Глава XII ХРИСТОС ПРОСТОЛЮДИНОВ

Глава XII

ХРИСТОС ПРОСТОЛЮДИНОВ

«Англичане на самом деле страдали все это время, по в конце они так жестоко отплатили за это, что это, возможно, было большим предупреждением. Ибо никто не смел смеяться над ними; господин, который возвысил их и поверг их в бездну, находится в состоянии тяжкой угрозы своей жизни... Нет под солнцем народа, настолько опасного, когда речь идет о простолюдинах, как народ Англии».

Фруассар

Всего лишь на некоторое время после вступления на престол нового короля, в надежде, возбужденной новым царствованием, раздоры, разделявшие правителей королевства, были прекращены. Уильяму Викенгемскому вернули все его церковные владения и доходы, Питера де ла Мара выпустили из замка Гонта в Ноттингеме, а Гонт лично, ненавидимый всеми герцог Ланкастера, помирился с лондонцами, продемонстрировав свою преданность и добрую волю, упав на колени перед мальчиком королем и прося его простить жителей за их мятежное поведение против него. Проехав из Тауэра по ликующим улицам со своим товарищем по нарушению городских вольностей, лордом Перси, маршалом со своей стороны, он нес меч Curtana на коронационной церемонии юного короля, «прекрасного, как новый Авессалом»[457]. «Это был день радости и счастья, – писал хронист, – давно ожидаемый день возобновления мира и законов страны, долгое время находившихся в загоне из-за слабости старого короля и алчности его придворных и слуг». Спустя три месяца на церемонии открытия нового парламента в октябре 1377 года, герцог встретил обвинения своих врагов речью, в которой он объявил, что никто из его предков не был предателем, но все они были достойными и преданными людьми, и что было бы странным, если бы таковые и нашлись, ибо ему есть что терять и гораздо больше, чем кому-либо другому из подданных королевства.

Хотя при этом из-за подозрений, которые имели отношение к Ланкастеру, он отошел от основного руководства делами, совет регентов, который управлял страной вместо него, вскоре оказался в большом затруднении. Война все более вела к катастрофе. Потеря власти на море и вражеский контроль Ла-Манша все портил. Остров Уайт был захвачен и оккупирован французской армией; Фоуэй, Плимут, Мельком Регис, Пул, Гастингс, Рай и Грейвсенд были разграблены и сожжены. Рыболовецкий флот Ярмута был разбит, устье Темзы, которое должно было охраняться бонами и приором Льиса, который руководил ополчением восточного Эссекса против французских захватчиков, находилось под угрозой захвата врагами. Когда спалили Грейвсенд, был такой переполох, что лондонские ворота были усилены опускающимися решетками и навесными башнями (барбаканами), а также через реку была протянута цепь, соединившая две наскоро построенные башни для защиты Пула и двух десятков небольших бухточек и причалов, расположенных вдоль северного берега Темзы, через которые и осуществлялась вся торговая деятельность столицы. Даже внутренние города, подобно Оксфорду, были приведены в состояние боевой готовности к защите.

При этом никакого нашествия так и не случилось, если не считать обычные набеги шотландских разбойников на Нортумберлендские долины. Мастерство английского населения южного и восточного морских побережий и эстуариев, кормившегося за счет моря, и довольно долгое время используемых в целях континентальных захватов, мало-помалу самовозродилось. Когда французский транспорт появился в Саутгемптонских водах, губернатор, сэр Джон Арундель, вышел в море на лодках вместе с лучниками и изгнал его. А раздраженный захватом шотландцами, французскими и испанскими пиратами купеческого конвоя рядом со Скарборо, богатый лондонский зеленщик и член парламента по имени Джон Филпот[458] снарядил на свои собственные средства эскадрон и выиграл дело в проливе, вернув большинство из потерянного добра и захватив пятнадцать испанских кораблей и их шотландского командующего.

Ибо хотя Англия больше и не обладала верховенством, заставлявшим ее бояться, на уровне местной власти здесь не было недостатка в отважных сердцах. Сэр Хьюго Колвли, тот «кто не спал на своем посту», и чей послужной список начинался с битвы при Креси, вышел морем из Кале, сжег Булонь и разграбил ярмарку в Этапле. Когда в 1378 году бретонцы восстали против своего правителя из династии Валуа, а десант, посланный им на помощь, был остановлен намного превосходящими французскими силами, старый флибустьер, действовавший в качестве адмирала, заставил хозяина своего корабля повернуть назад, чтобы спасти своих людей, «отказавшись со своей обыкновенной храбростью уходить, пока он не увидит, что все другие люди находятся в безопасности». Его изображение в полном вооружении все еще покоится на великолепной коллегиатской церкви, которую он основал в Банбери на те деньги, которые добыл в войнах. Его друг и товарищ, чеширец сэр Роберт Ноллис, служивший лейтенантом у младшего сына Эдуарда III Томаса Вудстокского, также покрыл себя славой, совершив летом 1380 года марш из Кале в Бретань по старому и хорошо знакомому маршруту через Артуа, Шампань и Луару, и тем самым сохранив армию от катастрофы при осаде Нанта.

При этом новая Бретонская война не принесла Англии никаких выгод, кроме разочарований и расходов. Попытка Джона Гонтского захватить Сен-Мало не удалась, в то время как атлантический шторм зимой 1379 года отправил ко дну экспедицию под командованием сэра Джона Арунделя[459]. В следующем году умер французский король, чья политика вознесла его страну из бездны поражений, в которой она находилась, а также умер и великий солдат дю Геклен, который своей фабианской тактикой побил противника его же оружием. При этом хотя и ни одна из стран – а обе они теперь управлялись несовершеннолетними королями – больше ничего не могла с этого получить, война продолжалась, в основном потому, что не было никого, кто бы мог положить ей конец. Папство, которое могло бы сыграть свою традиционную роль посредника, было разделено схизмой, французский папа Клемент поддерживал Францию, а итальянский папа Урбан – Англию. Каждый поносил сторонников своего противника и преследовал собственные цели в этой войне, рассматривал ее как крестовый поход против Антихриста.

Только небольшая группа англичан была втянута в эту борьбу. При этом их чувство национальной гордости, рожденное победами Эдуарда III и Черного Принца, было глубоко оскорблено. Тогда, как жаловался возмущенный проповедник, Англия была большим кораблем, способным выстоять любой шторм: король был его рулем, общины – мачтой, а добрый герцог Ланкастера – адмиральским катером -

«Величественным он был и высотой с башню

И наводил ужас на весь христианский мир» [460] .

Человеком, которого ругали за все невзгоды, был Джон Гонтский, чья неудача в захвате Сен-Мало так печально контрастировала с победами его отца и тестя, и даже с победами купца Филпота. Открыто живя с воспитательницей своих детей – которая была большой любовью всей его жизни и прародительницей будущей британской королевской семьи – он, казалось, призывал гнев Неба на свое королевство. В своем уединенном жилице в Тосканских холмах кембриджский ученый и августинский монах, ученик Св. Катерины Сиенской, Уильям Флит, записал свои страхи, за которые его собратья англичане могут быть прямо наказаны из-за своих грехов. «Молюсь, молюсь за Англию, – написал он, – у меня на уме только Англия и ее король»[461].

Джону Гонтскому настолько не доверяли, что ходили слухи, будто он отравил сестру своей первой жены ради получения ее наследства и замышлял то же самое против своего племянника, короля Ричарда. Хотя казалось, для таких подозрений не было никаких оснований, огромное богатство герцога, гордыня и самодержавные замашки говорили не в его пользу. Осенью после его неудачи при Сен-Мало пятьдесят его сторонников ворвались в Вестминстерское Аббатство во время мессы и выволокли из святого убежища двух сквайров по имени Хаули и Шейкел, бежавших из Тауэра, куда он посадил их за отказ выдать ему молодого испанского заложника, которого он хотел использовать в поддержку своих требований на кастильский трон. За этот акт насилия, в результате которого был убит один из беглецов, лейтенанты Ланкастера были отлучены от церкви епископом Лондонским и избежали смерти только благодаря его вмешательству. Но недовольство им опасно возросло; говорили, что он угрожал въехать в столицу во главе армии и захватить епископа, несмотря на сторонников последнего.

Оскорбленный патриотизм и недовольство дядей короля подогревались возмущением налогоплательщиков. Распространилось твердое убеждение, что суммы, вотированные парламентом на войну, были присвоены или, в лучшем случае, растрачены. Правительство сделало все, чтобы отвести эти подозрения, согласившись по требованию как Лордов, так и Общин назначить двух лондонских горожан для контроля за военными расходами. При этом даже такой захват эксклюзивного права короля на контроль военных расходов не удовлетворил Общины. В начале 1380 года, после кораблекрушения экспедиции сэра Джона Арунделя, спикер потребовал назначения парламентской комиссии для проверки расходов королевского двора. Они даже потребовали – и это требование было удовлетворено – замену канцлера сэра Джона Скрупа архиепископом Кентерберийским Симоном Садбери и смещения совета регентов на том основании, что тринадцатилетний король находится «теперь в достаточно зрелом возрасте и прекрасной форме».

Всегда было нелегко заставить англичан платить налоги. Может, более чем другие средневековые люди, они рассматривали их как грабеж и несправедливость. Эволюция их управления за последние два века заставила их правителей признать, что согласие облагаемых налогом на новые подати может быть получено только путем включения их в решение вопросов налогообложения. Когда Великая Хартия Вольностей ограничила феодальное обложение земли, подати, взимание с личного имущества и торговли, применялось то же правило. Отказывая феодалу в его праве налагать подати по собственной воле, к принципу, по которому подданный должен принимать участие в фискальном бремени, возложенном на него, апеллировали на всех уровнях структуры налогообложения. Всякий раз, когда парламент соглашался на то, что пятая, десятая или пятнадцатая часть от всего имущества должна быть взимаема в качестве налога, в каждое графство посылались судьи для определения местной части, которую должны были выплатить рыцари, представители от каждой сотни, которые, в свою очередь, встречались с представителями от каждой деревни, где жюри, состоящее из специальных дознавателей, решало о количестве, качестве и стоимости облагаемых товаров в приходе.

К царствованию Эдуарда III, с растущей потребностью в субсидиях, эта консультативная система обложения[462] тала настолько причинять всеобщее беспокойство, что в результате соглашения 1334 года между чиновниками Казначейства и представителями местностей для каждого графства, сотни или прихода была определена фиксированная оценка, пропорциональная доли субсидии, – и это распределение с тех пор оставалось Неизменным. Этим методом во время его царствования было получено более 400 тыс. фунтов субсидий со светских лиц. Но война, которая в победные сороковые и пятидесятые финансировала сама себя, продолжаясь до семидесятых годов, вынуждала правительство и парламент искать новые пути получения денег для содержания за границей королевских войск гарнизонов. Каждый год корона все больше и больше впадала в долги, ревизование и расплата по счетам запаздывали, и страна все более и более теряла звонкую монету. Состояние финансовой напряженности усугублялось общим недостатком драгоценных металлов по всей Европе.

В 1371 году, через два года после возобновления войны, парламент принял новый вид налога на каждый приход в Англии по обычной ставке в 22 шиллинга 3 пенса, упоминание же о разнице в благосостоянии было встречено следующим замечанием: «каждый приход, более богатый, должен помочь другому, более бедному». Надеялись, что такими мерами можно будет получить 50 тыс. фунтов, при этом неопытные королевские министры предполагали, что в стране существует около 50 тыс. приходов. Однако вся сумма составила только 9 тыс. – факт, о котором хорошо знали смещенные министры-церковники. В результате личный вклад каждого прихода должен был вырасти до 116 шиллингов вместо 22 шиллингов и 3 пенсов.

Спустя шесть лет последним парламентом Эдуарда III было предпринято еще более революционное нововведение. Это был подушный налог в 4 пенса с каждого представителя светского взрослого населения за исключением попрошаек. Этот «сбор гротов[463]», как его называли, облагавший самых бедных по той же ставке, что и самых богатых, был исключительно непопулярен, и его было очень трудно взимать. Но он взывал к парламенту землевладельцев и предпринимателей, ибо впервые парламент ввел прямое налогообложение на крестьян и неимущих рабочих.

Два года спустя налог был введен снова, хотя в этот раз по ступенчатой шкале, чтобы смягчить наиболее явные несправедливости. Графы, вдовствующие графини и мэр Лондона, который по своему положению был эквивалентен графу, были обложены по 4 фунта каждый, а герцог Ланкастера, самый богатый человек в королевстве, на 10 марок, ровно в половину предыдущей суммы. Бароны, знаменосцы, рыцари, лондонские олдермены и мэры крупных провинциальных городов должны были платить 2 фунта, другие преуспевающие эсквайры и купцы – 1 фунт, более мелкие купцы и ремесленники в соответствии со своим статусом от 6 шиллингов 6 пенсов до 3 шиллингов 4 пенсов, фермеры держатели и торговцы скотом – шиллинг, и все остальные, как и ранее, четыре пенса. Результат однако был исключительно небольшой, и вместо того, чтобы принести ожидаемых 50 тыс. фунтов, налог принес только 22 тыс.

Осенью 1380 года, столкнувшись с отчаянной нуждой правительства в деньгах, новый парламент, встретившийся в Нортгемптоне, ввел налог в третий раз. При условии, что 33 тыс. было внесено церковью, которая предпочитала отдельное налогообложение[464], Общины согласились на сумму в 66 тыс., которая должна была быть изъята со светского населения. Это утраивало подушный налог в расчете, что поскольку в прошлые разы грот с души приносил 22 тыс., шиллинг с души принесет в три раза больше. Эта ступенчатая шкала, однако, опущена в пользу изначальной уравненной ставки, крайняя сумма должна была выплачиваться по принципу справедливости, заключавшегося в том, что более обеспеченные должны «в соответствии со своими возможностями помочь бедным». Никто не должен был платить более чем фунт за себя и свою жену и не меньше, чем грот. Небольшая уступка была сделана в пользу беднейших налогоплательщиков тем, что был повышен возраст, обязывающий к уплате налога с 14 лет до 15.

Для крестьянина была большая разница между гротом и шиллингом. Последний являлся почти пятой частью годового дохода наемного рабочего без содержания. Даже человек и его жена без других иждивенцев должны были платить 2 шиллинга налога – эквивалент более чем 5 фунтам сегодня – тогда как домохозяин, имевший большую семью, должен был бы выплатить налог за нескольких пожилых членов семьи или женщин. Подушный налог отразил мнение землевладельцев и предпринимателей в том, что со времен чумы «благосостояние королевства находилось в руках ремесленников и рабочих». Оно не только демонстрировало поразительное незнание обстоятельств тех «простых людей, чьи занятия находятся в пренебрежении на земле»; этот налог проигнорировал и принцип, на основании которого парламент долгое время выдвигал свои претензии на участие в управлении государством: что не должно быть налогообложения без представительства и согласия. Крестьянство и городские ремесленники, на которых тяжким бременем лег этот налог, абсолютно не были представлены в парламенте магнатов, прелатов, землевладельцев, купцов и юристов. И они уже трудились, ощущая чувство горькой несправедливости.

В это время, возможно, около половины англичан не было легально свободным, но связанным узами наследования с той землей, которую они обрабатывали[465]. Они не могли востребовать права свободного человека по общему праву, позволявшие осуществлять представительство в парламенте. Так, феодализм, частью которого это и было, крепостная манориальная система открытых полей центральной и южной Англии находились в упадке и уступали место экономике, базирующейся на наемном труде и арендных хозяйствах. Но они все еще являлись основой жизни почти миллиона мужчин и женщин, которые, хотя технически и не были крепостными, рождением были связаны с землей и вынуждены были осуществлять безвозмездные повинности в пользу своего лорда. От такого крепостного состояния они могли освободиться только в связи с официальным пожалованием вольной или бегством из своих домов и со своих полей в вольные города, где крепостное состояние было давно отменено и где проживание сроком один год и день давало человеку право на свободу.

Хотя человек и был защищен королевским судом от всех за исключением своего лорда, крепостной крестьянин не мог подавать иск в суд по поводу своей земли, скота или собственности, всего того, что в глазах закона принадлежало его лорду, а также защиты его собственных прав, которые зависели от обычаев и решений манориального суда лорда. В соответствии с феодальной практикой лорд мог налагать на него поборы «по своему желанию», в отличие от фригольдера, которого парламент защищал от таких произвольных требований. Если он желал продать скотину, он должен был платить штраф, ибо лорд имел долю в его имуществе. Если он желал женить сына или выдать замуж дочь, он должен был платить то, что называется меркетом[466], ибо поскольку крепостное состояние являлось наследственным, лорд также имел свою долю и здесь; если его незамужняя дочь забеременела, то он должен был платить leywrite[467], чтобы компенсировать снижение ее ценности. Если же виллан хотел поселиться вне пределов манора, то он должен был получить разрешение лорда и, даже если он не владел землей в маноре, он платил chevage[468], чтобы компенсировать потерю его услуг. В случае его смерти его вдова или наследник вызывались для уплаты гериота, который выражался традиционно в лучшей голове скота или части движимого имущества. И хотя земля, которую он обрабатывал, и место, на котором он жил, переходило по обычному праву к его наследнику, последнему было разрешено получить его только когда тот уплатит побор на вступление во владение, обычно равный годовой стоимости ренты или услуг[469].

Размеры повинностей виллана, которые он должен был приносить лорду, варьировались в зависимости от размера его владений и обычаев манора. Но где бы ни существовала система открытых полей, а она была распространена на большей части территории Англии за исключением пастушеского севера и запада и Кента, крестьянин все время сталкивался с неопределенными требованиями использования его времени и возмутительными ограничениями свободы свои действий. Среди них была и обязанность молоть свое зерно, выпекать хлеб и варить эль на мельнице, в пекарне и пивоварне лорда – «прошение мельницы» и «прошение пекарни», как они назывались, – что не только обогащало лорда, но и создавало возможности для всех видов сутяжничества и угнетения со стороны тех, кому лорд давал на откуп свои права[470]. Такой же возмутительной была и монополия лорда на голубятни и зону «свободной охоты», с которых орды голубей и кроликов нападают на крестьянские посевы, в то время как если крестьянин мстит посредством установки силков против этой заразы, то он сталкивается с тяжелым штрафом в ближайшем суде манора.

И все это вызывало большое негодование среди крестьянства. Крепостное состояние рассматривалось крестьянами как экономическое обложение и унизительное отличие. Оно больше не воспринималось как данность и использовалась любая возможность избежать или уклониться от его тягот. Кто больше всех возмущался им, так это самые богатые жители деревни, которые населяли традиционные загонные земли – владения размером 30 или более акров на пахотных полях с соответствующими правами при использовании манориальных лугов, пустошей и лесов. Владелец таких земель должен был за свои владения выполнять, лично или по доверенности, не только барщину на земле лорда по полдня три или четыре дня в неделю на протяжении всего года, но также осуществлять и дополнительные повинности под названием «дары любви» – даруемые в теории из любви к своему феодалу защитнику – в любое время года, сенокоса или урожая, во время бед и несчастий, когда ему необходимо выполнять как можно больше работы, чтобы он мог вырвать хотя бы средства на проживание из своей собственной земли.

Те, кто мог это позволить, таким образом, пользовались любой возможностью, чтобы коммутировать как можно больше таких повинностей в денежный эквивалент и платить его. В развивающейся экономике сельского хозяйства XIII и начала XIV веков многие крестьяне были способны освободить себя от более обременительной ноши, ибо прогрессивные землевладельцы часто предпочитали получать повинности в деньгах, чтобы нанять рабочих, чем зависеть от подневольного труда рассерженных крепостных. Без получения официальной вольной от лорда, они не могли, однако, получить полной свободы, ибо, независимо от обязанностей, прилагаемых к ней, – а это решал суд манора – крепостное состояние было наследственным, и закон мог и не поощрять продажу крепостного состояния, стоимость которого покупатель платил из собственности, на которую продавец имел частичное право[471].

При этом, хотя пятно позора, связанное с наличием рабской крови оставалось, огромное количество наиболее предприимчивых вилланов достигло экономического, если не социального, статуса, сравнимого с положением фригольдера. Часто такие люди брали в аренду землю фригольдера, прибавляя ее к вилланским владениям, которые они держали по обычаю манора. Даже приобретение земли и возвращение собственности к прежнему владельцу, которые появились в беспокойное царствование Эдуарда II, хотя они и замедляли, но не остановили процесс коммутации и, вместе с ним, постепенную замену крепостной системы хозяйствования на экономическую систему, частично использовавшую наемный труд.

Это постепенное освобождение было заторможено сокращением рабочей силы в Англии почти в два раза в результате Черной Смерти. Труд внезапно сделался самым дорогим предметом потребления в королевстве. Землевладелец, который не пошел на уступки своим крестьянам, обнаружил, что может обработать свои обезлюдевшие земли гораздо дешевле, чем тот, кто коммутировал крестьянскую ренту в живые деньги. Связанные соглашениями, позволявшими крепостным владеть их наделами за ренту, которая теперь не была никаким образом связана с тем, что они должны были платить за наемную рабочую силу, и отчаявшиеся от недостатка рабочих рук, многие лорды попытались силой осуществить свои права, чтобы охватить ими тех, кто остался.

Если Черная Смерть заставила лордов более осознать ценность обязательных повинностей, она также заставила и каждого крепостного все более стремиться их избежать. Сбросив свои древние оковы, крестьяне бежали из своих домов и нанимались за деньги далеко от своих родных мест, где не задавали вопросов. Это были часто беднейшие члены деревенской общины, которые не имели земли, именно они хватались за такую возможность – молодежь и те, кто не имел ничего, кроме орудий труда и своих умений, как пахаря или ремесленника. Попытки Общин и местных судей держать заработную плату на низком уровне посредством клеймения, заключения в тюрьму или забиванием в колодки, привело их к тому, что они сблизились по своим интересам со своими более богатыми соседями, которые столкнулись с требованием своих лордов исполнять повинности, которые они рассматривали несправедливыми и тираническими. На оба класса сельских жителей, владевших землей или безземельных, йоменов и поденщиков, обрушилось требование налога, в утверждении которого они не принимали участия, и чья несправедливость бросалась в глаза.

* * *

Крестьянское недовольство было направлено против чиновников и агентов лорда. В более крупных имениях лорда редко видели; там же, где существовал личный контакт, это недовольство могло быть смягчено соседскими и христианскими отношениями. Даже Джон Гонтский простил своих крепостных, плативших повинности, в тяжелые времена и раздавал около двух фунтов милостыни каждую неделю. Но от сборщиков и бейлифов, которые выбивали из крестьянина исполнения тех повинностей и выплаты тех рент, на которые жил землевладелец, от стюарда (управляющего), председательствовавшего в манориальном суде, и юристов, заявлявших крайние претензии с его стороны, крестьяне видели мало милосердия. Времена были тяжелые, деньги было заработать очень трудно, расточительный правящий класс, нуждавшийся во все большем доходе, больше не мог получать его от побед за границей. Дело их агентов заключалось в том, чтобы выяснить все возможные повинности и платежи, которые можно было получить с крестьянства. В процессе этого они часто изымали – а чаще их в этом просто подозревали – более, чем крестьяне были должны или чем лорд получал в конечном итоге.

Самыми тяжелыми хозяевами были монастыри, по которым сильно ударил экономический спад и чума, и которые никогда не имели возможности, подобно светским лордам, компенсировать свои потери за счет военного грабежа и выкупа. Исключительно консервативные и, подобно всем корпорациям, безличные в деловых отношениях, они оправдывались тем, что их поборы были необходимы на благо Господу. Легче, чем все остальные, они могли доказать свои права на давно недействительные повинности посредством хартий, которые хранились в каждом религиозном учреждении, подкрепленных дружбой с сильными мира сего, и, иногда, если верить выдвигавшимся против них обвинениям, усовершенствованных небольшой набожной, но умелой подделкой[472]. Понимая священность своих требований, они не всегда были очень тактичны с теми, чьим трудом жили; аббат Бертон говорил своим держателям, что у них ничего нет, кроме своих внутренностей. Из всех тех, кто насаждал права лорда, наиболее ненавидимыми были юристы. Точно так же, как XIII век внес в английскую жизнь новую фигуру в виде нищенствующего монаха, XIV век привел другого и гораздо менее популярного персонажа – юриста. С тех пор как Эдуард I установил образование для юристов под руководством своих судей и изъял его из компетенции Церкви, их богатство и влияние быстро выросли. В восприимчивом и развивающемся обществе, где сутяжничество заняло место частных войн, братство в шапках – белых шелковых шапках, которые носили королевские барристеры и судьи, выбиравшиеся из них, – составляли новую аристократию. «Закон, – написал Ленгленд, – это выросший лорд!» Их богатство было феноменальным; в списках подушного налога за 1379 год судьи Королевской скамьи и Суда Общих Тяжб облагались по ставке большей, чем графы, и в два раза большей, чем бароны, с которыми адвокаты и более крупные «законных дел мастера» или барристеры, как их стали называть позднее, были определены в одну группу. Даже «более мелкие подмастерья, которые обучались закону» должны были платить столько же, сколько и олдермены.

Судьи в своих пурпурных одеяниях, украшенных белой овчиной или каракулем, и барристеры в своих длинных зелено-коричнево-голубых цветных мантиях, представляли собой такую же значительную фигуру, как магнаты или прелаты. Однако их великолепие не делало их профессию популярной. Никогда юристам не доверяли меньше, чем в конце XIV века. Простому христианину казалось неприличным то, как они зарабатывали на жизнь, не говоря о богатстве, создавая его из правосудия судебными хитростями. «Кто бы ни говорил об истине за деньги, – провозглашал проповедник, – или отправлял правосудие за награду, продает Господа, который являет собой и истину и правосудие»[473]. Юристы рассматривались как специальные защитники, которые выиграют любое дело за деньги и проведут невиновного техническими трюками и софизмами и тарабарщиной, которую никакой нормальный человек не в состоянии разобрать. В своем эпосе о христианской справедливости Ленгленд изобразил барристеров в своих шелковых шапках подобно соколам на жердочке.

«Они закон отстаивать готовы

За фунт иль пенсы, а не ради правды.

Измеришь ты мальвернские туманы

Скорей, чем их заставишь рот раскрыть,

Не посулив вперед хорошей платы» [474] .

Они казались ему недостойными спасения.

Настолько распространено было убеждение, что юристы являются наемными бандитами, что в 1372 году Общины подали петицию с просьбой о принятии акта, который дисквалифицировал бы их как членов Палаты на основании, что они «умудрились вносить в парламент от имени Общин много петиций, которые Общин вообще не касаются, но сделаны в интересах конкретных лиц, с которыми они каким-то образом связаны». Направленные в особенности против атторнеев, которые виделись мошенниками и авантюристами, шатающимися по судам, чтобы завлечь доверчивых в тяжбу, в результате которой их точно надуют, было постановлено, что «ни один адвокат, занимающийся делами в королевских судах» не должен быть избран вновь как рыцарь от графства за исключением королевских барристеров, а если это уже произошло, то им не следует платить жалование, так как они уже получили деньги от своих клиентов. К счастью, для дальнейшего будущего парламента эта мера никогда не была строго исполнена, ибо графства и города продолжали считать юристов необходимыми в рамках государственного устройства, где все должно было делаться с демонстрацией закона[475].

Для юриста, поглощенного захватывающим интеллектуальным делом, и члена профессионального братства, которое уже создало чувство традиции и корпоративный дух, все это виделось в совершенно ином свете. Насколько ином – показано заявлением главного судьи Тернинга, что в царствование Эдуарда III «закон находился в самом своем совершенном состоянии, как когда-либо». При этом, хотя большинство судей и барристеров были людьми честными, гордыми своим званием и тем законом, который они осуществляли[476], мирянам закон казался непостижимо сложным и формалистическим. Истцы получали свои приказы аннулированными, а сами они оказывались лишенными права иска из-за мельчайшей ошибки в латинском тексте или даже правописании, или судьи аннулировали иск потому, что они считали, что он недостаточно похож на то, что уже существует, однако непохожесть эта была крайне необходима для нужд развивающегося общества. В начале века крупный судья подобно Уильяму де Бересфорду мог еще выходить за рамки буквы закона и настаивать, что если происходило грубое нарушение естественной справедливости, то суд должен предложить возмещение истцу, пострадавшему от данного формализма. «Это собственно не долг, но штраф, – сказал он истцу, который требовал последнюю штрафную унцию со своего крепостного, – какая же это справедливость присуждать тебе долг, когда документ предоставлен, а ты не можешь показать, что ты понес большие убытки от этой задержки?» При этом к сороковым годам судьи установили, что справедливость – это одно, а общее право – совсем другое, и что они обязаны поступать в соответствии со словами статутов и решениями своих предшественников. Если уже в 1345 году главный судья Стонор, который начал свою практику еще при Эдуарде I, мог еще заявлять, что «закон в том, что правильно», дух скамьи во второй половине века был четко выражен Хиллари Дж., когда он сказал: «Мы не можем и не будем изменять старинные обычаи»[477].

С точки зрения длительной перспективы, здесь были как преимущества, так и недостатки, ибо, ступая по хорошо проторенной дорожке, судьи и адвокаты создавали основную часть прецедента, настолько сильного, что, как только они следовали ему, даже король и его министры могли иметь трудности, чтобы заставить юристов отойти от него. Он должен был доказать защищенность людей от тирании. Но в тот момент основная угроза для обычного человека исходила не от короля, но от более могущественного соседа, который, с помощью силы и мошенничества, мог использовать формализм судебного процесса и букву закона, чтобы выманить у него его права или собственность. От этой косности общего права единственным спасением был король и его Совет – первоначальный источник, от которого судьи получали свою власть. Но как средство защиты от системы закона, созданного для сельского феодального общества, становившийся все более неадекватным, Совет передавал петиции на исправление и удовлетворение канцлеру, который, как глава исполнительной власти короны, имел у себя в канцелярии специальных клерков, занимавшихся созданием и выпуском приказов. Обычно, сам являясь церковником, воспитанным в канонических принципах справедливости, и в теории – «хранитель королевской совести», он казался естественной инстанцией, которой и могла быть доверена дискреционная прерогатива правосудия. Начав развиваться таким образом бок о бок с обычными судами, канцлерский суд справедливости преступал и попирал их правила, когда они очевидно не соответствовали естественной справедливости. Те, кто искали королевской милости, могли подать петицию Короне с просьбой принять меры, по которой, если канцлер после рассмотрения считал петицию или «билль» оправданным, он мог выпустить приказ, чтобы заставить сторону, о чьем несправедливом поведении была жалоба, вернуть данный под клятвой ответ под угрозой наказания или sub poena – тяжелого штрафа. Затем, изучив петицию и ответ на нее и позволив петиционеру и ответчику допросить друг друга под присягой, он затем разрешал дело без помощи жюри, как того требовала естественная справедливость. Во время вступления на престол Ричарда II процедура того, что должно было стать канцлерским судом, находилась, однако, в экспериментальной стадии.

В таком суде отчаянно нуждались. Ибо хотя «лица, имеющие власть и внушающие ужас» давно перестали применять силу, бросая открытый вызов короне и закону, они научились использовать свое богатство, чтобы подчинить суды и вертеть ими по своему желанию. Среди злоупотреблений правосудия, о которых жаловались в петициях в парламент, было назначение богатыми тяжебщиками в комиссии oyer et terminer тех судей, которые были известны своим благоволением к ним; дача взяток шерифам, чтобы подобрать правильный состав жюри и назначать дни суда без предупреждения защитников и в местах, где оные боялись бы показаться; финансирование исков с целью получить долю в случае успешного завершения дела – преступление под названием «чемперти»[478]; влияние на жюри посредством взяток, обещания или угроз – «давление на суд»; и продажность судей. То, что это последнее не было чем-то исключительным, показывает огромное количество судей, которые обвинялись «возмущенными людьми» в «продаже закона». Среди них в царствование Эдуарда III были двое главных судей Королевской скамьи и главный барон Казначейства.

Что же касается присяжных, эта профессия появилась в провинциальных судах из лиц под названием «дознаватели» (tracers), которые, если верить поэту Гауэру, стали специализироваться на поставке присяжных, чтобы они сами могли давать ложные показания, и к кому советовали обратиться тем, кто желал вынесения решения в свою пользу. Доминиканец Джон Бромиард говорил о присяжных, которые «поклявшись выяснить» являются ли данные люди ворами или честными людьми, ложно и сознательно оправдывают их», и он упоминает дело, где судья спросил присяжных, согласны ли они со своим вердиктом, один из них ответил: «Нет, потому что каждый из моих собратьев получил 40 фунтов, а я только 20!» На это Бромиард замечает: «Не тот, кто поступает справедливо, а тот, кто дает и берет больше – занимают должности и являются присяжными. Тот, кто может выставить со своей стороны больше воров и убийц, является хозяином!» Другой проповедник назвал суд присяжных «двенадцатью апостолами Дьявола»[479].

Самым тяжким из всех злоупотреблений в сфере закона была «поддержка», практика, когда истцы обеспечивали вооруженную поддержку могущественного соседа. Страна была полна капелланов и рыцарей, которые привыкли обогащаться через грабеж и выкуп, а также распущенных солдат того же сорта, что и наемники, которые разграбили Францию. Предлагая им свою поддержку и защиту, любой сельский магнат, особенно на беспокойном западе и севере, мог поднять частную армию, с помощью которой заставить и надуть своих более слабых соседей, прикрываясь формулой закона. С такой бандой ливрейных разбойников – набираемой по той же системе контрактов, что и королевская армия – в неконтролируемой сельской местности было легко захватить землю соседа или его скот по сфабрикованному обвинению и затем запугать свидетелей, обеспечить ложные улики, протоколы и подкупленных судейских чиновников, чтобы гарантировать вердикт, подтверждавший свершившийся факт. Проповеди того времени полны жалоб на «служащих могущественных людей, которые носят их ливреи, которые, под видом и при помощи закона грабят и обирают бедняков, избивая их, убивая их, выгоняя их из своего дома и лишая их своей земли». Время от времени, после особенно дерзких нарушений правосудия, разозленный парламент мог заставить официальные власти предпринять какие-либо меры. Один статут, принятый в начале царствования Ричарда II, говорил о практике, по которой лорд мог дать своим соседям «шапки и ливреи... с такой договоренностью, что каждый из них будет поддерживать его во всех ссорах, правых или нет»; другой статут жаловался на тех, что «желая получить поддержку своих действий, собирались вместе в большом количестве людей и лучников, как на войне... и, отвергая закон, отправлялись такой большой толпой... и захватывали владения и вторгались в различные маноры и другие земли... и насиловали женщин и девиц... и избивали и калечили, убивали людей, чтобы получить их жен и имущество»[480]. В 1378 году Общины создали специальную комиссию, которая должна была объехать все страну с целью восстановления порядка. При этом из этого мало что вышло. Ибо еще не существовало национальной армии или полицейской силы, и никто не смел навлечь на себя гнев соседа, который мог использовать наемников для привлечения закона на свою сторону. Единственно благоразумным поступком было искать защиты последнего.

Метод Эдуарда по замене разваливавшейся феодальной военной системы другой, при которой можно было платить богатым и воинственным с целью найма солдат на основе расчета наличными деньгами, создал проблемы, которые находились вне пределов контроля короны. Другое нововведение Эдуарда – магистраты, состоящие из местного джентри, – также не было реализовано. В начале царствования Эдуарда III, следуя прецеденту, созданному его дедом, было постановлено, что «в каждом графстве добрые и законопослушные люди, которые не поддерживают грязных взяточников, должны быть назначены для поддержания мира». Спустя поколение, этим хранителям мира, как их называли, была дана власть расследовать уголовные преступления и проступки, а в 1359 году их функции были объединены с функциями тех судей, которые осуществляли введение Статута о рабочих. Установленные как суд Четвертных Сессий, чтобы они встречались подобно комиссионерам по рассмотрению рабочих дел каждые три месяца, им была передана большая часть уголовной юрисдикции, осуществлявшейся судами графства. Прямо ответственные перед короной и, после обращения к Общинам, получавшие жалования как рыцари от графства во время своих заседаний по ставке четыре шиллинга в день на каждого рыцаря, два – сквайра и шиллинг – для клерка[481], назначалось «три или четыре достойных человека от каждого графства», чтобы заседали в качестве судей, вместе с местным лордом и другими «обученными закону». Они должны были «расследовать все то, что касается мародеров и грабителей, бывших за пределами страны, и теперь вернувшихся, и тех, кто отправился бродяжничать и не работает, как они привыкли, и помещать их в тюрьму с той целью, чтобы эти люди не нарушали ни мир в графстве, не мешали ни купцам и другим людям проезжать по королевским дорогам».

Но в этом судьи мало преуспели. Нося ливрею местных магнатов, распущенные солдаты оказались самой большой угрозой чем когда-либо. Не имея никакой полицейской силы, кроме приходских констеблей, судьи не могли ничего сделать против данных закоренелых сторонников беззакония, которые иногда включали и самого лорда, с которым судьи заседали, и неизменно соседей, у которых они искали руководства в мире и войне и чьей доброй воле они были обязаны своим назначением. Главным занятием для новых судей стало введение постановлений против вилланов и ремесленников, которые воспользовались преимуществом недостатка рабочей силы по всей стране, чтобы улучшить свое положение. При этом, поскольку они сами являлись работодателями, в чьих интересах издавались данные постановления, вместо того чтобы навести порядок в неспокойной округе, они со всем негодованием обрушились на простолюдинов.

* * *

Крестьянину главным намерением закона казалось его угнетение и поддержание его рабского положения, которое лишало его свободы и возможностей. Через тридцать лет после принятия первого статута о рабочих судами было рассмотрено почти девять тысяч случаев о применении статута и почти во всех из них дело было решено в пользу работодателя[482]. Когда бедняк появлялся на ассизах или в Вестминстер-холле, он сталкивался с «огромной бандой» клерков, которые что-то писали и выкрикивали имена, его теребили навязчивые солициторы, привратники, приставы и судебные посыльные в поисках денег и чаевых, и, как истец в стихотворении Джона Лидгейта «London Lackpenny», после обращения к судье в его шелковой шапке, он понимал, что без возможности заплатить за профессиональный совет он ничего не достигнет:

«Я рассказал как мог ему о деле,

О том, как вор лишил меня всего добра;

А он ведь даже не раскрыл и рта,

А денег было мало, хватало еле-еле».

При этом дух общего права был совсем не в пользу крепостных. Несмотря на сильный классовый уклон и интерес его исполнителей, он все же инстинктивно развивался по направлению к свободе. Именно этим он отличался от гражданского права континентальных королевств, которое произошло от римского имперского права и было порождением цивилизации, чьей основой являлось рабство. Английским идеалом считался «свободный и законный человек» – Liber et legalis homo – облеченный правом равного правосудия, ответственный за действия других, только если он приказывает или одобряет их, и считается законом разумным и ответственным и, как таковой, предполагается к исполнению своей роли в управлении правосудием через представление местной общины перед королевскими судьями и оказании им помощи в определении фактов. Хотя многие когда-то свободные крестьяне стали зависимыми во времена феодальной анархии темных лет[483] и затем они были лишены своих вольностей при жадных завоевателях норманнах, но дух общего права уже предоставлял крепостному крестьянину права, которые им рассматривались как всеобщее наследие. Оно обращалось с крестьянином как со свободным при его сношениях со всеми, кроме своего лорда, защищая его даже от преступлений последнего и оправдывая его в вопросах, касающихся феодального статуса, держания, например, если речь шла о незаконнорожденном ребенке, из родителей которого один был свободен, то ребенок этот тоже должен был быть свободным, что противоречило повсеместной практике. И хотя оно навязывало крепостничество там, где оно могло быть доказано, оно все же толковало любой признак свободы как доказательства оной. Оно позволяло лорду, чьи крепостные бежали из его «вилланского насеста», получить приказ de nativo habendo, обязывающий шерифа поймать и передать беглеца обратно лорду, но оно позволяло и крестьянину получить приказ de liberate probanda, который оставлял его на свободе до тех пор, пока лорд не докажет в королевском суде право на его возвращение. «Изначально, – говорит судья Херл на процессе в царствование Эдуарда II, – все люди в мире были свободными, и закон настолько благоволит к свободе, что тот, кто однажды становится свободным или обнаруживается, что он принадлежит к свободному состоянию, в судебных записях должен оставаться свободным всегда, только если какое-либо его собственное действие не приведет его к состоянию виллана»[484].

Крестьянин не был настроен враждебно к закону, он лишь ненавидел юристов. Он был потомком англосаксонских и датских фрименов, которые больше всего гордились тем, что они были «достойны народного собрания». Он все еще заседал в маноральном суде, подобно своим лесным предкам, в качестве судьи, выполнял свои обязанности в суде присяжных и, в рамках своих корпоративных возможностей, помогал рассматривать вопросы закона и реальности. Ибо хотя со своими доходами и штрафами суд принадлежал лорду и руководил этим судом его управляющий, решения выносились всем составом его членов. Когда виллан нарушал его правила и обычаи, его судили равные ему, прямо как лорды в большом совете или парламенте королевства в Вестминстере подвергались суду равных. И безопасность его держания свидетельствовалась и заверялась признанием и решением суда. В пределах его вилланского статуса, этот суд представлял собой и суд, и архив, и внесение в его свитки – а также копия, которую он покупал у клерка суда, когда он платил побор при вступлении во владение своего отца, – были документами, подтверждающими его право собственности, хотя такая собственность в глазах королевского закона и не являлась свободной, то есть фригольдом.