Новая история старой Европы (вместо предисловия)
Новая история старой Европы
(вместо предисловия)
Предлагаемая вниманию читателя книга британского историка, профессора Г.Г. Кёнигсбергера «Средневековая Европа, 400-1500 годы» представляет собой университетский учебник. Писать предисловия к учебникам – дело в общем-то ненужное. Учебник включает некое отстоявшееся знание, с которым и полемизировать как-то неловко, посему предисловие грозит выродиться в смесь аннотации и панегирика. Однако перед нами учебник британский, то есть отстоявшееся знание – не наше, а иностранное. Это значит, что отечественному читателю предъявлены некие предварительные итоги (окончательных итогов в любой науке попросту не существует) иной исторической школы, иной исторической традиции, известной лишь специалистам, но не широкому читателю. А вот в эту традицию нашего читателя можно и нужно ввести, с этой школой можно и нужно полемизировать. Потому-то не то чтобы классическое предисловие, но некий вводный текст действительно необходим.
«Средневековая Европа, 400-1500 годы» открывает трехтомный труд британских историков «История Европы», охватывающий период с 400 по 1980 годы. При чтении данного и иных томов «Истории Европы» отечественный читатель наверняка столкнется с некоторыми проблемами, может быть не очень явными, для западного читателя давным-давно если не решенными, то настолько хорошо известными, что кажутся само собою разумеющимися, почти наскучившими. Для отечественного же читателя эти проблемы даже и не поставлены, но неявность этих проблем не делает их менее важными. Возникают два вопроса, точнее один двуединый: почему Европа? что такое Европа?
Первый вопрос навскидку кажется просто глупым, и на него хочется ответить вопросом же: а почему бы и нет? Почему не может быть истории Европы наряду с историями Африки, Латинской Америки, США, отдельных государств Европы – Великобритании, Франции, Германии? Чем Европа хуже (или лучше) иных регионов или ее собственных частей? Ничем! С последним заявлением, безусловно, солидаризируется сам Г. Кёнигсбергер: «Мы должны еще раз подчеркнуть – нельзя ставить вопрос так: почему европейская цивилизация оказалась лучше других. У нас нет критериев, позволяющих определить, что „лучше“, а что „хуже“. Да, так, не лучше и не хуже, а иначе.
Само это ощущение «инаковости», то принимая гипертрофированные формы, то практически исчезая, присутствует в сознании почти всех европейцев и почти всегда, – но все же не всех и не всегда! – в аксиологическом, оценочном смысле. Мы, эллины, лучше их, варваров. Мы, христиане, лучше их, неверных. Мы, просвещенные интеллектуалы, лучше их, дикарей. Мы, белые люди, лучше их, черных. И т. д. и т. п. В конце XVIII в. такой взгляд был поставлен под сомнение, а к середине ХХ-го объявлен прямо-таки неприличным. Громко и безапелляционно было заявлено, что все люди – братья, независимо от расы, социального положения, вероисповедания и прочего. Историческая наука сделала из этого (разумеется, не только из этого) свои выводы. Ее адепты утверждали, что мировая история развивается по неким законам, таким же объективным, неотменяемым и универсальным, как и законы физики. С точки зрения, например, историософии марксизма (и особенно его вульгаризированной формы – так называемого марксизма-ленинизма), все общества, пройдя одинаковые стадии развития – первобытнообщинный строй, рабовладение, феодализм, капитализм, – идут к коммунизму. Значит, можно отыскивать и описывать рабовладение в Индии либо феодализм в Японии. Эту схему распространяют и на историю культуры, обнаруживая Возрождение в Китае или Армении.[1]
Внешне подобному универсализму противостоят теории замкнутых культур[2] или неабсолютно замкнутых, способных передавать свои достижения иным, но все же самодостаточным цивилизациям.[3] Однако все эти теории также исходят из презумпции всеобщего закона: цивилизации зарождаются, расцветают, гибнут (такова самая простая схема) либо, ко всему этому, «надламываются», порождают «универсальные государства» или «универсальные церкви», переживают «ренессансы» и т. д. и т. п. (я использую термины А.Дж. Тойнби). То есть цивилизации, конечно, различны, но управляющие ими законы одинаковы. Используя излюбленную сторонниками подобных теорий метафорику, сосна на севере диком, разумеется, отличается от пальмы, но законы роста деревьев одни и те же.
Методологические основы таких взглядов понятны. Историческая наука возникла в Европе и конструировалась на европейском материале. Так, еще в конце XVII в. немецкий ученый Христиан Келлер, исходя из политического, имперского даже принципа, разделил историю на древнюю – до падения Рима в 476 г., средневековую – до падения Нового Рима – Константинополя в 1453 г. и новую, продолжающуюся доныне. Позднейшие историки, отказавшись от имперского принципа и добавив древнейшую (первобытную) и новейшую (то ли с Первой мировой войны, то ли с Русской революции 1917 г.) истории, все равно придерживались того же членения.
Попытки отвергнуть эту схему в применении если не к европейской, то к мировой истории наталкивались на возражения и обвинения в европоцентризме. «Что же, – заявляли сторонники всеобщности исторических законов, – вы считаете, что у европейцев было Возрождение, а у китайцев (или армян) его не было? Значит, по-вашему, китайцы (или армяне) хуже европейцев?» Оные сторонники не замечали, притом совершенно искренне, что они-то и есть европоцентристы чистейшей воды, прилагающие, пусть и из лучших побуждений, европейский аршин ко всем и вся. Авторитетно признано, что Возрождение – это хорошо, значит, оно должно быть везде; не менее авторитетно признано, что феодализм был в Европе, значит, он тоже должен быть везде. С этим еще в 1922 г. спорил известный немецкий философ Эрнст Трёльч: «…используя в действительности только западное, европейско-американское развитие, выдают живущих в этих границах людей за человечество, а само это развитие – за всемирную историю и развитие мира. ‹…› Иногда же говорят, что речь идет не о биологическом понятии человечества, а о его идее и идеале, а они развиты в своем определении именно на Западе или – лишь там действительно осуществлены. Но это все не более чем наивное или утонченное высокомерие европейца… В европейском мышлении всегда присутствует завоеватель, колонизатор и миссионер».[4]
Признание единого для всех обществ закона исторического развития приводит, как это ни парадоксально звучит, именно к тому, от чего сторонники данной позиции стремятся решительно отмежеваться: к аксиологическому, ценностному подходу – «лучше / хуже». Действительно, примем как данность непреложный исторический факт: по меньшей мере с эпохи Великих географических открытий, «стартовавшей» в конце XV в., начинается и в XIX в. достигает апогея внешняя экспансия Западного мира. Не китайские джонки приплыли в Лиссабон, а португальские каравеллы – в Макао; не государство Великих Моголов завоевало Великобританию, а англичане – Индию; не система сёгуната торжествует в Европе, а парламентская монархия – в Японии; философия Гегеля является обязательным предметом для гуманитариев в китайских университетах, конфуцианство в европейских высших школах – спецпредмет. Скажу проще: сегодня джинсы в Японии – повседневность, кимоно на Западе – экзотика. То есть мир становится западным, вестернизируется, говоря научным языком. И если принять вышеназванную презумпцию общего закона, то окажется, что неевропейцы «не дотянули» до европейцев, принципы прогресса для всех одинаковы, но европейцы прошли по этому пути дальше, раз смогли овладеть всем миром, а значит, европейцы – «лучше». За что боролись, на то и напоролись.
Если же, как это делает профессор Кёнигсбергер (читатель, надеюсь, понял – автор этих строк полностью разделяет его позицию), признать, что «вовсе не нужно сверяться со всеобщим законом исторического развития (которого, по нашему мнению, просто не существует)», что следует «непредвзято рассмотреть собственно европейские культурные достижения» (там же), то вопрос «почему Европа?» требует совсем иного ответа, нежели данный выше, а именно: потому что Европа, как и любая иная цивилизация, уникальна и рассматривать ее надо именно в ее уникальности, а не в ряду иных цивилизаций; сопоставляя с этими иными цивилизациями, но не в общем строю.
И тут мы переходим к ответу на другой вопрос – что такое Европа? Разумеется, не просто часть света, но «культурная общность, которая включила в себя весь Европейский континент, утвердилась в Америке и Австралии и (в той или иной форме) доминирует в остальных частях мира». То есть Европа – это область существования европейской культуры. Но тогда возникает иной вопрос: а каковы границы Европы? Для Г. Кёнигсбергера Европа есть по преимуществу Западная Европа, мир западного христианства – католицизма и протестантизма (это особенно важно для данной, представляемой читателю книги, ибо в ней речь идет о временах до Реформации). Византия, исламский мир, мир кочевых народов Азии – от гуннов до монголов – интересуют автора (а он уделяет им немало страниц) постольку, поскольку эти цивилизации сталкивались с Западом и влияли на его историю. Однако влияние было не более чем внешним и завершилось либо в период, охватываемый настоящей книгой (последний всплеск экспансии кочевников Великой степи – XIII в., падение Византии, как мы помним, – 1453 г.), либо на пороге Нового времени (последний мощный натиск исламского мира – османские завоевания – начался в XIV в., достиг апогея в XVII в., а затем Европа перешла в контрнаступление). Сложнее с Россией. Дело не столько в том, что Русь приняла христианство и в этом смысле стала европейской страной – Византия ведь тоже была христианской державой, даже не только в том, что с конца XVII в. наше отечество активно вестернизировалось. Суть в ином – невозможно представить себе историю новой Европы и современного мира без России, «большой России» (greater Russia), то есть России с подвластными землями, как бы она ни называлась – Российской империей или СССР. Более того, в XX в. «центры мирового влияния переместились с Европейского континента (с его старыми монархическими империями – Испанией, Францией, Великобританией и Германией) в Россию (СССР) и Северную Америку (США). Однако следует учесть, что эти государства, чрезвычайно обширные и густонаселенные, в культурном отношении являются наследниками Европы». Посему Россию нельзя исключать из рассмотрения либо рассматривать извне. Но и включать ее в Европу в полной мере тоже не получается, во всяком случае в средневековую.
Ввиду важности для отечественного читателя этой темы позволю себе свести воедино воззрения британского историка, разбросанные по всей книге. Почему в его глазах Россия, по крайней мере в описываемое время, не есть собственно Европа?
Профессор Кёнигсбергер, безусловно, разделяет так называемую норманнскую теорию, согласно которой и в полном соответствии с летописями основателями первого государства на Руси были русы – викинги-норманны. Вождь норманнов Рюрик (возможно, он идентичен Хрёрику Датскому скандинавских саг) с дружиной взял власть (был приглашен на княжение? захватил княжий престол силой?) в северных славянских городах – Ладоге, Изборске и Белоозере, основал Новгород, а его соратники и преемники создали новые княжества, в том числе в Киеве. Сам по себе этот факт не представляет собой чего-либо уникального в истории Европы. Те же норманны основывали правящие династии в разных частях континента. Поддерживая норманнскую теорию, Г. Кёнигсбергер не делает тех выводов, которые создали ей ореол, ненавистный русским патриотам (слово «патриот» я употребляю безо всякого политического и тем более иронического оттенка). Он не считает, что славяне вообще и русские в частности – некая низшая раса, неспособная к самостоятельному государственному строительству, что славяне вообще и русские в частности – аморфная масса, организовать которую могут лишь представители высшей расы – скандинавы-«арийцы». Ведь из того факта, что в Западной Европе скандинавы создали герцогство Нормандское и пытались, хотя и неудачно, захватить Англию, а их офранцуженные потомки завоевали все же Англию и образовали на юге Европы Королевство Обеих Сицилий, никто не делает вывода о неспособности англичан, французов или итальянцев к государственному строительству: раса тут ни при чем, и вообще, происхождение государства и поиски истоков правящей династии – две совершенно разные и слабо связанные между собой проблемы.
Включить Россию времен Средневековья в Европу Г. Кёнигсбергеру мешают другие факторы и соображения. Во-первых, это культурное влияние Византии, проявившееся прежде всего в принятии христианства по восточному обряду. «Предельная и строгая ортодоксальность стала отличительной чертой Русской церкви. Иначе и не могло быть. Русская церковь проводила богослужения на старославянском языке; на нем же писалась духовная литература. Однако на этот язык было переведено сравнительно небольшое число христианских текстов; огромный корпус разнообразнейших греческих и латинских теологических сочинений и практически все философские трактаты Античности, на которых основывалась эта теология, оставались практически неизвестными на Руси. Таким образом, „ренессанс“, попытка возрождения утраченного более совершенного мира, был здесь немыслим. Поэтому Русь, приняв христианство… имела совсем иные традиции интеллектуального и культурного развития, нежели Латинская Европа с ее крепнущей привычкой к исследованию, аргументированию и рационализации. На Руси, напротив, люди не считали, что стоит задаваться вопросами о том, что было признано всеми как истинная вера и непреложное учение». У Византии же воспринята идея абсолютной власти государя, хотя в реальности, во всяком случае в середине XII в., «если киевские великие князья… и заимствовали немало византийских придворных церемоний, то управление их обширными землями оставалось крайне примитивным как по византийским, так и по западным меркам». Но идея автократии в России в отличие от Запада (об этом ниже) под сомнение не ставилась.
То же касательно отношений государства и церкви. «Русская церковь заимствовала у Византии идею гармонического единения церкви и государства. Правда, государство было неизмеримо более сильным партнером, и предполагаемая гармония равных обернулась на деле господством государства над церковью. Поэтому конфликты верности и борьба между церковью и государством, имевшие огромное значение в истории Латинской Европы, почти совершенно отсутствовали в России».
Во-вторых, – и мы уже коснулись этого, произнеся слово «верность», одно из ключевых понятий западноевропейского феодального этоса, – Россия не знала феодализма в собственном смысле. Споры о русском феодализме начались не сегодня. За ними все тот же вопрос о единстве мирового развития, единообразии законов этого развития, причем законов, в наиболее чистом виде проявляющихся в Западной Европе. Поскольку в реальности западноевропейской модели феодализма не соответствует социально-экономическая и социально-культурная действительность в не западноевропейских регионах, историки вычленяли из западной модели некоторые черты – например формы условного землевладения – и объявляли их сутью феодализма, ведь условное землевладение действительно присутствовало в самых разных частях мира. Все же остальное – например система взаимности в вассально-ленных отношениях (вассал не просто подданный сюзерена, он связан с ним и клятвой верности, и договором, пусть не вполне равноправным, но двусторонним; вассал и сюзерен не равны по отношению друг к другу, но именно равны – как члены одного, благородного сословия – по отношению к третьим лицам и т. п.) – считалось локальным вариантом феодализма. Большинство отечественных историков-русистов настаивают на наличии феодализма на Руси. Г. Кёнигсбергер (и, кстати сказать, немалое число отечественных историков-медиевистов) с этим не согласен. «Российские историки описывают эту эпоху как период феодализма. На деле это значит лишь одно: в обществе существовал класс крупных землевладельцев, которые происходили либо из скандинавского окружения князей, либо из круга вождей старых славянских племен; впоследствии их стали называть боярами. Однако их земли не являлись ленными владениями, а сами они не были связаны сложной системой договорных отношений господства и верности, что отличало феодализм Западной Европы. Крестьяне, вне сомнения, нередко страдавшие от притеснений богатых землевладельцев, в основном были свободными и могли селиться там, где хотели». Многие, в их числе и российские, медиевисты настаивают на том, что в западном феодализме, кроме естественных конфликтов между землевладельцами и земледельцами, существовало и чувство общности всех обитателей одной сеньории. Иначе, по словам Г. Кёнигсбергера, обстояло дело на Руси. «…С течением времени крестьяне оказались беззащитными перед произволом землевладельцев, которые все больше превращались в сословие служилых людей при князьях. Эти служилые дворяне хранили верность князю, но не были связаны с той местностью, где находились пожалованные им земли. В силу данного обстоятельства в России так и не развилась та устойчивая региональная солидарность, которая объединяла сеньоров и их вассалов в Латинской Европе».
Третья особенность России – отсутствие, за малым, хотя и значимым, исключением (Новгород, Псков), городской автономии. «…Русские города оставались мелкими и управлялись непосредственно князьями или их наместниками. За исключением Новгорода, ни один русский город не смог создать автономную городскую общину, объединенную самосознанием и местным патриотизмом, что было характерно для остальной Европы. Весьма показательно, что дома в России выходили окнами не на улицу, как в западных городах, а во двор и отделялись от остальных забором или оградой. При отсутствии регионального самосознания, закрепленного во многих поколениях, и традиций автономных городских корпораций у русских не было возможностей создать представительные собрания, способные, как на Западе, защищать местные и сословные привилегии против усиливающейся княжеской власти».
И, наконец, четвертая особенность – факт монгольского завоевания. «Раньше принято было считать, что монгольское завоевание коренным образом изменило русские традиции и превратило Россию из европейской страны в азиатскую. Однако большинство современных историков склоняются к мнению, что монгольское нашествие, при всем его глубоком воздействии на русскую историю, вряд ли существенно повлияло на характер русского народа и его традиции. В значительной мере особенности национального характера были сформированы Русской церковью с ее традиционной ортодоксальностью и враждебностью ко всему иностранному, особенно к латинским христианам, которых ненавидели и боялись. Но чему монголы могли научить и научили русских князей, так это тем практическим навыкам, в которых они показали себя на голову выше европейцев: методам и приемам выжимания огромных податей со всех классов населения, способам организации и защиты путей сообщения, пересекающих обширные пространства, и умению применять военную технику противников для своих собственных нужд». Так что, согласно профессору Кёнигсбергеру, не воздействие монгольских традиций, при всей их важности, оторвало Россию от Запада. Более тесные контакты с Западной Европой могли когда-нибудь изменить уже сложившиеся традиции. «Но события последующих столетий (XI–XII вв. – Д.Х.), обратившие энергию России на смертельную борьбу с монголами, а затем на выживание под монгольским игом, исключили подобные возможности».
Я не говорю, что во всем согласен с позицией профессора Кёнигсбергера. Например, можно было бы подискутировать о близости (или, наоборот, не-близости) земских соборов к западным представительным собраниям (правда, особая активность этих соборов относится к временам более поздним). Я просто хочу, чтобы отечественный читатель увидел, что есть и такая позиция, причем весьма распространенная: ведь перед нами учебник, то есть, как было сказано выше, свод более или менее устоявшихся знаний.
А теперь от пространственных проблем перейдем к временным. Предлагаемая книга посвящена средневековой Европе, но ведь она открывает трехтомник «История Европы», следовательно, история Европы начинается со Средних веков. Мы привыкли к иному членению. Отечественный коллективный труд «История Европы», долженствующий насчитывать восемь томов,[5] начинается с первобытности, и первый его том завершается концом Античности. Почему же Г. Кёнигсбергер исключает период от каменного века до 400 г.? Ладно, говорить об особенностях каменного века именно в Европе, о влиянии конкретных особенностей западноевропейской первобытности на последующую цивилизацию может быть действительно затруднительно. История европейских варваров, по крайней мере до их столкновения с Римской державой, вероятно, действительно слабо изучена. Но Античность?
Сам профессор Кёнигсбергер никак не разъясняет свои принципы хронологического членения. Первые слова его книги: «История Европы началась в V в., когда западная часть Римской империи рухнула под натиском племен германских „варваров“. И все. Значит, англоязычному читателю (тем более читателю учебника!) и так должно быть все ясно. Действительно, такова традиция британской (и в меньшей степени германской) исторической науки. Возможно, это объясняется историей именно этих стран, не подвергшихся либо слабо подвергшихся воздействию античной культуры. Реприза в сторону: исследовательские принципы ученого-гуманитария определяются не только общим состоянием науки, но и тем миром, в котором он живет, той культурой, к которой он принадлежит, и его взгляды на прошлое во многом зависят от его позиции наблюдателя, а также времени и места, в которых он пребывает. Ничего страшного здесь нет, мы живем здесь и сейчас и изменить оную данность не можем, надо лишь учитывать это в своей исследовательской практике и не строить иллюзий об абсолютной объективности собственного знания.
Но дело, конечно, не только в этом. Мы говорили выше о теориях замкнутых (или самодостаточных) цивилизаций. Так вот, и для Шпенглера, и для Тойнби античная и западноевропейская цивилизации по сути своей различны. Шпенглер немало страниц «Заката Европы» посвящает доказательствам не просто несхожести, а прямо-таки противоположности «аполлоновской» (античной) и «фаустовской» (западноевропейской) культур. Для Тойнби западнохристианская, «франкская» цивилизация (в нее он не включает не только восточнохристианскую, православную, но и, по его мнению, «неразвившиеся» древнескандинавскую и так называемую «дальнезападнохристианскую», то есть раннесредневековую ирландскую цивилизации) является «дочерней» по отношению к эллинской (он именует ее греко-римской), но все же принципиально иной.
Исследователи по-разному объясняют разрыв между двумя цивилизациями. Фактологическая основа признания указанного разрыва (цезуры) лежит в отмеченном Г. Кёнигсбергером распаде Западной Римской империи, в признании того, что в терминологии Тойнби называется «междуцарствием», то есть периода, в течение которого одна цивилизация уже погибла, а сменяющая ее еще не сложилась, пребывает, по словам Шпенглера, в «этнографическом состоянии».
Для того же Шпенглера, который стремился выводить все разнообразие каждой культуры из некоего, присущего только данной культуре «первофеномена», Античность и Западный мир (он, как и позднее Тойнби, не принимает традиционного деления истории на Древность, Средневековье и Новое время) имеют абсолютно несхожие «морфологические» черты. Античность есть мир замкнутого, ограниченного, западноевропейская цивилизация устремлена в бесконечность; символ «аполлоновской» культуры – тело, символ «фаустовской» – пространство, посему Античность характеризуется полисным государственным устройством (Римская империя для Шпенглера есть феномен кризиса «аполлоновского» мира), господством скульптуры в искусстве, геометрии в математике, а Западная Европа – заморскими колониальными империями, полифонической музыкой и математическим анализом. Цивилизации эти никак не влияют друг на друга и не могут быть даже поняты друг другом (для историка, то есть для себя самого, Шпенглер все же делает исключение).
Тойнби никак не согласен с идеями абсолютно замкнутых культур, для него западноевропейская цивилизация есть законная наследница античной, но именно наследница, а не продолжение. Никак не аргументируя и принимая как нечто само собой разумеющееся, Г. Кёнигсбергер явно разделяет эту позицию: начав «Средневековую Европу» с 400 г., он в первой главе описывает переход от Античности к Средним векам, наследие Рима и ростки европейской цивилизации. Конечно, в определенном, этническом и политическом, смысле историю Европы следует вести именно от Средних веков, ибо как раз тогда, а не в Античности складывались современные народы Европы, современные государства. Но дело, как мне представляется, не только в этом.
Для Тойнби разница между указанными цивилизациями лежит, среди прочего, в их пространственном расположении: античная зарождается в Средиземноморье, распространяется по его побережью, совершает экспансию на Север, но ее северные границы – Рейн и Дунай – проходят там же, где будет находиться центральная ось области расположения цивилизации западноевропейский.
Любопытно, что историки французской школы, еще в XIX в., если не ранее, придерживавшиеся теории непрерывности (континуитета), то есть плавного перехода от Античности к Средним векам (многие черты средневековой цивилизации, по мнению адептов этой школы, сложились еще в недрах римской), до некоторой степени разделяют вышеуказанные воззрения. Приверженность континуитету понятна: сами французы видят истоки своей истории равно в древней Галлии, в Риме, эту Галлию завоевавшем в I в. до н. э., и в германцах-франках, завладевших Римской Галлией. Что же касается перехода от Античности к Средневековью, то никак не принимая положение о принципиальном разрыве между греко-римской и западноевропейской цивилизациями, французские историки высказывают мнения, кое в чем сходные с точкой зрения Тойнби. От старых работ А. Пиренна[6] и М. Блока[7] до более поздних трудов Ж. Дюби[8] выстраивается следующая схема: крушение Римской империи не привело к абсолютной смене одной цивилизации другой; продолжаются торговые контакты через Средиземноморье, экономика все еще базируется на крупных поместьях, где используется труд рабов, в управлении применяются некоторые, пусть и сильно модифицированные, принципы римской администрации. В начале VIII – конце X в. происходит так называемое «второе Великое переселение народов» – арабские завоевания, набеги викингов и вторжения венгров. Морские контакты между Восточным и Западным Средиземноморьем прекращаются, Западная Европа замыкается в себе, пресечение торговли обращает экономику к натуральному хозяйству, прекращение притока рабов оборачивается крестьянской зависимостью, власть переходит к местным военным правителям, формируется мир феодализма, и тогда – именно в VIII в. – начинаются собственно Средние века. Надо сказать, что Г. Кёнигсбергер одновременно и согласен и не согласен с такой позицией. Для него разрыв единства древнего Средиземноморья связан скорее с культурным и религиозным исламо-христианским противостоянием.
Я не собираюсь полемизировать с приведенными выше принципами хронологического членения, но лишь хочу ввести читателя в проблематику вопроса, сказать, что кроме привычной с детства схемы «древность – Средневековье – Новое время» или «рабовладение – феодализм – капитализм – социализм» есть и другие.
Говоря о феодализме, мы перешли от выявления внешних, во времени и пространстве, к внутренним чертам Европы, и в первую очередь Европы.
Сначала посмотрим, что Г. Кёнигсбергер считает сущностными чертами европейской культуры. Основное, с его точки зрения, – полицентризм, причем полицентризм не только географический или языковый; «в неменьшей степени ему свойственны интеллектуальное и эмоциональное измерение». Главное проявление такого полицентризма в политической, но более всего в интеллектуальной сфере есть противостояние церкви и государства, которое, начавшись в Средние века как конфликт папства и Империи, преобразуется в конце этой эпохи в «фундаментальный дуализм религиозного и светского мышления». Действительно, борьба между папами и императорами, между владыками светскими и духовными, борьба, практически отсутствовавшая в иных цивилизациях, в том числе восточнохристианской, приводила участников этой борьбы (а в нее было вовлечено, конечно, не все население Европы, но все же значительная часть духовенства и светской элиты) к упомянутому выше «конфликту верности», заставляла делать выбор и этот выбор аргументировать, так сказать, выбирать не только сердцем (но и сердцем тоже, и это приводило к полицентризму эмоционального и рационального).
Второй источник полицентризма – феодализм. Как уже отмечалось, западные историки понимают феодализм не просто как систему условного землевладения, но как общество, в котором превалируют личные связи между вассалом и сюзереном, а также соединены собственность и власть, землевладение и администрация. В этих случаях землевладение оказывается неким мини-государством для проживающих в нем, в первую очередь зависимых крестьян. Образуется множество полунезависимых структур, имеющих черты разом и хозяйственного, и государственного организма. Эти структуры подвластны, но только в определенных, ограниченных традицией и условиями вассальной присяги пределах, государю более высокого, нежели простой землевладелец-рыцарь, ранга. А этот государь является вассалом государя еще более высокого ранга, тот, в свою очередь, подвластен монарху – возникает лестница феодальной иерархии. Здесь также наличествует множество центров, причем центров разного уровня – от высшего, короля или императора, до низшего, простого рыцаря, причем с понижением уровня таких малых центров становится все больше.
Начиная с конца XII в., с развитием Европы, со становлением национальных государств число малых центров уменьшается, точнее уменьшаются права их владетелей на власть над зависимыми от них людьми, зато усиливаются центры высшего уровня – королевские правительства. Четко обозначается еще один полицентризм – феодалов и государей.
Кроме того, возникает контраверза между «универсализмом» (Г. Кёнигсбергер нередко употребляет это слово в кавычках, ибо оно никак не относится к средневековой лексике) и регионализмом. «Универсализм» автор «Средневековой Европы» связывает как с объединяющей ролью католической церкви, так и с ограниченным числом профессионалов, обладающих знаниями, достаточными для участия в управлении. Эти образованные люди переходили с одной епископской кафедры на другую, от одного двора к другому и посему не были связаны с конкретным государем, с конкретной страной. В XIII в. «рост благосостояния и широкое распространение образования способствовали оформлению небольших регионов в жизнеспособные политические единицы, в отличие от XI–XII вв. теперь было гораздо проще найти профессионалов, способных решать задачи управления.
Именно в этом заключалась одна из основных причин регионализации Европы в противоположность универсализму прошлых столетий. Тем не менее транснациональная интеграция не была преодолена совершенно: скорее, две противоположные тенденции в течение следующих нескольких столетий стали определять развитие Европы».
Борьба между универсализмом и регионализмом и в конечном счете победа последнего споспешествовали становлению новой Европы. «Универсализм зрелого Средневековья, который, как мы видели, основывался на транснациональной коммуникации только малочисленной прослойки образованных и квалифицированных людей, – такой универсализм мог сохраняться в Европе лишь при условии экономического застоя и интеллектуальной стагнации. Но это перечеркнуло бы все динамические возможности общества, возникшего из сплава варварских племен с развитой цивилизацией поздней Римской империи. К заслугам „интернационального сектора“ средневекового общества следует отнести экономический и культурный рост, который способствовал регионализации Европы (и тем самым подорвал корни универсализма). В свою очередь, регионализация сыграла роль нового динамичного элемента: она расширяла возможности и интенсивность конкуренции, вынуждая таким образом жертвовать традицией в пользу рациональности и изобретательности. Именно эти процессы к концу XV в. обеспечили европейцам техническое, военное и политическое превосходство над коренными народами Америки, Африки и большей части Азии, которые были покорены и частично обращены в рабство. Но и европейцам пришлось заплатить за это: они вынуждены были примириться с крушением (в эпоху Реформации) взлелеянного ими идеала единого христианского мира, а европейские государства неизбежным ходом событий оказались вовлеченными в войны между собой (поскольку каждое из них претендовало на универсальное владычество, подобающее только церкви). Успехи и трагедии человеческой истории не так легко разделить».
Полицентризм, борьба между разными центрами приводят к переменам в интеллектуальной, политической и экономической жизни, формируют или, точнее, начинают формировать те черты, которыми новая Европа будет отличаться от иных цивилизаций. Одна из особенностей европейской культуры – рационализм, то есть апелляция в спорных вопросах к разуму, а не к традиции, религии, моральным нормам и т. п. В борьбе светской власти и власти церкви стоял вопрос: кто из них мог с большим правом притязать на лояльность подданных? «В Средние века невозможно было, конечно, желать полной победы одной силы и полного поражения другой; более того, подобная ситуация была абсолютно непредставима. Поэтому две могущественные силы оказались перед необходимостью обосновывать свои притязания рационально. Рациональное мышление ценится во всех высокоорганизованных обществах. Но здесь мы имеем дело с дополнительным стимулом, неизвестным в других обществах; он наложил неизбежный отпечаток на все формы творческого мышления».
Еще одна особенность новой (начиная с конца XVIII в.) Европы (и Северной Америки) – политическая демократия и правовое государство. Другие цивилизации просто не знали подобного и ныне с большим или меньшим успехом заимствуют (или отказываются заимствовать) эти принципы и структуры. Корни оных принципов и структур Г. Кёнигсбергер видит опять же в борьбе церкви и государства и вызванной этим рационализации мышления. «Инициаторы средневековых споров между церковью и государством добились главного: они заложили фундаментальную и жизненно важную западноевропейскую традицию – традицию поиска правовой защиты от тирании. Эта традиция требовала, чтобы любая политическая власть опиралась не только на прецедент или реальную силу, но имела бы рациональное оправдание».
Впрочем, разногласия внутри государств, феодальные конфликты также действовали в том же направлении. Высшие органы власти – правительства – стремились усилить свое влияние за счет умаления прав вассалов и создания независимой от них администрации, независимого наемного войска, а заодно и такой системы управления, в которой личные качества носителей власти значили бы меньше, нежели законы, регламентирующие жизнь государства. Это вызывало сопротивление вассалов, причем результаты сопротивления оказались в конечном счете весьма плодотворными. «По мере того как короли расширяли свою власть за пределы чисто феодальных отношений господина и вассала, их вассалы и подданные, в свою очередь, стремились выйти из-под этой власти или ограничить ее законом, дабы сделать осуществление королевских полномочий упорядоченным и предсказуемым».
Из этого стремления ограничить власть правителя вырастают представительные учреждения Европы, первый прообраз будущих органов законодательной власти. До современной демократии еще очень далеко, и все же… «Ни одно из этих представительных собраний не было демократическим в современном смысле слова. Представительство почти никогда не осуществлялось на общей выборной основе: право представительства обычно давалось как привилегия – богатым корпорациям, отдельным группам населения и регионам. Их интересы и политический кругозор были, как правило, очень узкими, а их представители редко могли судить о проблемах общеполитического характера; многие из них к тому же были коррумпированы. Однако, когда члены собраний требовали от правителя соблюдения их привилегий, они тем самым защищали власть закона против открытого произвола; когда они пытались ограничить налоговые аппетиты правителя, они защищали интересы непривилегированных слоев населения; а когда настаивали на заключении международных договоров и критиковали агрессивную политику своего правителя, они способствовали (пусть и косвенно) смягчению худших черт международной анархии того времени».
Наконец, экономические особенности европейской цивилизации. Средневековое общество не знает абсолютной частной собственности. Крестьянин есть лишь пользователь земли, но ее владельцем является помещик, который также не является собственником, ибо верховную власть над владением сохраняет сюзерен землевладельца, а тот «держит» землю от своего сюзерена и т. д. вплоть до государя, который, как говорили французские юристы XIII в., «держит свое королевство от Господа Бога и самого себя». Иное отношение к собственности возникает первоначально в средневековых городах, причем как более или менее массовое явление это происходит в XIII в. Развитие торговли и ремесленного производства инициирует, пусть и весьма медленно, «обращение к рациональным методам и рациональной организации коммерции», а это «дало мощный импульс общему стремлению к рациональности, которое стало заявлять о себе почти в каждой сфере интеллектуальной деятельности, специфически окрасило и в конечном счете определило все развитие европейской цивилизации».
Проникновение денежных отношений из сугубо городской экономики в сферу государства в целом наряду с укреплением государственной власти меняет, впрочем весьма медленно и в разных государствах по-разному, отношения собственности. По мнению профессора Кёнигсбергера, «в классическом феодализме собственность, преимущественно земельная, рассматривалась двояко: она давала владельцу определенные права и накладывала на него соответствующие обязанности. Социальная элита исполняла обязанности вассальной верности и военной службы, а крестьяне несли трудовые, а иногда и военные повинности. С исчезновением обязанностей военной службы и ослаблением уз личной верности обладание собственностью стало рассматриваться как абсолютное право, с которым могут быть связаны лишь договорные обязанности».
Последствием, но уже выходящим за рамки Средних веков стало то, что «к XVII в. понятие собственности как абсолютного права столь прочно укоренилось в общественном сознании, что на нем стали основываться все политико-философские учения, а каких-либо иных представлений о собственности уже не существовало. Даже социалисты XIX–XX вв., критиковавшие нравы частнокапиталистического общества, в основном сохранили за собственностью ее абсолютный характер и стремились лишь „сдвинуть стрелку“ с показателя „собственность частных лиц“ на показатель „собственность государства“ (там же).
Мне не хотелось бы (получилось или нет – не мне судить) пересказывать книгу Г. Кёнигсбергера, но лишь, как я сказал выше, ввести читателя в проблематику этой книги и выявить основные мысли автора. Конечно, у меня есть возражения. Ряд, как мне представляется, неточностей будет оговорен ниже в примечаниях. Есть и иные несогласия. Так, я не могу полностью принять некоторые взгляды автора на ремесленные цехи и гильдии. По его мнению, по крайней мере в XII и XIII вв. они «были, как правило, лишь религиозными братствами, члены которых имели общие экономические интересы; эти объединения возвращали людям чувства уверенности и защищенности, утраченные с уходом из деревни, а также создавали столь необходимые институты попечения над нетрудоспособными или престарелыми членами цехов, их вдовами и сиротами». Автор настоящего предисловия в своих работах пытался показать, что частное и публичное, религиозное и производственное в сознании средневекового ремесленника просто не разделялись, посему говорить о примате той или иной стороны деятельности ремесленного цеха вообще некорректно.[9] Есть и другие возражения, но в заключение мне хотелось бы поспорить не об этом.
Проблема Ренессанса и «ренессансов» (то есть периодических обращений к античной культуре) весьма важна для Г. Кёнигсбергера, ибо в них он находит элементы рационального светского мышления, столь существенного для становления культуры новой Европы. Анализируя итальянское Возрождение, профессор Кёнигсбергер в полном согласии с современной исторической наукой отрицает совершенный разрыв Ренессанса со Средними веками, на чем настаивали ученые XIX в., убеждавшие, что Возрождение являет собой рассвет после «темного» Средневековья. Обращаясь к творчеству этих ученых, наш автор отмечает: «Но что уже больше не встречает одобрения, так это оценка Средневековья как „темных веков“… Дело не только в том, что мы гораздо лучше представляем себе культурные достижения Средневековья… сейчас нам гораздо понятнее, что Возрождение возникло безо всякого разрыва с позднесредневековой итальянской городской цивилизацией».
И все же картина Ренессанса получается у автора «Средневековой Европы» чересчур благостной. Нет, он не отрицает драматизма исторического развития вообще и истории Ренессанса в частности. И все же впечатляющая картина достижений Возрождения загораживает от него иную, оборотную сторону. Исследования ряда ученых[10] показали, что Возрождение было эпохой не только радости. Восторг перед будущим соседствовал со страхом перед ним же, упоение новым – с сознанием исходившей от него опасности. Это было заметно уже в самом начале Возрождения – недаром Боккаччо в старости отрекался от своего «Декамерона». Более того, вспомним композицию этого сочинения. В Прологе описана Черная смерть во Флоренции, и все веселье, весь юмор и вся мудрость новелл воспринимаются на фоне торжества смерти – в буквальном смысле «пир во время чумы».
Человек Ренессанса ощущал свою судьбу как открытую, незавершенную. Ариосто писал, что не хочет жениться, поскольку тогда он не сможет принять сан священника, и не хочет принимать сан, ибо тогда не сможет жениться. Вероятно, это шутка (в конце концов он женился), но вот реальная судьба Рафаэля: папа предлагал ему кардинальский сан, один из папских приближенных – свою племянницу в жены с огромным приданым. Рафаэль не пришел к окончательному решению ни при жизни, ни даже в смерти: он принял постриг на смертном одре и одновременно в завещании объявил свою суженую наследницей и женой перед Богом. Возможность выбирать ценней самого выбора.
Однако непрерывное состояние этого выбора порождало неуверенность и «меланхолию», но не в нынешнем смысле – «легкая печаль», а в значении – «тягостное раздумье», «уныние». Если будущее открыто, то в нем может быть все, в том числе и самое страшное. Современные исследователи[11] установили, что ужас, охвативший Европу в 1000 г., когда все якобы ждали конца света, сильно преувеличен, и именно ренессансными историками, переносившими в прошлое страхи своего времени. В 1500 г. светопреставления ожидали напряженнее, чем пять веков назад, и во всем – в падении Константинополя, открытии Америки (оно пришлось на 1492 г., то есть на 7000 год от сотворения мира) – видели знаки близящегося пришествия Антихриста. Стремление к красоте вдруг оборачивалось тягой к богатству, освобождение от устаревших моральных норм – безнравственностью, всемогущество человека – всевластием правителей.
Ощущение хрупкости гуманистического мирка вызывалось узостью его. Даже во Флоренции гуманистические идеи не охватывали всех слоев населения, да и не могли охватить. Гуманизм не аристократичен, но элитарен, гуманистические добродетели открыты каждому, но мало кто может вместить их в полной мере, ибо они требуют напряжения доблестной души, а это есть не у всех. Искусство Ренессанса представляется наиболее полным воплощением гуманистических идеалов, но и это искусство не было тогда общепризнанным: значительная часть художников продолжала жизнь цеховых мастеров, работала в старой манере, и их произведения пользовались популярностью у рядовых сограждан.
Я далек от мысли преуменьшать достижения Ренессанса, мне хотелось лишь показать, что в истории на каждое достижение есть свои утраты – и профессор Кёнигсбергер, думаю, согласился бы со мной (вспомним: «успехи и трагедии человеческой истории не так легко разделить»).
Впрочем, я, кажется, нарушил один из принципов критики: обсуждать лишь то, что автор сказал, и не касаться того, что он не включил в свои рассуждения. Но и к этому нарушению меня подталкивает чтение «Средневековой Европы», книги богатой не только фактами, но и идеями, книги, побуждающей к размышлению и дискуссиям. Уверен, что у читателя труд профессора Г. Кёнигсбергера о старой, но вечно юной Европе вызовет желание подумать и, быть может, поспорить.
Д.Э. Харитонович