, почти лучезарным человеком.

Хоть бесспорно жизнь прошла,

Песня до конца допета,

Я все та же, что была,

И во сне, и наяву

С восхищением живу.

Разумеется, у каждого свое отношение к жизни. Свое мнение и свое участие. Ирина Одоевцева бежала от революции, а Лариса Рейсиер ее делала. Она — поэт и комиссар. Короче, лира и маузер. Лариса родилась в Люблине (Польша) в семье профессора права Михаила Рейснера, человека явных немецких кровей. В правильных, словно точеных чертах ее лица, вспоминает Всеволод Рождественский, было что-то нерусское и надменнохолодное, а в глазах острое и чуть насмешливое.

Процитирую отрывок из собственной книги «Вера, Надежда, Любовь»:

«Как в вожделенную стихию, бросилась Рейснер в революцию. Она нашла себя не в поэзии и не в искусстве, а именно в огне и крови тех страшных событий 1917-го, когда надо было повелевать и рисковать жизнью, — все это так будоражило ее кровь. Видно, рождена она была не русалкой, не музой, а отважным комиссаром…»

Отсюда и «Песня красных кровяных шариков»:

Вечно гонимый ударом предсердий,

Наш беззаботный народ

Из океана вдыхаемой тверди

Солнечный пьет кислород…

Следующая дама — Мария Шкапская (до замужества — Андреевская), но, увы, дамой она не была. Родилась в Петербурге в семье бедного чиновника, росла в трущобах. И из петербургских трущоб видела Россию:

Лай собак из поникнувших хижин

Да вороний немолкнущий крик,

И высоко взнесен и недвижен

Твой иконный неписаный лик.

Ты идешь луговиной степною,

Несносим одичалый твой взгляд,

И под жаркой твоею ступнею

Опаленные травы горят…

Елена Гуро — поэтесса, прозаик, художница. Ее настоящее имя Элеонора, ее отец — полковник, а затем генерал Генрих-Гельмут Гуро (немец, разумеется). Наиболее значительная книга Елены Гуро «Небесные верблюжата» (1914), о которой Хлебников писал: «Эти страницы с суровым сильным слогом, с их гафизовским признанием жизни особенно хороши дыханием возвышенной мысли…»

Елена Гуро прожила всего 36 лет и умерла за четыре года до революции.

Аделаида Герцык прожила чуть больше, скончалась на 51-м году 25 июня 1925 года. Родилась она в обедневшей дворянской семье, в которой переплелись польско-литовские и германо-шведские корни. Ее отец, Казимир Лубны-Герцык, был инженером-путейцем, начальником участка строящейся Московско-Ярославской железной дороги и по роду своей деятельности часто переезжал с места на место. Поэтому семья жила то в Москве, то в Александрове, то в Севастополе, то в Юрьеве-Польском…

Духовным учителем Аделаиды Герцык был… Франциск Ассизский. «Я только сестра всему живому…» Увлекалась она также и личностью Бетгины фон Арним. Американская исследовательница Диана Бургин отмечает. «Для Герцык и других женщин-поэтов ее времени Бетгина фон Арним становится фигурой поклонения, символом женственности, духом амазонки. Герцык особенно была очарована эротизмом женской дружбы, как он проявлялся в близости фон Арним и Каролины фон Гюндероде…» Словом, Аделаида Герцык с удовольствием срывала цветы немецкого романтизма.

Но затем пришлось собирать и горькие ягоды. Революция, гражданская война, арест и трагический цикл стихов «Подвальные».

Утешной музы не зову я ныне:

Тому, чьи петь хотят всегда уста, —

Не место там, где смерть и пустота…

И другие пронзительные строки: «Поддержи меня, Господи Святый! Засвети предо мною звезду…»

И теперь, среди голых окраин,

Я колеблема ветром трость…

Господи, ты здесь хозяин,

Я — только гость…

Аделаида Казимировна Герцык похоронена на старом кладбище в Судаке. Могилы не найти: кладбище снесено.

Еще одна судьба: София Парнок. Точнее фамилия — Парнох. Отец Яков — владелец аптеки в Таганроге, мать — врач. Нерусские корни. Но тут дело осложнялось и сексуальной ориентацией. «Я никогда, к сожалению, не была влюблена в мужчину», — признавалась София Парнок. В литературном творчестве София Парнок достигла «альпийских высот», но нас интересует только отношение Парнок к истории, к России. Первую мировую войну молодая Парнок встретила резко отрицательно:

По нивам и по горным кряжам

Непостижимый свист ядра…

Что скажете и что мы скажем

На взгляд взыскующий Петра?

Никакой патриотической радости «чугунный фейерверк» принести не мог. Парнок по-своему видела роль России в мировой истории:

Люблю тебя в твоем просторе я

И в каждой вязкой колее.

Пусть у Европы есть история, —

Но у России: житие.

В то время, как в духовном зодчестве

Пытает Запад блеск ума,

Она в великом одиночестве

Идет к Христу в себе сама.

Порфиру сменит ли на рубище,

Державы крест на крест простой, —

Над странницею многолюбящей

Провижу венчик золотой.

«Венчик золотой» комментировать не будем, лучше приведем еще одно стихотворение Парнок по теме нашей книги, вот оно:

О тебе, о себе, о России

И о тех тоска моя,

Кто кровью своей оросили

Тишайшие эти поля.

Да, мой друг! В бредовые, в эти

Обеспамятовавшие дни

Не избранники только одни, —

Мы все перед ней в ответе.

Матерям — в отместку войне,

Или в чаяньи новой бойни,

В любви безуметь вдвойне

И рожать для родины двойни.

А нам — искупать грехи

Празднословья. Держать на засове

Лукавую Музу. Стихи

Писать не за страх, а за совесть.

Остается лишь добавить, что София Яковлевна Парнок умерла 26 августа 1933 года, в возрасте 48 лет. Похоронена на Немецком кладбище в Лефортово.

Упомянем еще и русскую поэтессу Елизавету Ивановну Дмитриеву, принявшую по воле Макса Волошина иностранный псевдоним: Черубина де Габриак. Нельзя не привести поэму Черубины «Россия» (1922). Вот ее начало:

Господь, Господь, путей России

Открой неведомый конец…

Наш первый храм — был храм Софии,

Твоей Премудрости венец.

Но дух сошел в темницу плоти

И в ней доселе не потух.

В языческом водовороте

Блуждает оскорбленный дух.

И восхотела стать крылатой

Землею вскормленная плоть, —

И младший брат восстал на брата,

Чтоб умереть иль побороть!

И шли века единоборства,

И невозможно сочетать

Земли тяжелое упорство

И роковую благодать.

В двойном кощунственном соблазне

Изнемогали времена,

И, вместе с духом, — лютой казни

Была земля обречена.

И мы пошли «тропой Батыя»,

И нам не позабыть нигде,

Как все места для нас святые

Мы желтой предали орде…

Сделаем пропуск и далее читаем про Россию:

Господь, Господь, наш путь — неправый.

В глазах — любовь. В ладони — нож!

Но облик наш двойной, лукавый,

Весь, до глубин, лишь ты поймешь.

Мы любим жадною любовью,

И, надругавшись до конца,

Мы припадаем к изголовью,

Целуя губы мертвеца…

Земной наш облик безобразен

И навсегда неотвратим…

Кто наш заступник — Стенька Разин

Иль преподобный Серафим?

Никто из нас себе не верен,

За каждым следует двойник…

Господь! Ты сам в любви безмерен,

В нас исказился Твой же лик!

Ты нам послал стезю такую,

Где рядом с бездной — высота,

О вечной радости взыскуя,

Твердят хуления уста.

Перед крестом смятенный Гоголь

Творит кощунственный обет

И жжет в огне, во имя Бога,

Любовь и подвиг многих лет.

Мы все на огненной купели,

Мы до конца себя сожжем.

Приди. Приди! Мы оскудели,

Скорбя об имени Твоем…

И последний выкрик из поэмы:

Россия — скорбная невеста,

Ее возьмет один Господь.

И последняя женщина-поэтесса в этой главе — Вера Инбер. Родилась в Одессе в семье владельца научного издательства. Можно предположить, что и у нее нерусские корни. В двадцатилетием возрасте Вера Инбер жила в Париже и в некотором отчаянии писала:

Уже своею Францию

 Не зову в тоске;

Выхожу на станцию

В ситцевом платке.

Фонари янтарные

Режут синеву,

Поезда товарные

Тянутся в Москву…

Ах, Москва-Москва — мечта всех чеховских сестер, как будто Москва — это мед. В 1929 году Вера Инбер написала иронично-шуточное стихотворение «Европейский конфликт» — о любви, о родине, о двух мирах:

Через год ли, два ли

Или через век,

Свидимся едва ли,

Милый человек.

По различным тропам

Нас судьба ведет:

Ты — продукт Европы,

Я — наоборот.

У тебя завидный

Бритвенный прибор.

У тебя невиданной

Красоты пробор.

Вьешься вкруг да около,

Подымая пыль.

У тебя ль, у сокола,

Свой автомобиль.

У тебя ль, у молодца,

Загородный дом.

Солнечное золотце

Бегает по нем.

Позвонишь — и в горницу

Мчат во весь опор

Шелковая горничная,

Кожаный шофер, —

Из-за каждой малости,

Из-за всех дверей.

Ты же им: «Пожалуйста,

Только поскорей».

И несут, не слушают,

Полно решето:

Тут тебе и кушанье,

Тут тебе и што.

А и крепку чарочку

Ты мне подаешь.

А и нежно за ручку

Ты меня берешь.

Погляжу на губы те,

На вино абрау.

«Что ж вы не пригубите,

Meine Liebe Frau?

За весну немецкую,

Нежную весну!» —

«Мне пора в Советскую,

Говорю, страну.

С ласковыми взорами,

В холе да тепле,

Долго жить нездорово

На чужой земле.

По Европе бродишь, как

Призрак, взад-вперед.

У меня работишка,

Говорю, не ждет.

У меня угарище

Стало в голове.

У меня товарищи,

Говорю, в Москве».

И, услышав эдакий

Деловой язык,

Как щегол на ветке,

Сокол мой поник.

Не сказал ни слова мне,

Обратился в бег,

Светский, образованный,

Любезный человек.

Такой вот «европейский конфликт», пропитанный, естественно, пропагандистским душком. А что оставалось делать бедной Верочке Инбер, которая, по собственному признанию, была «растением с недостаточно крепкими социальными корнями», родившейся не в рабоче-крестьянской семье, как тогда полагалось для движения вперед по дороге жизни. Приходилось перековываться, отмазываться, открещиваться. На пленуме писателей в 1932 году Вера Михайловна говорила: «Я тут должна сказать, что меня просто изумило выступление товарища Залки. Выходит мужчина, выходит человек, украшенный орденом Красного Знамени, очевидно, привыкший к боям, и с дрожью в голосе говорит, что Фадеев назвал его недостаточно одаренным. А что же тогда должна делать такая хрупкая попутчица, как я?..»

Сначала травили Веру Инбер, а потом, заматерев, она сама стала участвовать в травлях, в этих излюбленных забавах советских писателей, и в частности травила Пастернака. В воспоминаниях Лидии Чуковской можно прочитать: «Злобные реплики подавали дамы: В. Инбер, Т. Трифонова, Р. Азарх». И как тут не вспомнить старую эпиграмму Александра Архангельского:

У Инбер — детское сопрано,

Уютный жест.

Но эта хрупкая Диана

И тигра съест.

Эта Диана прожила долго и умерла осенью 1972 года, в возрасте 82 лет. В одной из дневниковых записей Веры Инбер можно прочитать: «…Вещь написана. Это главное… А в общем — жить одиноко и трудно».

Но хватит женских слез и переживаний…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.